Мохнато и туго взошло солнце. Оттолкнулось светлыми лучами, как веслами, и поплыло по небу. Мимо Женьки, взревывая и дрожа от значительности, прошла поливальная машина. Обдала Женьку тонкими брызгами, плащ бы сразу пригодился, если бы не болтался на руке, почти волочась. Поливальные машины – давно заметила Женька – особенно любят поливать после дождя. В такое вот утро поливальной машине, видимо, кажется, что это она сделала мир чистым, ласковым и прозрачным. Она выблестила окна, черным и бархатистым выгладила асфальт, разгладила старые крыши, дала последний толчок черемухе, чтоб выпускала цветы и листья, не опасалась. Кажется тогда поливальной машине, что облака только для декорации, а весь дождь, какой шумит по земле, и вообще вся животворная влага – от нее. Некрасивой машине лестно так заблуждаться, и морда у нее так и сияла.
   Промчался автобус. С номером, но не по маршруту и без остановок. Городскому, нумерованному автобусу редко удается нестись так вольно и неудержимо. По улицам, как по полям. На любой свет, не сбавляя хода и сладостно урча. В автобусе тесно сидели женщины с сумками через плечо. Это дежурный автобус повез кондукторш на смену. Кондукторши скучали, поскольку никто не стоял в проходе, не толпился в хвосте, не требовал «два с рубля», когда мелочи нет ни копейки, не грозил написать в парк, потому что целых два часа проторчал на остановке и теперь опаздывает. Всей этой волнующей повседневности еще не было, и кондукторши, конечно, скучали.
   Все больше народу попадалось Женьке. Навстречу ей шли с поезда, с сетками и цветами, уже загорелые. Видимо, с юга. Странно было знать, что где-то уже томятся от солнца, купаются, плюют косточки от черешни. Но больше шли к центру, в одном направлении с Женькой. Из этих никто не глазел по сторонам. Вид был сугубо деловой. Ранним утром спешат на вокзал, шаря билет по карманам и обмирая на всякий случай; торопятся к самолету и на работу. Возвращаются с ночной смены. Или убегают от самого себя, самое неблагодарное дело. Тогда уж воистину не до природных красот. Как-то у человечества все ахи достаются закату, а восход, неизмеримо более прекрасный, свершается в мире один, без свидетелей и соглядатаев. Вызревает в ночной тишине и свершается.
   Женька прибавила ходу, перескочила линию, миновала фабричный сквер. Уже рядом была котельная, и черный ее дым, очень черный на прозрачном небе, стоял над трубой лохматой густой шапкой. Это выглядело даже красивым, хотя поменьше бы в городе такой красоты. Женька потянула носом и, кажется, даже услышала, как душно и угольно дышит котельная.
   Валентин стоял перед топкой, удобно раздвинув длинные ноги, и вовсю шуровал тяжеленной стальной шуровкой. Печь напрягалась и гудела в ответ. Стрелка манометра показывала безусловный порядок. Трубы, развешанные по котельной во всех направлениях, ровно и честно дышали. Одна труба, выскочка, неэтично булькала. Валентин стоял перед топкой, боком к Женьке, и жаркие блики вспыхивали на его щеке. Стекали с волос Вспыхивали на носу. Такой нос удается природе раз в столетие, и после него она долго почивает на лаврах, позволяя себе лишь легкие землетрясения. С таким носом надо разрешать бесплатный проезд с передней площадки. Ух и любила Женька думать про этот нос, изощряясь в остроумии и изнемогая от нежности…
   Валентин аккуратно поставил шуровку – все он делает аккуратно, с ним в одном доме не пропадешь, – оглянулся и увидел Женьку. Женька шагнула ему навстречу и сразу уткнулась головой в комбинезон. Потерлась, лоб у нее сразу стал черный. Валентин засмеялся, осторожно отстранил Женьку, сказал удовлетворенно, будто это он сам придумал – и тепло и лето:
   – Последний раз кочегарим. Все.
   Они и так топили чуть не дольше всех в городе. И уголь расходовали без меры, сколько уйдет. Однажды попробовали им установить норму. В норму они уложились, хоть и возражали вначале, но температура в детсаду сразу упала до четырнадцати градусов. И в яслях тоже около того. Так продолжалось три дня, и начальник ЖКО очень радовался режиму экономии. И прогрессивку обещал, исходя только из режима. А потом в котельную прибежал сам директор, и начальник ЖКО свету невзвидел. Потому что, оказывается, весь месячный план фабрики полетел к черту – дети в саду и в яслях начали болеть, «выхождаемость» во всех цехах резко упала, лучшие передовики разом забюллетенили, и отстающие – тоже. Буквально некому стало работать. Тогда директор прямо с планерки, не доверяя даже телефону, примчался в котельную. Важный, гневный, в новом пальто. Сел в самую сажу и так разнес при всех начальника ЖКО, что тот схватился за сердце. Сразу отменили и режим и норму. Угля навалили полный сарай, ешь – не хочу. Уже через несколько часов благодарно затрезвонил телефон. И в детсаду, щелкнув, распахнулась первая форточка.
   Самый верный признак. Зимой кочегары всегда ориентировались по форточкам, а манометр больше для порядка, когда с проверкой придут. Если даже в мороз, когда и стекол не видно, сплошная морозная роспись, форточки в соседних домах открыты настежь, значит котельная работает на совесть.
   Женька любила холодным вечером, аж прозрачным и ломким от холода, сидеть на пороге котельной. На ватнике Валентина. Накинув его пальто поверх своего. Сзади Женьку так жаром и обдавало. А спереди – от каждого дыха захлебываешься, как от неосторожного глотка кипятку, жгучая свежесть в лицо.
   Еще нравилось Женьке, как ночью дышат дома. Из распахнутых форточек тяжело вываливается теплый заспанный воздух. И неслышными легкими втягами входит в темные квартиры морозная свежесть. Приятно холодит занавеску, трогает подоконник, обжигается о батарею, растекается в комнате, проникая всюду. Людям в такие ночи снятся прохладные легкие сны. Сны освежающие. И кто в жизни не видел гор, вдруг поднимается на вершину. Как сладко дышится на вершине, и как мохнато курятся внизу, много ниже, овцы и облака! А кто никогда не бывал на море, вдруг видит море. Влажные рыбы наплывают со всех сторон, трясут жабрами и драгоценно блестят. Стоишь на песке, и зеленые волны щекочут пятки тебе, как султану. Такие сны потом помнятся долго, всем телом, будто чужой рассказ, который вдруг пережил сам.
   Утром после такой ночи просыпаешься сам, еще до будильника. Газ весело вспыхивает от первой спички, кофе никогда не убегает и пахнет роскошно, как ананас, паста сама лезет из тюбика, радио выдает голубые новости, нелюбимая соседка здоровается первой, и, в довершение, весовщица отмеряет отменный навес, ровную и незажимистую слюду, план, считай, у тебя в кармане.
   Вот что Валентин делает в котельной, сам того не подозревая.
   – Помочь? – спросила Женька.
   – Сиди, – Валентин замахал на нее черными руками и прогнал Женьку в закуток. – Подожди, я быстро.
   В этом закутке, крошечной пристройке для отдыха при котельной, Женька тоже любила сидеть. Ровно-ровно здесь поместились узенький стол, табуретка и не то широкая скамья, не то узкие нары. Если лечь, то головой и пятками сразу упрешься в обе стены. Лежа можно снять трубку и поговорить по телефону. Только у Женьки совсем нет знакомых с телефонами. И сама она долго к нему не могла привыкнуть, не чувствовала свободы в обращении. Когда требовали автобазу, а ее почему-то без конца требовали хриплыми голосами, Женька отвечала первое время вежливо и с опаской: «Извините, вы ошиблись номером». Потом уж она обнахалилась и стала весело кричать в трубку, когда доведут: «А вам чего? Машину? Послали давно! Ага, ждите!» Иногда Женьке казалось, что кто-нибудь, большой и хриплый, прибежит в котельную с этой автобазы и всыплет ей за машину, которую ждут. Но никто не прибегал, а все только звонили, требовали, ругались или просили, заискивая голосом. Важная особа, видать, была эта Автобаза.
   А у топки Валентин редко позволял Женьке помогать. Так редко, что подкатить ему тележку с углем или засунуть шуровку в пламя, чтоб аж взревело, так и осталось для Женьки удовольствием. У топки Валентин управляется один, привык за зиму. Как зверь уставал, но приспособился. Мужское дело – давать людям тепло. Костры зажигать в походе, реки бросать на турбины, чтобы вода превращалась в свет, сталь плавить и бить дикого зверя на шубу любимой. В котельной, конечно, проще и прозаичней. Но все равно – огонь в руках. Огонь будоражил, у огня Валентин чувствовал себя сильным, уверенным в теле своем и духе. Ничего не стоило ему поднять Женьку, высоко, на вытянутых руках, и нести ее бесконечно, через всю землю. Чтобы она смеялась и щурилась от быстроты у него на руках. Чтобы Женькино дыхание щекотало ему шею. И лицо сияло над ним, навстречу ему. Только ему, Валентину.
   Когда Женька появлялась в котельной, Валентин отсылал ее в закуток. Как можно скорей. Пока он не бросил к черту, в угол, шуровку.
   А Женька удалялась в закуток, как в ссылку. Обижалась, что он ее отсылает. Следила за Валентином в раскрытую дверь. Видела, как размеренно и спокойно он работает. Как волосы влажно волнятся у него на висках от жары. Как аккуратно он выгребает шлак. Как загружает топку углем. Сосредоточенно, будто Женьки нет вовсе. Как весело хмыкает, когда пламя взрывается в недрах и трубы отвечают ему волнующим гудом. Как тень его, длинная и ловкая, движется по стене, даже не оборачиваясь на Женьку. Даже тень его нравилась Женьке. Только, сидя вот так в закутке, Женька думала иногда, что Валентин слишком теперь спокоен, когда она рядом, она бы так не могла. Слишком редко, обидно редко, он взглядывает на Женьку, и взгляд его прям и блестящ, будто он на товарища смотрит. Будто на парня, а не на Женьку.
   Женька сидела и вспоминала, как она шла сюда первый раз, в котельную. Ночью. Двадцатого декабря, даже число запомнилось. С тех пор как мать вернулась из Ленинграда, они еще ни разу не оставались с Валентином вдвоем под крышей. Не считая, конечно, чужих подъездов. Женька шла, и чем ближе она подходила, тем больше ноги у нее слабели. Делались будто не свои. Слабые-слабые. Смешно. Если бы кто-нибудь случайно толкнул ее тогда на улице, Женька упала бы. Честное слово, упала бы. Она вошла в котельную и даже ничего в ней не заметила – ни топки, ни пламени, ни черной горы угля у стены, ни крикливого плаката «Боритесь за чистоту!» на стенке, ни огнетушителя рядом с ним, яркого, как петух. Ничего не заметила, не поняла и не разглядела. Только Валентина. Одного Валентина. Он стоял, будто в пустоте, крупно, для одной Женьки, закрывая собой весь мир. Волосы, тогда еще очень короткие, торчали на его голове прямо, победительно и ершисто. Лихо закатанные рукава ковбойки открывали сильные загорелые руки. Красивые руки. На длинном носу, чуть сдвинутом влево, будто мячом ему засветили в нос и он сбился с правильного пути, плясали жаркие блики.
   «Я тут», – сказала Женька, чувствуя, как слабость в ней дошла до полного, невозможного предела. Она даже прислонилась к косяку. Валентин быстро повернулся, и огромная, медленная улыбка заполнила все его лицо. Он шагнул к Женьке навстречу, так и не выпуская шуровки, и потерся подбородком о ее волосы. Задышал Женьке в макушку. Сильно и часто. Сердце у Женьки уже колотилось где-то в горле. Потом он вдруг остановился, и Женька увидела, как на его лице, медленно стирая улыбку, проступили твердые скулы. Он отстранился совсем и сказал, как часто говорил и потом:
   «Подожди, Жень, в закутке, я сейчас». И почти бегом кинулся к топке.
   Женька, ватно ступая, прошла в пристройку и присела на краешек не то скамьи, не то нар. Зазвонил телефон, но она так и не взяла трубку. Сидела неловко, на краешке, будто на секунду зашла, и ждала. И руки у нее мерзли, хотя было жарко. Ждала и боялась, что вот сейчас он войдет. Бросит в огонь последнюю лопату угля и войдет. И они останутся в узком закутке одни. Впервые с тех пор, как приехала мать. Под крышей и в тепле. Вдвоем и одни. И до утра, до сменщика, никто больше не постучится в котельную. А телефону можно и не отвечать. И у печей, когда все в порядке, не обязательно находиться неотлучно. Конечно, все будет, как он захочет, знала Женька.
   Но где-то, подсознательно, она чувствовала: что-то хрупкое и светлое, непереводимое словами, они потеряют этой ночью, если все так будет. Здесь. В котельной. Рядом со служебным телефоном. И поэтому Женьке было страшно. Как-то скорбно радостно, будто она жертвовала собой. Она мерзла, щурилась и ждала. Хотела и боялась, чтоб он пришел.
   Валентин все возился у топки. Много, быстро и резко двигался. Нагибался, хватал, совал, поднимал. Женька краем глаза следила за ним, и ей даже казалось, что он тратит на все это слишком много энергии. Неоправданно много. И слишком долго все это длится. Наконец он вытер руки черным полотенцем и вошел в закуток. Женька сжалась, и что-то в ней больно и прерывисто затукало. Как в часах перед тем, как остановиться.
   «Подходяще», – сказал Валентин, улыбаясь Женьке одними глазами. И опять на лице его твердо проступили скулы, которых Женька не замечала раньше. Женька ответила ему слабой, почти насильственной улыбкой. Он поднял табуретку, легко выставил ее вон, будто выкинул, и вдруг сел на пол. Возле Женьки, как дома. Большой, смешно умостился на крохотном пятачке. И затих, близко и ровно дыша. И чем дольше он молчал, рядом, совсем близко, тем теплее, свободнее и счастливей делалось Женьке. Пока счастье и теплота не охватили всю ее, целиком. Тогда она засмеялась, ткнула Валентину куда-то в бок ладонью и сказала, абсолютно непринужденно, как днем: «Непыльная работенка. Умеют же люди устраиваться». И они легко засмеялись, уже вместе.
   Так прошла их первая ночь в котельной. И с тех пор Женька полюбила сюда приходить. Смотреть на Валентина, когда ему не до нее, и думать. С этой котельной им тоже повезло. Много было желающих тут подработать, а взяли Валентина, как сказал начальник ЖКО, склонный к точным формулировкам, «по деловым качествам».
   Это значило, что если вдруг после ночного дежурства в котельной Валентин сразу выходил в цех, на основную работу, к восьми утра, то в цехе он был так же подтянут, насмешлив и свеж, как обычно. И все его подшефные прессы выстукивали ритмично и дружно, как обычно. Значит, совместительство не отражалось на Валентине в плохую сторону, и ему разрешили это нелегкое совместительство. Исходя из «деловых качеств», здоровья и прожорливости кооператива. Женьке даже жалко было, что сегодня – последняя ночь. Но и так топили дольше всех в городе. Да и Валентин не железный, сколько можно…
   – В банк вместе пойдем? – спросил Валентин. Он уже принял душ и теперь переодевался. Свежий, как после хорошего сна. Молодой, сильный, ужасно симпатичный. Женька даже отвернулась, до того симпатичный. Сказала не глядя:
   – Если вообще – пойдем. Еще сто двадцать рублей надо. Забыл?
   Суббота быстро приблизилась, стремительно. Уже послезавтра. И зарплату получили вчера, все сложили и посчитали сто раз. Все равно – не хватило. Женькино пальто, правда, так и не продали.
   – Изыщем внутренние резервы, – сказал Валентин. – Магазин ограбим. Или вообще украден.
   – Надо знать – где, – наставительно сказала Женька.
   Пришел сменщик Валентина на последнюю вахту. Маленький, рыжий и неказистый. Чтобы чувствовать себя крупнее, он занимался спортом, как дьявол. Бицепсы у него были – Женька сроду таких не видела. Но девчонки все равно не шли с ним даже танцевать, потому что без каблуков и то были выше, тут уж ничего не поделаешь. Поэтому сменщик Валентина утешался только коллекцией великих людей маленького роста. Интересная коллекция, он хранил ее в столе, под телефоном. Особенно его успокаивал Наполеон, который был весь в него, сантиметр в сантиметр. Насчет покорения мира перспективы, следовательно, были. А вот танцевать подлые девчонки никак не шли…
   – Ты Наташку знаешь из центральной лаборатории? – спросил сменщик прямо с порога.
   – Знаю, – сказала Женька. – А что?
   – Ничего, – сказал сменщик. – Познакомишь?
   – Можно, – засмеялась Женька, сообразив, что эта Наташка, новенькая у них, тоже совсем коротенькая, даже меньше его. И тоненькая, как кошачий ус. Интересно, что бы они родили, Наташка и этот сменщик с бицепсами. Батон, наверное, родят за пятнадцать копеек. Или сизаря. Грех думать так про хороших людей, но больно уж пара была бы забавная – он и Наташка. Женька фыркнула.
   – Ты чего? – сразу обиделся сменщик.
   – Я готов, – объявил Валентин.
   На прощанье они еще постояли в закутке и пошли. Женька держала Валентина за локоть, именно не под ручку шла, а держала. Локоть был теплый, уютный. Женька чувствовала его рядом, и тогда ей казалось, что не на работу они идут, а просто гуляют послеобеденным воскресеньем. И весь город на них оглядывается. Все завидуют. Женьке завидуют. Что такой рядом с ней исключительный парень. С Женькиной косынкой на шее вместо галстука. Неотразимо привлекательный. Видят, как он наклоняется к Женьке. Сам, первый. Как покорно, словно на привязи, поворачивает за ней, если она свернет. Просто так – возьмет и свернет. Как весело и часто с ним здороваются на улице. Даже чаще, чем с Женькой, хоть она на фабрике дольше. А он отвечает легко и невнимательно, хоть и улыбается знакомым. Невнимательно, потому что слушает только Женьку. Женька, может, самую чепуху говорит, первое, что пришло в голозу, но он слушает так, будто она ему глаза открывает каждым своим словом. Пускай все завидуют.
   – Что ты на нее так посмотрел? – вдруг спросила Женька.
   – На кого? – встрепенулся Валентин. Он все-таки подустал за ночь, шел сейчас, ни о чем не думая, просто шел, чувствовал Женьку рядом, слушал ее шаги, легкие, как босиком, ее голос, словно издалека. Хорошо и спокойно было вот так идти…
   – Вон, в красном берете прошла, – сказала Женька и показала куда-то назад. Ни на кого он, конечно, не посмотрел, это Женька придумала. Чтобы увидеть, как он виновато вздрогнет. И почувствовать, как локоть его, большой, теплый, прижмется к ней еще ближе.
   Валентин проводил ее до самой проходной. Как всегда, когда мог не только встретить, но и проводить. Доставил. Теперь – отсыпаться до второй смены. Женька еще помахала ему с порога, любит она обернуться, помахать, проверить – стоит ли еще, не ушел ли, пока она еще тут. Нет, стоит. Женька нырнула мимо вахтерши в общем потоке, ленясь предъявить пропуск. Широким внутренним двором побежала к своему подъезду, к лестнице в цех. Побежала вприпрыжку, играя, нарочно высоко задирая ноги, точно взлягивала на бегу. Чувствовала она себя свежей, складной, приятной со стороны, готовой к трудовым подвигам. Как всегда, когда Валентин провожал ее на работу.
   По лестнице спускалась Приходько. Женька почти налетела на нее, остановилась с разгону, носом к носу. Близко увидела коричневые морщинки, крупный подбородок, глаза, затененные усталостью. Усталые с утра глаза – это плохо. Приходько стареет быстрее, чем мать, хоть они, кажется, и ровесницы.
   – Здравствуйте, Ольга Дмитриевна, – по-доброму, как редко у нее выходило с Приходько, сказала Женька.
   – Женя? В такую рань? За восемь минут до смены? – улыбнулась Приходько, улыбка тоже была усталая и безрадостная какая-то. Женьку будто толкнуло в грудь от этой улыбки.
   – Вы болеете? – спросила она, хотя всегда избегала личных разговоров с Приходько, не о работе.
   – Нет, не болею, – даже не удивилась Приходько, будто каждый день они с Женькой часами беседовали о ее здоровье. – С участка вот ухожу, это правда, сагитировали все-таки…
   – Куда? – быстро сказала Женька. Она вдруг представила, как стоит за своим прессом, пресс тюкает весело и послушно. И справа у Женьки – все свои, и слева – свои, родные почти. А по проходу, все приближаясь, тяжело ступая, как конь, идет новый мастер. Не Приходько. Приходько ходит неслышно, возникает у пресса только тогда, когда есть нужда в мастере, взгляд ее, требовательный, легкий и дружелюбный, не смущает даже учениц. А новый мастер, прямо слышала Женька, ступает, как конь, даже пресс вздрагивает. Договориться с новым мастером невозможно – чтобы в другую смену выйти, если надо, или там переработка. Кричит, раздражается, не понимает простых вещей. Словом, чужой человек. Цеху чужой, Женьке. Сразу даже в цех идти расхотелось.
   – Не уходите, – попросила Женька. И даже за рукав потянула Приходько, как маленькая. – Не уходите, Ольга Дмитриевна!
   – Спасибо, Женя, – сказала Приходько и как-то сразу ожила. – Я ведь недалеко. Начальником цеха уговорили.
   И потом они еще какое-то время стояли на лестнице и молчали. Первый раз, насколько помнила Женька, они вот так молчали – тепло, свободно, с открытой симпатией, каждая о своем, не мешая друг другу, и о чем-то одном, вместе. Где-то глубоко в Женьке вспыхнула было опасливая мысль: «Только бы она не заговорила сейчас об отце…» Но Женька погасила в себе эту мысль. И молчание их осталось чистым и теплым, будто никогда между ними ничего не стояло.
   А может, и правда – не стояло. Может, Женька все это просто надумала. Мало ли что говорят люди. Да один человек – и не люди, а больше Женька никогда никого не спрашивала. Нельзя подглядывать за собственным отцом в щелку, даже если его уже десять лет нет на свете.
   – Фабрика четыре путевки на учебу получила, – сказала Приходько. Как им всем хочется выучить Женьку, даже тут Приходько не удержалась. – В Ленинградский горный. Вот бы тебе!
   – Неа, – сказала Женька. – Неохота.
   И, так великолепно отбив все посягательства на свою личность и все-таки смутившись душой, Женька поскакала вверх через две ступеньки. Влетела в раздевалку. Удивилась простору ее и свету. Зимой тут было тесно, пальто громоздились друг на дружку, валенки торчали из-под скамеек, как ноги, в темноте испугаешься. А сейчас только плащи шелестели, почти не занимая места. Тоня притащила-таки, наконец, свои тапки и переобувалась. Потом повязала косынку, набекрень, с форсом, и сказала Женьке:
   – Я на заочный решила!
   Не надоест ей решать – всякий день по-разному. Куда ни ткнешься – одна учеба, как помешались. Женьке вдруг захотелось стать абсолютно неграмотной, ухватом совать в печь чугун со щами, доить корову и ногой раскачивать зыбку, дико и первобытно завывая без слов. Страшно подумать, что надо собрать все учебники в кучу и заставить себя повторить. Нет, не заставить…
   – А тебя Лиза-с-Перевалки искала, – вспомнила Тоня.
   – Зачем? – сказала Женька и поморщилась. Лизу-с-Перевалки Женька не то чтобы не любила, но все-таки недолюбливала. Соленые ее шутки как-то не сразу доходили до Женьки, и Женька всегда ужасно краснела от них, никак не могла привыкнуть. Вообще-то Лиза была хорошая девка, признавала Женька, только слишком громкая напоказ, прямая до грубости, резкая. Бывает, подумать даже щекотно, а она так вслух прямо и ляпнет. Одна Приходько с ней легко ладила, а новый мастер еще наплачется, уж новому Лиза не спустит.
   Во всяком случае, бегать сейчас за Лизой и спрашивать, что ей надо, Женька не собиралась. Она переодевалась себе спокойно, радуясь, что не опаздывает сегодня и все можно примерить, как надо. Халат. Так и сяк. Застегнутый на все пуговицы. Нет, воротничок чуть наружу, воротничок от платья. Так сразу – празднично, будто не служебный халат. Хоть и с нарушением техники безопасности.
   – Красуешься? – сказали от двери.
   Женька вздрогнула и разом застегнула все пуговицы. Лиза стояла в дверях и улыбалась широко и ехидно, с пониманием и с подковыркой, иначе она не умела.
   – Чего вчера на «черную кассу» не осталась? Тут только Женька вспомнила, что вчера после
   получки девчонки, верно, звали ее на розыгрыш. Но Валентин ждал внизу, в пересменок, и Женька скорей побежала. Поскольку свой выигрыш она в этом году уже получила сполна и интерес, следовательно, был чисто спортивный.
   – А кто вытянул? – спросила Женька.
   Не отвечая, – грубая она все-таки, будто не слышит, – Лиза-с-Перевалки подошла к Женьке и протянула ей конверт. Толстый. Адреса на нем никакого не было, механически отметила Женька.
   – Держи, – сказала Лиза.
   – Чего держать? – сказала Женька, уже понимая, но еще не веря.
   – Держи, держи, – Лиза сунула Женьке конверт прямо в карман. – Там разберешься. Девки сами решили, громким голосованием. Любитесь в своем кооперативе, чего уж.
   – Я же только что получила, – тихо сказала Женька. – Надо по очереди…
   – Не нарушишь – не проживешь, – сказала Лиза-с-Перевалки. И добавила грубовато: – Следующий год будешь даром на «кассу» ишачить. Гляди, не забудь.
   Но грубость ее сейчас ласкала Женькины уши, благоуханна была и прекрасна. Лизонька ты моя с Перевалочки…

5

   Лето было уже в разгаре, и окна в цехе распахнуты настежь. Теплый вечер светился в окна, отцветая сиренью, и вечер казался сейчас светлее, чем тысячи электрических ватт. Белые ночи пришли в Женькин город и длили день бесконечно. Белые платья мелькали среди кустов вдоль всех аллей. Белые брюки неслись по светлым улицам далеко за полночь, проводив платья и предчувствуя нагоняй. Даже старые дома, мрачноватые днем, которые стояли здесь вечно, обрастая сараями и сорной травой, ночью глядели на мир приветливо и бело. И ветер сушил на веревках белые панамки, одинаковые во всех дворах. Смешные и маленькие, будто носили их пупсы.