Страница:
Придумывала, значит. И как страшно придумывала: «Пьяный… обругал… напугал… выкинул…» Как привыкла жить, так и придумывала. Просто не знала других отношений. Но почему же тогда не ушла? Ведь не сразу – три девочки. И какой смысл из-за девочек, если нет ничего, кроме крика?
А если Надя его просто любила? Все-таки любила? Любит даже сейчас, такого, вдруг поняла Женька. Поэтому она и скрывала.
Если когда-нибудь Валентин, пусть только раз, один только раз, если он когда-нибудь…
Женька представила себе Валентина, и ей стало стыдно этих мыслей. Не имела она права так думать. Это было предательство. Женька вдруг увидела Валентина. Такого, как всегда. Как он есть. Как он лежит на спине, в первом рассветном свете, и легко дышит, улыбаясь ей даже во сне. И улыбка у него легкая, открытая настежь, честная улыбка. Это мать любит повторять: «У Валика даже улыбка честная».
И как он бежит с продуктовой сумкой из магазина, с круглым хлебом, специально для матери, под мышкой. Разметая снега и лужи. Круглый год без шапки. Как влетает стремительно в темный коридор, тычется холодным, всегда холодным носом в Женькины волосы, ищет ощупью ухо, шепчет ей прямо в ухо: «Как я тебя давно не видел, Жень! Целых двадцать восемь минут тебя не видел, разве так можно?!» А Женька, которая вся прямо истосковалась, пока он ходил, смеется беспечно: «Двадцать восемь? А я как-то не заметила».
Даже вторую смену на фабрике Женька из-за него полюбила. Потому что ровно в двенадцать ноль-ноль, когда пыльные стрелки «совиного глаза» указуют точное время и вся фабрика срывается по звонку, как по тревоге, он ждет ее перед проходной. Чуть в стороне, там, где начинается сквер. И Женька еще нарочно копошится в цехе, чтобы продлить удовольствие и выйти чуточку позже всех. Сразу за общим потоком. Выйти одной, в темноту, и сразу увидеть его на обычном месте. В любую погоду. После любой ссоры. И счастливо обмереть сердцем, когда он шагнет ей навстречу. Чтобы молча идти с ней рядом. Куда угодно. Жаль, что не слишком далеко, до Женькиного серого дома.
– Ты чего же в столовую не бежишь?
Женька и не заметила, что все прессы уже стоят. Обед.
3
А если Надя его просто любила? Все-таки любила? Любит даже сейчас, такого, вдруг поняла Женька. Поэтому она и скрывала.
Если когда-нибудь Валентин, пусть только раз, один только раз, если он когда-нибудь…
Женька представила себе Валентина, и ей стало стыдно этих мыслей. Не имела она права так думать. Это было предательство. Женька вдруг увидела Валентина. Такого, как всегда. Как он есть. Как он лежит на спине, в первом рассветном свете, и легко дышит, улыбаясь ей даже во сне. И улыбка у него легкая, открытая настежь, честная улыбка. Это мать любит повторять: «У Валика даже улыбка честная».
И как он бежит с продуктовой сумкой из магазина, с круглым хлебом, специально для матери, под мышкой. Разметая снега и лужи. Круглый год без шапки. Как влетает стремительно в темный коридор, тычется холодным, всегда холодным носом в Женькины волосы, ищет ощупью ухо, шепчет ей прямо в ухо: «Как я тебя давно не видел, Жень! Целых двадцать восемь минут тебя не видел, разве так можно?!» А Женька, которая вся прямо истосковалась, пока он ходил, смеется беспечно: «Двадцать восемь? А я как-то не заметила».
Даже вторую смену на фабрике Женька из-за него полюбила. Потому что ровно в двенадцать ноль-ноль, когда пыльные стрелки «совиного глаза» указуют точное время и вся фабрика срывается по звонку, как по тревоге, он ждет ее перед проходной. Чуть в стороне, там, где начинается сквер. И Женька еще нарочно копошится в цехе, чтобы продлить удовольствие и выйти чуточку позже всех. Сразу за общим потоком. Выйти одной, в темноту, и сразу увидеть его на обычном месте. В любую погоду. После любой ссоры. И счастливо обмереть сердцем, когда он шагнет ей навстречу. Чтобы молча идти с ней рядом. Куда угодно. Жаль, что не слишком далеко, до Женькиного серого дома.
– Ты чего же в столовую не бежишь?
Женька и не заметила, что все прессы уже стоят. Обед.
3
Валентин уже одолел подъем, легко развернулся и покатил Женьке навстречу. Женька нажала на педали, нагнулась к рулю, для скорости, подшипники заскрипели, мокрый асфальт пружинно запел под колесами, телеграфные столбы стремительно надвинулись, куртку раздуло ветром. Где-то позади, тонко и жалко, сигналила «Победа». Женька не уступала дороги, вихляя во всю ширину асфальта, выжимая из старого своего велосипеда неслыханные мощности.
Велосипед был еще подростковый, отец когда-то на вырост покупал. Женька выросла, а он так и остался недомерком, таких теперь и не делают. Были у него в свое время и ручной тормоз, и звонок, и цветная авоська над задним колесом, а теперь осталось только самое необходимое, без чего нельзя ехать, – голый холодный руль, визгучие подшипники, два колеса, рама да широкое седло, в котором сидится прямо, как в инвалидной коляске. По сравнению с самим велосипедом седло кажется даже высоким, но стоит Женьке выпустить педали, и она сразу почти касается ногами асфальта. С такого велосипеда не страшно падать.
Даже мать порывалась на нем ездить. Очень, правда, давно. Еще при отце. Женька крепко держала велосипед под уздцы, а мать садилась верхом. Потом Женька толкала их изо всех сил. Велосипед сразу брал в карьер, мать подпрыгивала, вцеплялась в руль, смеялась и зачем-то закрывала глаза. Обязательно она их закрывала. И так, с закрытыми, мчалась по прямой. А в конце дорожки стоял отец, широко раскинув руки и тоже смеясь. Женьке всегда было чуть боязно, как бы они – мать и велосипед его не сбили. Но отец подставлял ногу прямо под колесо и легко, еще на ходу, выдергивал мать из седла. Она обхватывала его за шею, так и не открывая глаз, и смеялась, а велосипед, пробежав еще по инерции, боком валился на землю и звонко крутил спицами. Теперь Женька пугалась уже за велосипед и спешила ему на помощь.
Впрочем, конструкция у него была крепкая. За эти годы велосипед побывал почти во всех городских канавах. Женьке даже как-то делали уколы от столбняка, а у велосипеда только рама слегка прогнулась. Мать от него давно отступилась. Она так и не научилась тормозить, велосипед для нее – слишком много, техники. А Женька в этом смысле пошла в отца – села и сразу поехала. Поехала и сразу прониклась пленительным ощущением скорости и собственного превосходства над всеми, кто путешествует пешком. На велосипеде Женька чувствовала себя сильной и все могла. Все, что у нее не получалось в обыденной жизни. Например, собрать школьные учебники, все повторить и запросто поступить в институт. Без всяких понуканий. Всем на удивление.
«Победа» устала сигналить и, наконец, обогнала Женьку на самом малом ходу, едва не задев крылом. Крупный отец семейства, ответственно вывозивший домочадцев на весенние зеленя, так и не оторвал взора от руля, а его дочь, молодая собственница, обругала Женьку с заднего сиденья через открытое окно:
– Девушка! Если глухая, надо дома сидеть!
Женька покосилась, выжимая скорость, и не стала вступать в интересный разговор, чтоб не сбивать дыхание. «Победа» возмущенно фыркнула и легко взяла последний подъем. Умчалась, оставив Женьке весь асфальт, во всю ширину. По воскресеньям здесь, за городом, не было совсем никакого движения. Только изредка, с мгновенным взвизгом, проносились рыбаки-мотоциклисты, удочки, как хвосты, стремительно вытягивались следом. Да иногда попадались навстречу велосипедисты с мотором. Эти тоже производили визг, длиннее и противней, чем мотоциклы, и Женька их презирала особо – за оскорбление велосипедов мотором, за экономию ножных мышц.
Женька любила свои ноги на древнем велосипеде. Они упруго давили педали и разрастались прямо до плеч, сильные, чуткие, всемогущие. Ноги будто срастались с велосипедом. Рвали пространство и время. Сами несли Женьку вперед. Не давали остановиться. Только потом, на следующий день, ныли особой, здоровой болью.
Женькиным ногам крепко доставалось. Местность вокруг города была резко пересеченной, и сам город холмился во всех направлениях. А старый велосипед с подростковыми колесами почти не имел свободного хода. При подъемах Женька буквально тащила его на себе, непрерывно вращая педалями. За лето она набирала в ногах прямо непропорциональную силу, а вот весной, как сейчас, ноги порой подводили…
– Сдаюсь! – крикнула Женька, когда Валентин поравнялся с ней.
Он круто развернулся, пристроился рядом, ухватил правой рукой Женькин руль. Ловкой, привычной хваткой. Женька счастливо отпустила педали и закачалась в седле. Быстро и легко, на одной Валентиновой силе, оба велосипеда понеслись по асфальтовому взгорью. Влажное шоссе упруго прогибалось под шинами. Придорожные кусты со свистом пружинили на ветру. Ветер, влажный и теплый, бился в волосах. Разгоряченная щека Валентина была совсем рядом, в полуметре от Женьки. Женька заставляла себя сидеть прямо и нисколько не наклоняться к этой щеке. Ужасно тянуло наклониться.
Валентин на ходу обернулся к Женьке всем лицом. Это было лихое лицо циркового наездника, бравшего призы направо и налево. Лыжная шапка с помпоном помаленьку сползала, ни одна шапка не держалась на его волосах.
– Хорошо? – спросил Валентин.
Женька кивнула столь энергично, что они чуть не влетели в кювет. Валентин мощным рывком спас положение. Женька зажмурилась, как когда-то мать, и только теперь поняла ее: ехать вслепую было страшно и здорово, головокружительно. Намного быстрее, чем с открытыми глазами.
И присутствие Валентина рядом ощущалось как-то особенно близко и необходимо, словно без него эта нарочная тьма сразу превратилась бы в настоящую. Женька вдруг подумала, что и мать, наверное, это чувствовала – особую близость отца в такие минуты. И еще Женька подумала, что Валентин помогает ей по-новому понимать маму, близко и равно, не первый раз она уже себя на этом ловила.
– Взобрались, – сказал Валентин и отпустил Женькин велосипед.
Женька открыла глаза, будто вынырнула из глубины, и высокое небо резкой весенней синевой ударило ее по глазам. Они поднялись на гребень, за телевышку. Город внизу громоздился крышами, влажными на солнце. Только что над землей прошел хороший, освежающий дождь. Теплый и крупный, почти уже летний. После такого дождя в одну ночь зацветают деревья и травы. Бессчетные окна, враз отмытые дождем после зимы, блестели. Темная лента шоссе убегала в лес по прямой. Женька сильно нажала педали отдохнувшими ногами и свернула влево, на мшистую тропку, к небольшому озеру. Никакая «Победа» здесь бы уже не прошла. Только лоси и старый Женькин велосипед. Ловко выруливая меж кочек и упиваясь этой своей ловкостью, Женька крикнула назад, Валентину:
– Машину никогда покупать не будем, ладно?!
– Уговорила, – засмеялся Валентин. Он уже соскочил с велосипеда и вел его рядом, по кочкам. Велосипед, блестящий и черный, вздрагивал и поводил рулем, как дикий зверь. Был он поджарым и почти совсем новым в отличие от Женькиного. Но они к нему здорово привыкли за прошлую осень, и немножко грустно было сознавать, что это последняя прогулка – вдвоем, на собственных колесах. Женькин велосипед уже никому не загнать, даже за трешку, а новый, Валентина, с завтрашнего утра отходил его соседу по общежитию, как очередная дань прожорливому кооперативу. Этот сосед, Борис из конструкторского, вполне денежный человек, любил приобретать апробированные вещи, с рук. Он долго приглядывался, привыкал к вещи, а уж потом покупал. Борис страдал каким-то чисто старушечьим страхом перед госторговлей, недоверием сразу ко всем магазинам – не верил ни пломбам, ни гарантиям. Этого Бориса Женька давным-давно вычеркнула для себя из мужского сословия, наравне с комиссионными мужчинами, хотя он почему-то никогда не бывал в комиссионном.
– Но прокатиться иногда он же тебе может дать, – сказала Женька.
– Может. Я сам не возьму, – сказал Валентин.
Они всегда отдыхали у этого озера, на бревне, въевшемся в мох. Женька коленями, с детства, помнила тут каждую кочку. Летом озерные берега превращались в роскошное голубично-чернично-брусничное пастбище, а сейчас только жесткие листья брусничника ярко и несъедобно блестели глянцевым блеском. Даже щавель еще не вылез, хотя на базаре уже продавали. И вода в озере еще не пахла, как она всегда пахнет летом. Когда все вокруг пропитывается влажным озерным духом, диким для городской ноздри, запахом неорганизованного туризма и морской капусты, цветущей где-то в Атлантическом океане.
Валентин бросил куртку на влажное дерево, и они сели. Сразу стало тихо. Муравей бежал по бревну, сосредоточенно и прямо. Оцепенело звенел над Женькой первый комар. Бесшумно росла елка. Тихо и влажно дышали кочки, расправляясь после Валентиновых кед и Женькиных туфель с мальчиковой шнуровкой. Тихо и высоко плавилось солнце. Воскресное, по заказу, слишком жаркое сейчас для этих широт. Тихо скользили мысли. Простые и важные для Женьки.
Что двадцать два года – это уже цифра. Уже срок. Уже взрослость. Уже пора не только взбрыкивать, а как-то по-крупному определяться в жизни. А все еще чувствуешь себя щенком, и это уже, наверное, стыдно. Хотя в чем-то и хорошо, потому что самое интересное по-прежнему впереди, жива еще эта детская вера в захватывающе интересное за углом, за поворотом. Хотя пора бы уже знать для себя – что же там все-таки. И чего хочешь. А она, Женька, болтается, как груша на ветке, большая и глупая, и ей даже нравится – болтаться в неопределенности, просто дышать, кожей чувствовать ветер, чертить озябшим пальцем на автобусном стекле, жалеть о дурацком несостоявшемся костюме, откладывать до бесконечности институт…
Двадцать два года, а нигде еще не была. Только и радости – под настроение забрести в кассу Аэрофлота и стоять перед расписанием, замирая от огромности мира, ощущая себя вдруг сразу и Львовом, и Владивостоком, и Норильском, пупом и средоточием земли. Все разом собирая в себе и тоскуя по недоступным окраинам, сто семьдесят рублей в один конец. И когда они с Валентином смогут – конечно, не самолетом, поездом даже лучше, – то отправятся не к Черному морю, куда все теперь ездят, а прямо до Владивостока, например. Чтобы вагон вздрагивал, отстукивая меридианы, чтобы врали часы, не поспевая за ними, чтобы проводница в сибирских валенках разносила горький чай и сосед по полке показывал им тайгу как свой палисадник. Лишь бы хватило доехать туда и обратно…
И еще подумала Женька, что сюда, в свой город, она всегда вернется с удовольствием. Не надоел он ей за двадцать два года и еще за сорок не надоест. И непонятно – как это считать: привычкой ли, ограниченностью ли, или тем самым чувством родины, о котором им много толковали в школе и говорить о котором они всегда стеснялись. Потому что говорить об этом нельзя, а можно только чувствовать. И сейчас Женька даже не подумала об этом, а как-то вдруг всем телом почувствовала, что ей нужен этот неяркий северный город, с серыми дворами, высокими ценами, мшистыми тропками, куда не добрался асфальт, невыдающейся телевышкой. И с Валентином – в центре…
Женька придвинулась ближе к Валентину. Хорошо, что он ничего не говорил. В собеседниках у Женьки никогда не было недостатка, а вот молчать раньше, до Валентина, было не с кем. Раньше молчание с кем-то всегда означало паузу в разговоре, затянувшуюся паузу, или ссору, или какое-то внутреннее расхождение. А рядом с Валентином Женька молчала, будто сама с собой, полно, раскованно и сокровенно. И молчание делало их еще ближе друг другу. Неожиданно понятней и ближе.
– Я, кажется, люблю Женьку, – сказал Валентин.
И Женька подумала, что просто свинство, настоящее свинство сидеть и молчать, когда можешь сказать человеку такое. У Женьки вдруг веки отяжелели и голова стала большой и горячей. Она прямо задохнулась, так он сказал. И уже никакого молчания ей не хотелось. Только бы он говорил! Чтобы еще и еще повторял. Одно и то же. Теми же словами. Женька только боялась, что он сейчас обернется и увидит ее лицо – конечно, глупое и смешное сейчас. Слишком счастливое, чтобы не быть глупым.
– Я, кажется, люблю Женьку, – повторил Валентин, не оборачиваясь.
Так он тогда прямо и ляпнул Женькиной матери. Сразу. Для знакомства. Женька все никак не хотела его познакомить. Он уже два месяца провожал ее и встречал, на всех городских углах они уже постояли, посидели на всех скамейках, но дома у нее он не был ни разу. Иногда, часам к двум ночи, молодой голос негромко кричал в форточку: «Женя, уже поздно!» Они стояли в подъезде, и мать не могла их видеть, но знала, что услышат. И то, что она никогда не выскакивала в подъезд и не раздражалась даже в форточку, с самого начала вызывало уважение Валентина.
И то, что Женька не отмахивалась и не кривилась на материнский голос, как часто девчонки делают, а почти сразу убегала от Валентина, тоже вызывало уважение. Валентин с тринадцати лет болтался по интернатам и общежитиям, их незаинтересованная свобода давно уже надоела ему. Хотелось, чтобы и ему кто-нибудь крикнул в форточку: «Валентин, уже поздно!» Но он мог бродить по городу хоть до утра, и Женька вот тоже не торопилась познакомить его с матерью. В конце концов Валентину стало казаться, что Женькина мать его где-то видела и что-то имеет против него. Он даже поймал себя на том, что украдкой разглядывает на улице незнакомых женщин, подозревая в каждой Женькину мать, и виновато спускает глаза, если они заметят.
В один прекрасный вечер это ему надоело, и он прямо пошел в комиссионный. Высидел длинную очередь в казенной приемной с белой, нежилой кушеткой, толкнул дверь и очутился в «кишке». Женькина мать сидела за большим кожаным столом, заваленным вещами. Маленькая, очень домашняя, с мягкими и усталыми глазами, она куталась в пуховый платок и дружелюбно смотрела на Валентина, как на вполне незнакомого. Нет, она не знала и ничего не имела против. Просто – не знала. Значит, Женька просто стеснялась познакомить. У Валентина сразу отлегло. И еще он подумал, что если бы встретил ее на улице, то обязательно бы узнал. Она щурилась так же, как Женька, так же – небрежно и безотчетно – поправляла легкие волосы, и губы у них были совсем одинаковые – полные, детские, чуть папуасские, к которым пошла бы жесткая кучерявость, но волосы у обеих были прямые и легкие.
«Так что же вы принесли?» – спросила Женькина мать, и Валентин сразу узнал голос – молодой и спокойный, без малейшего нерва. Голос сразу располагал. К счастью, Валентин догадался прихватить ФЭД, даже непонятно, что бы он такое соврал, если бы не догадался взять ФЭД. Он протянул ей аппарат, и она дружелюбно, вполне доверяя ему и улыбкой показывая, что проверяет лишь по долгу службы, пощелкала затвором, проверила автоспуск и на резкость. «Спросу на фотоаппараты сейчас почти нет, – сказала она, всем лицом смягчая свои слова, – но все-таки попробуем принять». – «Приемная катушка барахлит», – зачем-то сказал Валентин. «У нас есть специалист, – сказала она, – посмотрит. Так сколько же вы за него хотите?» Потом она сама назвала какую-то сумму, так как Валентин молчал. Какую – он даже не услышал. Казалось очень глупым уйти отсюда таким же чужим, как пришел, но Валентин просто не мог придумать, что он ей должен сказать. Про себя и про Женьку.
Валентин молча смотрел, как она заполняет квитанцию – бережно и быстро, будто клюя карандашом. А когда она поставила последнюю точку и подняла на него глаза, он вдруг так прямо и ляпнул: «Я, кажется, люблю вашу Женьку».
Она быстро взглянула на него и сразу убрала глаза, спрятала, опустила. Но он все-таки именно в этот момент успел испугаться, что уйдет отсюда еще более чужим, чем пришел. И обругать себя, что пришел. И утвердиться, что правильно пришел, потому что с ней только так и можно – прямо. Пусть неожиданно, пусть больно, но прямо. Чтобы с самого начала не было у них никакой фальши, у матери и у него.
Потом она долго водила карандашом по квитанции, резко – сверху вниз и опять вверх. Наконец она подняла голову: «Ну, что ж…» Валентин замер, но она опять замолчала. И тогда он сказал глупо: «Я приду вечером?» – «Конечно, придете», – кивнула она.
Потом дверь скрипнула, выпустив его. И еще раз скрипнула, вошла клиентка. А она все никак не могла собраться ни с мыслями, ни с чувствами. И когда к ней на стол ворсисто лег очередной свитер, она вдруг сказала ровно и громко:
«Ну, что ж… Могло быть и хуже…»
Чем ужасно обидела хозяйку свитера, ни разу не ношенного, даже заграничного вполне. И тогда, возвращаясь из своего, она закончила уже про себя, додумала до конца: «У этого по крайней мере честные глаза». И хоть знала она, что глаза тоже, бывает, врут, это почему-то вдруг почти успокоило ее, только сердце катилось. Так и катилось куда-то до семи часов, до закрытия…
Не сговариваясь, они так ничего и не рассказали Женьке об этой встрече. Просто после смены Женька не нашла Валентина на обычном месте, под «совиным глазом», расстроилась и быстро-быстро, чтобы не думать, побежала домой. И страшно удивилась, когда увидела их с матерью за семейным столом, тихо и дружно беседующих. И мать уже говорила Валентину «Валик». С тех пор, бегая в булочную, Валентин с особенным удовольствием прихватывал для матери любимый ее круглый хлеб. Женька иногда забывала, а Валентин всегда помнил о круглом. Даже тащил его под мышкой, особо от прочих продуктов, хоть в сумке и было место.
В одной комнате можно жить только при полнейшем равнодушии к третьему. Когда третий человек, что бы там ни говорилось, уже не считается за человека и при нем все можно. Для них, для троих, это немыслимо, хотя мать сразу, конечно, сказала: «Пускай Валик немедленно переходит». Она была в доме отдыха в ноябре, да, в конце ноября, значит, нечего и думать, чтобы сейчас, вдруг, ее отпустили с комиссионного поста и отправили отдыхать. Даже думать об этом – свинство, понимал Валентин.
– Давай тут всю жизнь сидеть, – сказала Женька, глядя на озеро блестящими и тревожными глазами, от которых у Валентина защемило сердце. – И никого нам не надо…
И сразу Женьке стало неловко, что она так сказала. Слишком откровенно. Будто брала Валентина в союзники против матери. Сказала и сразу почувствовала стыдную вину перед матерью, вину, в которой не была виновата. Ужасно вдруг захотелось, чтобы мать собралась и уехала к тете Тоне в деревню на несколько дней – пить молоко и вообще отдохнуть. Хотя дело, конечно, не в отдыхе, понимала Женька. Мать в эту зиму и так неприлично зачастила к тете Тоне. Женька вспомнила, как торопливо и виновато она собиралась в деревню на Первое мая. Как прятала глаза на вокзале и только в самый последний момент шепнула Женьке: «Мне пятого на работу, Женик. Пятого, я отгул взяла». Никакого отгула у нее не было, просто за свой счет попросила, это Женька поняла сразу. И даже сейчас Женька смутилась той своей радости, какую испытала на вокзале и не смогла тогда скрыть. Даже сейчас она смутилась, покраснела, вскочила, порываясь бежать неизвестно куда.
– Съездим в микрорайон? – сказал Валентин. И сразу все стало на место. Ясно и хорошо. В микрорайоне как раз сдают новый дом. Они съездят и посмотрят. У них будет такая же планировка, стоит посмотреть. Женька облегченно вздохнула и улыбнулась Валентину:
– Айда! Засиделись.
Ехать обратно, под гору, было легко. Телеграфные столбы будто сорвались с места и сами бежали навстречу. Весь город бежал им навстречу. Женька согрелась от скорости, на ходу расстегнула куртку, управляясь с рулем одной ловкой рукой и радуясь своей ловкости.
Красный помпон Валентина, все больше сползая набок, светил Женьке на поворотах. Нагоняя его, Женька почти влетела на перекрестке в объятия милиционера. Слишком поздно заметила, чтобы остановиться.
Милиционер, щекастый и полный, какими милиционеры и не бывают, с усилием удержал Женькин велосипед, отряхнулся от пыли, которой они с велосипедом обдали его сполна, и только потом свистнул в служебный свисток. Женька еще подумала, что просто ему нравится свистеть, никакой надобности уже не было. Разве что – для Валентина, проскочившего далеко вперед. Валентин обернулся, оценил обстановку и сделал крутой разворот.
– Почему машина не зарегистрирована? – строго спросил милиционер, слишком щекастый и полный для блюстителя порядка и потому особенно строгий. – Штраф давно не платили?
Тут только Женька вспомнила, что номеров у них нет – ни у нее, ни у Валентина. В прошлом году, правда, были, но в этом нужны уже новые. Сложной системы ежегодной регистрации велосипедов Женька не понимала и не одобряла. Просто, считала Женька, выманивают каждую весну лишние тридцать копеек под законным предлогом. Поэтому она соврала сразу и с чистым сердцем:
– Так мы же их с дачи перегоняем. В город. Они всю зиму на даче стояли, а завтра, конечно, зарегистрируем.
– Прямо с утра пораньше, – подтвердил Валентин, и в кривом его носе было столько ехидства, что Женька пожалела милиционера. – У вас там во сколько открывают? Чтобы не опоздать! – сказал Валентин, явно уже переигрывая. Женька хмыкнула, ловко переведя хмык в кашель.
Видно было, что милиционер не поверил, но совесть ему не позволяла вот так, за здорово живешь, брать штраф с двух симпатичных нахалов одного с ним возраста, явно не тунеядцев, живущих собственным трудом. Щекастое его лицо явственно отразило жуткую внутреннюю борьбу чувства и долга. Женька даже язык прикусила, чтобы смолчать, но, конечно, сказала громко:
– А вы свой-то зарегистрировали?
– Чего? – не понял милиционер и весь сразу напрягся.
. – Чего! – сказала Женька. – Велосипед, конечно.
Милиционер вдруг покраснел так, что, казалось, лопнет.
– Катитесь вы к черту, – сказал он с удовольствием И даже рукой показал, куда катиться. И лихо свистнул в казенный свисток.
Они смеялись до самого микрорайона. Ехали рядом по обочине и ржали. В конце концов в милицию идут те же свои ребята, бывшие одноклассники. Только форма гипнотизирует, а так всегда можно найти общий язык. Общий язык человечества – юмор, без которого и в милиции не проживешь.
В микрорайоне пришлось спешиться. Тут и своим ходом, ведя велосипеды под уздцы, нелегко было пробраться – такая кругом грязь и колдобины, прямо дыбом вывороченная земля. Среди всего этого хозяйственного развала торчали бульдозеры, экскаваторы и прочие агрегаты. Тоже наслаждались воскресным солнцем, разминали кронштейны-мускулы. Не было тут еще ни деревьев, ни скверов, ни белья на веревках, ни даже самих веревок. Только детская площадка, будто перенесенная сюда с журнальной картинки, уже была, и желтые качели сами собой раскачивались на ветру.
В доме рядом уже жили, хотя сам дом, не крашенный еще, обшарпанный и неказистый, просто – коробка с окнами, был вызывающе неуютен. Но в нем уже жили и были счастливы. И Женька позавидовала тем, кто в нем жил. Позавидовала женщинам, которые деловито гребут грязь сапогами, пробираясь к своему – своему! – дому, и переобуваются потом у подъездов в туфли, доставая их из сумок. А сапоги, наверняка специально для этого и купленные, несут дальше в руках, далеко отставив, чтоб не измазаться. И расходятся по своим квартирам, чтобы быть счастливыми.
На нового человека микрорайон, полным и совершенным своим ералашем, должен был действовать угнетающе. Но Женька с Валентином смотрели вокруг с восхищением. Они видели перед собой не яму, огромную, как пропасть, а котлован под еще один фундамент. Не кирпичи, сваленные кучей, а стену своего будущего дома. Не просто развал, а деловую спешку строителей, со всякими ее издержками и теневыми сторонами. И были благодарны за эту спешку, потому что она приближала их счастливый день. И принимали все теневые стороны, щедро раскрашивая их в розовый цвет.
Велосипед был еще подростковый, отец когда-то на вырост покупал. Женька выросла, а он так и остался недомерком, таких теперь и не делают. Были у него в свое время и ручной тормоз, и звонок, и цветная авоська над задним колесом, а теперь осталось только самое необходимое, без чего нельзя ехать, – голый холодный руль, визгучие подшипники, два колеса, рама да широкое седло, в котором сидится прямо, как в инвалидной коляске. По сравнению с самим велосипедом седло кажется даже высоким, но стоит Женьке выпустить педали, и она сразу почти касается ногами асфальта. С такого велосипеда не страшно падать.
Даже мать порывалась на нем ездить. Очень, правда, давно. Еще при отце. Женька крепко держала велосипед под уздцы, а мать садилась верхом. Потом Женька толкала их изо всех сил. Велосипед сразу брал в карьер, мать подпрыгивала, вцеплялась в руль, смеялась и зачем-то закрывала глаза. Обязательно она их закрывала. И так, с закрытыми, мчалась по прямой. А в конце дорожки стоял отец, широко раскинув руки и тоже смеясь. Женьке всегда было чуть боязно, как бы они – мать и велосипед его не сбили. Но отец подставлял ногу прямо под колесо и легко, еще на ходу, выдергивал мать из седла. Она обхватывала его за шею, так и не открывая глаз, и смеялась, а велосипед, пробежав еще по инерции, боком валился на землю и звонко крутил спицами. Теперь Женька пугалась уже за велосипед и спешила ему на помощь.
Впрочем, конструкция у него была крепкая. За эти годы велосипед побывал почти во всех городских канавах. Женьке даже как-то делали уколы от столбняка, а у велосипеда только рама слегка прогнулась. Мать от него давно отступилась. Она так и не научилась тормозить, велосипед для нее – слишком много, техники. А Женька в этом смысле пошла в отца – села и сразу поехала. Поехала и сразу прониклась пленительным ощущением скорости и собственного превосходства над всеми, кто путешествует пешком. На велосипеде Женька чувствовала себя сильной и все могла. Все, что у нее не получалось в обыденной жизни. Например, собрать школьные учебники, все повторить и запросто поступить в институт. Без всяких понуканий. Всем на удивление.
«Победа» устала сигналить и, наконец, обогнала Женьку на самом малом ходу, едва не задев крылом. Крупный отец семейства, ответственно вывозивший домочадцев на весенние зеленя, так и не оторвал взора от руля, а его дочь, молодая собственница, обругала Женьку с заднего сиденья через открытое окно:
– Девушка! Если глухая, надо дома сидеть!
Женька покосилась, выжимая скорость, и не стала вступать в интересный разговор, чтоб не сбивать дыхание. «Победа» возмущенно фыркнула и легко взяла последний подъем. Умчалась, оставив Женьке весь асфальт, во всю ширину. По воскресеньям здесь, за городом, не было совсем никакого движения. Только изредка, с мгновенным взвизгом, проносились рыбаки-мотоциклисты, удочки, как хвосты, стремительно вытягивались следом. Да иногда попадались навстречу велосипедисты с мотором. Эти тоже производили визг, длиннее и противней, чем мотоциклы, и Женька их презирала особо – за оскорбление велосипедов мотором, за экономию ножных мышц.
Женька любила свои ноги на древнем велосипеде. Они упруго давили педали и разрастались прямо до плеч, сильные, чуткие, всемогущие. Ноги будто срастались с велосипедом. Рвали пространство и время. Сами несли Женьку вперед. Не давали остановиться. Только потом, на следующий день, ныли особой, здоровой болью.
Женькиным ногам крепко доставалось. Местность вокруг города была резко пересеченной, и сам город холмился во всех направлениях. А старый велосипед с подростковыми колесами почти не имел свободного хода. При подъемах Женька буквально тащила его на себе, непрерывно вращая педалями. За лето она набирала в ногах прямо непропорциональную силу, а вот весной, как сейчас, ноги порой подводили…
– Сдаюсь! – крикнула Женька, когда Валентин поравнялся с ней.
Он круто развернулся, пристроился рядом, ухватил правой рукой Женькин руль. Ловкой, привычной хваткой. Женька счастливо отпустила педали и закачалась в седле. Быстро и легко, на одной Валентиновой силе, оба велосипеда понеслись по асфальтовому взгорью. Влажное шоссе упруго прогибалось под шинами. Придорожные кусты со свистом пружинили на ветру. Ветер, влажный и теплый, бился в волосах. Разгоряченная щека Валентина была совсем рядом, в полуметре от Женьки. Женька заставляла себя сидеть прямо и нисколько не наклоняться к этой щеке. Ужасно тянуло наклониться.
Валентин на ходу обернулся к Женьке всем лицом. Это было лихое лицо циркового наездника, бравшего призы направо и налево. Лыжная шапка с помпоном помаленьку сползала, ни одна шапка не держалась на его волосах.
– Хорошо? – спросил Валентин.
Женька кивнула столь энергично, что они чуть не влетели в кювет. Валентин мощным рывком спас положение. Женька зажмурилась, как когда-то мать, и только теперь поняла ее: ехать вслепую было страшно и здорово, головокружительно. Намного быстрее, чем с открытыми глазами.
И присутствие Валентина рядом ощущалось как-то особенно близко и необходимо, словно без него эта нарочная тьма сразу превратилась бы в настоящую. Женька вдруг подумала, что и мать, наверное, это чувствовала – особую близость отца в такие минуты. И еще Женька подумала, что Валентин помогает ей по-новому понимать маму, близко и равно, не первый раз она уже себя на этом ловила.
– Взобрались, – сказал Валентин и отпустил Женькин велосипед.
Женька открыла глаза, будто вынырнула из глубины, и высокое небо резкой весенней синевой ударило ее по глазам. Они поднялись на гребень, за телевышку. Город внизу громоздился крышами, влажными на солнце. Только что над землей прошел хороший, освежающий дождь. Теплый и крупный, почти уже летний. После такого дождя в одну ночь зацветают деревья и травы. Бессчетные окна, враз отмытые дождем после зимы, блестели. Темная лента шоссе убегала в лес по прямой. Женька сильно нажала педали отдохнувшими ногами и свернула влево, на мшистую тропку, к небольшому озеру. Никакая «Победа» здесь бы уже не прошла. Только лоси и старый Женькин велосипед. Ловко выруливая меж кочек и упиваясь этой своей ловкостью, Женька крикнула назад, Валентину:
– Машину никогда покупать не будем, ладно?!
– Уговорила, – засмеялся Валентин. Он уже соскочил с велосипеда и вел его рядом, по кочкам. Велосипед, блестящий и черный, вздрагивал и поводил рулем, как дикий зверь. Был он поджарым и почти совсем новым в отличие от Женькиного. Но они к нему здорово привыкли за прошлую осень, и немножко грустно было сознавать, что это последняя прогулка – вдвоем, на собственных колесах. Женькин велосипед уже никому не загнать, даже за трешку, а новый, Валентина, с завтрашнего утра отходил его соседу по общежитию, как очередная дань прожорливому кооперативу. Этот сосед, Борис из конструкторского, вполне денежный человек, любил приобретать апробированные вещи, с рук. Он долго приглядывался, привыкал к вещи, а уж потом покупал. Борис страдал каким-то чисто старушечьим страхом перед госторговлей, недоверием сразу ко всем магазинам – не верил ни пломбам, ни гарантиям. Этого Бориса Женька давным-давно вычеркнула для себя из мужского сословия, наравне с комиссионными мужчинами, хотя он почему-то никогда не бывал в комиссионном.
– Но прокатиться иногда он же тебе может дать, – сказала Женька.
– Может. Я сам не возьму, – сказал Валентин.
Они всегда отдыхали у этого озера, на бревне, въевшемся в мох. Женька коленями, с детства, помнила тут каждую кочку. Летом озерные берега превращались в роскошное голубично-чернично-брусничное пастбище, а сейчас только жесткие листья брусничника ярко и несъедобно блестели глянцевым блеском. Даже щавель еще не вылез, хотя на базаре уже продавали. И вода в озере еще не пахла, как она всегда пахнет летом. Когда все вокруг пропитывается влажным озерным духом, диким для городской ноздри, запахом неорганизованного туризма и морской капусты, цветущей где-то в Атлантическом океане.
Валентин бросил куртку на влажное дерево, и они сели. Сразу стало тихо. Муравей бежал по бревну, сосредоточенно и прямо. Оцепенело звенел над Женькой первый комар. Бесшумно росла елка. Тихо и влажно дышали кочки, расправляясь после Валентиновых кед и Женькиных туфель с мальчиковой шнуровкой. Тихо и высоко плавилось солнце. Воскресное, по заказу, слишком жаркое сейчас для этих широт. Тихо скользили мысли. Простые и важные для Женьки.
Что двадцать два года – это уже цифра. Уже срок. Уже взрослость. Уже пора не только взбрыкивать, а как-то по-крупному определяться в жизни. А все еще чувствуешь себя щенком, и это уже, наверное, стыдно. Хотя в чем-то и хорошо, потому что самое интересное по-прежнему впереди, жива еще эта детская вера в захватывающе интересное за углом, за поворотом. Хотя пора бы уже знать для себя – что же там все-таки. И чего хочешь. А она, Женька, болтается, как груша на ветке, большая и глупая, и ей даже нравится – болтаться в неопределенности, просто дышать, кожей чувствовать ветер, чертить озябшим пальцем на автобусном стекле, жалеть о дурацком несостоявшемся костюме, откладывать до бесконечности институт…
Двадцать два года, а нигде еще не была. Только и радости – под настроение забрести в кассу Аэрофлота и стоять перед расписанием, замирая от огромности мира, ощущая себя вдруг сразу и Львовом, и Владивостоком, и Норильском, пупом и средоточием земли. Все разом собирая в себе и тоскуя по недоступным окраинам, сто семьдесят рублей в один конец. И когда они с Валентином смогут – конечно, не самолетом, поездом даже лучше, – то отправятся не к Черному морю, куда все теперь ездят, а прямо до Владивостока, например. Чтобы вагон вздрагивал, отстукивая меридианы, чтобы врали часы, не поспевая за ними, чтобы проводница в сибирских валенках разносила горький чай и сосед по полке показывал им тайгу как свой палисадник. Лишь бы хватило доехать туда и обратно…
И еще подумала Женька, что сюда, в свой город, она всегда вернется с удовольствием. Не надоел он ей за двадцать два года и еще за сорок не надоест. И непонятно – как это считать: привычкой ли, ограниченностью ли, или тем самым чувством родины, о котором им много толковали в школе и говорить о котором они всегда стеснялись. Потому что говорить об этом нельзя, а можно только чувствовать. И сейчас Женька даже не подумала об этом, а как-то вдруг всем телом почувствовала, что ей нужен этот неяркий северный город, с серыми дворами, высокими ценами, мшистыми тропками, куда не добрался асфальт, невыдающейся телевышкой. И с Валентином – в центре…
Женька придвинулась ближе к Валентину. Хорошо, что он ничего не говорил. В собеседниках у Женьки никогда не было недостатка, а вот молчать раньше, до Валентина, было не с кем. Раньше молчание с кем-то всегда означало паузу в разговоре, затянувшуюся паузу, или ссору, или какое-то внутреннее расхождение. А рядом с Валентином Женька молчала, будто сама с собой, полно, раскованно и сокровенно. И молчание делало их еще ближе друг другу. Неожиданно понятней и ближе.
– Я, кажется, люблю Женьку, – сказал Валентин.
И Женька подумала, что просто свинство, настоящее свинство сидеть и молчать, когда можешь сказать человеку такое. У Женьки вдруг веки отяжелели и голова стала большой и горячей. Она прямо задохнулась, так он сказал. И уже никакого молчания ей не хотелось. Только бы он говорил! Чтобы еще и еще повторял. Одно и то же. Теми же словами. Женька только боялась, что он сейчас обернется и увидит ее лицо – конечно, глупое и смешное сейчас. Слишком счастливое, чтобы не быть глупым.
– Я, кажется, люблю Женьку, – повторил Валентин, не оборачиваясь.
Так он тогда прямо и ляпнул Женькиной матери. Сразу. Для знакомства. Женька все никак не хотела его познакомить. Он уже два месяца провожал ее и встречал, на всех городских углах они уже постояли, посидели на всех скамейках, но дома у нее он не был ни разу. Иногда, часам к двум ночи, молодой голос негромко кричал в форточку: «Женя, уже поздно!» Они стояли в подъезде, и мать не могла их видеть, но знала, что услышат. И то, что она никогда не выскакивала в подъезд и не раздражалась даже в форточку, с самого начала вызывало уважение Валентина.
И то, что Женька не отмахивалась и не кривилась на материнский голос, как часто девчонки делают, а почти сразу убегала от Валентина, тоже вызывало уважение. Валентин с тринадцати лет болтался по интернатам и общежитиям, их незаинтересованная свобода давно уже надоела ему. Хотелось, чтобы и ему кто-нибудь крикнул в форточку: «Валентин, уже поздно!» Но он мог бродить по городу хоть до утра, и Женька вот тоже не торопилась познакомить его с матерью. В конце концов Валентину стало казаться, что Женькина мать его где-то видела и что-то имеет против него. Он даже поймал себя на том, что украдкой разглядывает на улице незнакомых женщин, подозревая в каждой Женькину мать, и виновато спускает глаза, если они заметят.
В один прекрасный вечер это ему надоело, и он прямо пошел в комиссионный. Высидел длинную очередь в казенной приемной с белой, нежилой кушеткой, толкнул дверь и очутился в «кишке». Женькина мать сидела за большим кожаным столом, заваленным вещами. Маленькая, очень домашняя, с мягкими и усталыми глазами, она куталась в пуховый платок и дружелюбно смотрела на Валентина, как на вполне незнакомого. Нет, она не знала и ничего не имела против. Просто – не знала. Значит, Женька просто стеснялась познакомить. У Валентина сразу отлегло. И еще он подумал, что если бы встретил ее на улице, то обязательно бы узнал. Она щурилась так же, как Женька, так же – небрежно и безотчетно – поправляла легкие волосы, и губы у них были совсем одинаковые – полные, детские, чуть папуасские, к которым пошла бы жесткая кучерявость, но волосы у обеих были прямые и легкие.
«Так что же вы принесли?» – спросила Женькина мать, и Валентин сразу узнал голос – молодой и спокойный, без малейшего нерва. Голос сразу располагал. К счастью, Валентин догадался прихватить ФЭД, даже непонятно, что бы он такое соврал, если бы не догадался взять ФЭД. Он протянул ей аппарат, и она дружелюбно, вполне доверяя ему и улыбкой показывая, что проверяет лишь по долгу службы, пощелкала затвором, проверила автоспуск и на резкость. «Спросу на фотоаппараты сейчас почти нет, – сказала она, всем лицом смягчая свои слова, – но все-таки попробуем принять». – «Приемная катушка барахлит», – зачем-то сказал Валентин. «У нас есть специалист, – сказала она, – посмотрит. Так сколько же вы за него хотите?» Потом она сама назвала какую-то сумму, так как Валентин молчал. Какую – он даже не услышал. Казалось очень глупым уйти отсюда таким же чужим, как пришел, но Валентин просто не мог придумать, что он ей должен сказать. Про себя и про Женьку.
Валентин молча смотрел, как она заполняет квитанцию – бережно и быстро, будто клюя карандашом. А когда она поставила последнюю точку и подняла на него глаза, он вдруг так прямо и ляпнул: «Я, кажется, люблю вашу Женьку».
Она быстро взглянула на него и сразу убрала глаза, спрятала, опустила. Но он все-таки именно в этот момент успел испугаться, что уйдет отсюда еще более чужим, чем пришел. И обругать себя, что пришел. И утвердиться, что правильно пришел, потому что с ней только так и можно – прямо. Пусть неожиданно, пусть больно, но прямо. Чтобы с самого начала не было у них никакой фальши, у матери и у него.
Потом она долго водила карандашом по квитанции, резко – сверху вниз и опять вверх. Наконец она подняла голову: «Ну, что ж…» Валентин замер, но она опять замолчала. И тогда он сказал глупо: «Я приду вечером?» – «Конечно, придете», – кивнула она.
Потом дверь скрипнула, выпустив его. И еще раз скрипнула, вошла клиентка. А она все никак не могла собраться ни с мыслями, ни с чувствами. И когда к ней на стол ворсисто лег очередной свитер, она вдруг сказала ровно и громко:
«Ну, что ж… Могло быть и хуже…»
Чем ужасно обидела хозяйку свитера, ни разу не ношенного, даже заграничного вполне. И тогда, возвращаясь из своего, она закончила уже про себя, додумала до конца: «У этого по крайней мере честные глаза». И хоть знала она, что глаза тоже, бывает, врут, это почему-то вдруг почти успокоило ее, только сердце катилось. Так и катилось куда-то до семи часов, до закрытия…
Не сговариваясь, они так ничего и не рассказали Женьке об этой встрече. Просто после смены Женька не нашла Валентина на обычном месте, под «совиным глазом», расстроилась и быстро-быстро, чтобы не думать, побежала домой. И страшно удивилась, когда увидела их с матерью за семейным столом, тихо и дружно беседующих. И мать уже говорила Валентину «Валик». С тех пор, бегая в булочную, Валентин с особенным удовольствием прихватывал для матери любимый ее круглый хлеб. Женька иногда забывала, а Валентин всегда помнил о круглом. Даже тащил его под мышкой, особо от прочих продуктов, хоть в сумке и было место.
В одной комнате можно жить только при полнейшем равнодушии к третьему. Когда третий человек, что бы там ни говорилось, уже не считается за человека и при нем все можно. Для них, для троих, это немыслимо, хотя мать сразу, конечно, сказала: «Пускай Валик немедленно переходит». Она была в доме отдыха в ноябре, да, в конце ноября, значит, нечего и думать, чтобы сейчас, вдруг, ее отпустили с комиссионного поста и отправили отдыхать. Даже думать об этом – свинство, понимал Валентин.
– Давай тут всю жизнь сидеть, – сказала Женька, глядя на озеро блестящими и тревожными глазами, от которых у Валентина защемило сердце. – И никого нам не надо…
И сразу Женьке стало неловко, что она так сказала. Слишком откровенно. Будто брала Валентина в союзники против матери. Сказала и сразу почувствовала стыдную вину перед матерью, вину, в которой не была виновата. Ужасно вдруг захотелось, чтобы мать собралась и уехала к тете Тоне в деревню на несколько дней – пить молоко и вообще отдохнуть. Хотя дело, конечно, не в отдыхе, понимала Женька. Мать в эту зиму и так неприлично зачастила к тете Тоне. Женька вспомнила, как торопливо и виновато она собиралась в деревню на Первое мая. Как прятала глаза на вокзале и только в самый последний момент шепнула Женьке: «Мне пятого на работу, Женик. Пятого, я отгул взяла». Никакого отгула у нее не было, просто за свой счет попросила, это Женька поняла сразу. И даже сейчас Женька смутилась той своей радости, какую испытала на вокзале и не смогла тогда скрыть. Даже сейчас она смутилась, покраснела, вскочила, порываясь бежать неизвестно куда.
– Съездим в микрорайон? – сказал Валентин. И сразу все стало на место. Ясно и хорошо. В микрорайоне как раз сдают новый дом. Они съездят и посмотрят. У них будет такая же планировка, стоит посмотреть. Женька облегченно вздохнула и улыбнулась Валентину:
– Айда! Засиделись.
Ехать обратно, под гору, было легко. Телеграфные столбы будто сорвались с места и сами бежали навстречу. Весь город бежал им навстречу. Женька согрелась от скорости, на ходу расстегнула куртку, управляясь с рулем одной ловкой рукой и радуясь своей ловкости.
Красный помпон Валентина, все больше сползая набок, светил Женьке на поворотах. Нагоняя его, Женька почти влетела на перекрестке в объятия милиционера. Слишком поздно заметила, чтобы остановиться.
Милиционер, щекастый и полный, какими милиционеры и не бывают, с усилием удержал Женькин велосипед, отряхнулся от пыли, которой они с велосипедом обдали его сполна, и только потом свистнул в служебный свисток. Женька еще подумала, что просто ему нравится свистеть, никакой надобности уже не было. Разве что – для Валентина, проскочившего далеко вперед. Валентин обернулся, оценил обстановку и сделал крутой разворот.
– Почему машина не зарегистрирована? – строго спросил милиционер, слишком щекастый и полный для блюстителя порядка и потому особенно строгий. – Штраф давно не платили?
Тут только Женька вспомнила, что номеров у них нет – ни у нее, ни у Валентина. В прошлом году, правда, были, но в этом нужны уже новые. Сложной системы ежегодной регистрации велосипедов Женька не понимала и не одобряла. Просто, считала Женька, выманивают каждую весну лишние тридцать копеек под законным предлогом. Поэтому она соврала сразу и с чистым сердцем:
– Так мы же их с дачи перегоняем. В город. Они всю зиму на даче стояли, а завтра, конечно, зарегистрируем.
– Прямо с утра пораньше, – подтвердил Валентин, и в кривом его носе было столько ехидства, что Женька пожалела милиционера. – У вас там во сколько открывают? Чтобы не опоздать! – сказал Валентин, явно уже переигрывая. Женька хмыкнула, ловко переведя хмык в кашель.
Видно было, что милиционер не поверил, но совесть ему не позволяла вот так, за здорово живешь, брать штраф с двух симпатичных нахалов одного с ним возраста, явно не тунеядцев, живущих собственным трудом. Щекастое его лицо явственно отразило жуткую внутреннюю борьбу чувства и долга. Женька даже язык прикусила, чтобы смолчать, но, конечно, сказала громко:
– А вы свой-то зарегистрировали?
– Чего? – не понял милиционер и весь сразу напрягся.
. – Чего! – сказала Женька. – Велосипед, конечно.
Милиционер вдруг покраснел так, что, казалось, лопнет.
– Катитесь вы к черту, – сказал он с удовольствием И даже рукой показал, куда катиться. И лихо свистнул в казенный свисток.
Они смеялись до самого микрорайона. Ехали рядом по обочине и ржали. В конце концов в милицию идут те же свои ребята, бывшие одноклассники. Только форма гипнотизирует, а так всегда можно найти общий язык. Общий язык человечества – юмор, без которого и в милиции не проживешь.
В микрорайоне пришлось спешиться. Тут и своим ходом, ведя велосипеды под уздцы, нелегко было пробраться – такая кругом грязь и колдобины, прямо дыбом вывороченная земля. Среди всего этого хозяйственного развала торчали бульдозеры, экскаваторы и прочие агрегаты. Тоже наслаждались воскресным солнцем, разминали кронштейны-мускулы. Не было тут еще ни деревьев, ни скверов, ни белья на веревках, ни даже самих веревок. Только детская площадка, будто перенесенная сюда с журнальной картинки, уже была, и желтые качели сами собой раскачивались на ветру.
В доме рядом уже жили, хотя сам дом, не крашенный еще, обшарпанный и неказистый, просто – коробка с окнами, был вызывающе неуютен. Но в нем уже жили и были счастливы. И Женька позавидовала тем, кто в нем жил. Позавидовала женщинам, которые деловито гребут грязь сапогами, пробираясь к своему – своему! – дому, и переобуваются потом у подъездов в туфли, доставая их из сумок. А сапоги, наверняка специально для этого и купленные, несут дальше в руках, далеко отставив, чтоб не измазаться. И расходятся по своим квартирам, чтобы быть счастливыми.
На нового человека микрорайон, полным и совершенным своим ералашем, должен был действовать угнетающе. Но Женька с Валентином смотрели вокруг с восхищением. Они видели перед собой не яму, огромную, как пропасть, а котлован под еще один фундамент. Не кирпичи, сваленные кучей, а стену своего будущего дома. Не просто развал, а деловую спешку строителей, со всякими ее издержками и теневыми сторонами. И были благодарны за эту спешку, потому что она приближала их счастливый день. И принимали все теневые стороны, щедро раскрашивая их в розовый цвет.