Потом Женька влезла на стул, задернула оконные шторы и обернулась. И вздрогнула, потому что Валентин шел к ней по прямой, через всю комнату, тяжело отрывая ноги от пола, слепо натыкаясь на стол и не замечая этого. Он подошел к Женьке вплотную, обхватил ее за ноги, прижался холодным носом, всем лицом к ногам, дернул головой, будто всхлипнул, и сказал глухо: «Я не могу! Не могу, Жень!»
   Женька, чувствуя, как сердце у нее оторвалось и покатилось куда-то, гладила его волосы, прямые, жесткие, расчесывала их пальцами и молчала. Ей казалось, что она в жизни больше слова не сможет сказать. И не сможет пошевельнуться. Только его руки она слышала на своих ногах. И его дыхание.
   Он поднял Женьку со стула и понес через всю комнату. Посадил ее на диван, у двери, и сел на пол, возле ее ног, по-прежнему обнимая ноги. В комнате стало совсем темно, но они так и не зажгли свет. Сначала было слышно, как за стеной, слева и справа, громко ходили соседи, плакал в ванной Виталик: не хотел умываться на ночь, ссорились наверху, приглушив телевизор, часто и звонко хлопала дверь в подъезде.
   Валентин положил голову ей на колени. Она тихонько гладила его по щеке, он губами ловил ее пальцы, прижимался к ладони холодным носом. Было хорошо и страшно молчать, чувствуя его рядом.
   За стенкой и наверху постепенно угомонились. Стихли последние торопливые шаги под окном. Пролаяла последняя собака из частного сектора. В кухне простуженно и властно заворчал холодильник. Смолк на какое-то свое время. Заворчал с новой силой. Ночью он один шумел на всю квартиру, это было его время.
   Валентин осторожно высвободил руку, взглянул на швейцарский циферблат, сказал шепотом: «Два часа». Женька нашла его руку, притянула обратно, сказала беззвучно: «Еще рано». Валентин больно прижался к ней лицом, резко отодвинулся: «Прости, Жень! Я пойду». Женька не поняла, почему «прости», попросила беспомощно: «Посиди». – «Я пойду, Жень, – сказал Валентин. – А то я вообще не уйду». – «И не уходи!» – хотелось крикнуть Женьке. Она с усилием разорвала его руки, через силу встала. Щелкнул выключатель. Свет, ослепительно яркий, чужой в комнате, заставил их зажмуриться. В кухне сама собой хрустнула половица, дом был старый. Яростно застрекотал холодильник. «Сейчас взорвется», – сказал Валентин дневным голосом. Женька нехотя улыбнулась. Он быстро, даже как-то печально поцеловал ее, схватил пальто, вышел. Шаги его гулко отдались в коридоре, французский замок привычно щелкнул.
   «Все», – сказала себе Женька, чувствуя оглушительную усталость и пустоту. Она глотнула заварки из чайника, потушила свет, не раздеваясь, в чем была, легла на диван, лицом вниз. Нашарила сбоку подушку-думку, подтащила себе под голову. Вытянулась. Даже не сняла туфли, прямо так. Не было никаких сил – ни думать, ни двигаться. Кажется, даже заснула. Кажется, даже видела сон. И вскочила рывком, будто ее толкнули.
   Сама не понимая – зачем, подбежала к окну.
   Чуть отодвинула занавеску.
   Окно еще не замерзло, хоть мороз заворачивал вовсю. Улица вихрилась метелью. Снег падал прямо, но у самой земли его подхватывал ветер и гнал
   вкось. Гнал и насвистывал. Снег метался над черным еще тротуаром, сбиваясь в осенние сухие сугробы. Твердо торчала старая черная сосна. Низко и криво висело над улицей белое небо. Желтый фонарь с трудом освещал сам себя.
   Под фонарем, прямо против Женькиного окна, стоял Валентин в пальто нараспашку, легких ботинках и без шапки. Он стоял неподвижно, словно не слыша ни ветра, ни снега. Женька долго смотрела, но он так и не переменил позы. Хоть бы ходил! Бегал бы, дурак. Но он просто стоял и смотрел на ее Дом. Только один раз неуверенно поежился. Хоть бы воротник поднял. Просто стоял и смотрел. И снег вихрился возле ботинок.
   Женька, в чем была, выскочила на улицу, перебежала дорогу, обжигаясь ветром, схватила его за рукав и потащила за собой. Он пошел, слабо упираясь, не глядя. И она еще кричала ему. Что глупо Что простудится. Что она так не может. Только в подъезде он сам повернулся к ней, сдавил за плечи гнулся холодным лицом в волосы, сказал отчетливо и тихо: «Прости, Жень!»
 
   Они проснулись одновременно и раньше всех в квартире. Даже, кажется, выспались за каких-нибудь два часа. Женька боялась, что утром что-нибудь будет не так и она будет что-нибудь сразу думать, но было просто легко. Очень легко и смешно от каждого пустяка. И еще смешнее, что надо смеяться шепотом. Валентин натянул одеяло на голову, пока Женька одевалась. Но Женька чувствовала, как он подглядывает в щелку. И удивлялась, до чего же ей нисколько не стыдно и бесстыдно хорошо. Даже при матери она стеснялась одеваться, всегда пряталась за шкаф, а тут только делала вид, что стесняется. Женька, кривя душой, даже пофилософствовала чуть-чуть насчет своей испорченности и при этом так явно шевелила губами, что Валентин спросил: «Замаливаешь грехи?» Пришлось поцеловать его в кривой нос за проницательность.
   Неприятно было только тайком выбираться из собственной квартиры. Ловить стрекотанье холодильника и ступать ему в такт. Обмирать перед дверью соседей. Дожидаться в прихожей, пока стихнут шаги на лестнице. Медленно снимать цепочку у входа и поворачивать французский замок. Дверь напоследок все-таки длинно ханжески заскрипела. Но они уже выскочили на площадку и помчались вниз через три ступеньки, будоража утренний сон большого серого дома. Этот фабричный дом видал, конечно, и не такие штучки.
   Соседи, разумеется, скоро во всем разобрались. Матери не было целую вечность, полных двенадцать дней. И последние дни Валентин даже нагло умывался в ванной, а Женька откровенно жарила яичницу на двоих. Просто они вставали пораньше и все успевали, пока в кухне еще никого нет.
   У Женьки были хорошие соседи, но и самые хорошие сочтут нужным немедленно доложить. Поэтому прямо с вокзала Женька и Валентин потащили мать в парк и там, на свежем воздухе, среди сугробов, сами рассказали. Женька, правда, больше молчала и смотрела вбок.
   И мать сразу сказала тогда: «Пускай Валик завтра же переходит из общежития». Женька представила, как она просыпается утром, мать уже разогревает котлеты и варит кофе, а Валентин, в майке и в трусах, загорелый в любое время года, ее, Женькин, Валентин, прыгает с гантелями на ковре. Потом они, все трое, дружно сидят за столом и смеются просто так, от хорошего настроения. Потом они с Валентином выбегают из дому, а мать смотрит на них из окна. И Женька еще поправляет ему шарф, вечно у него шарф сбивается, вся шея наружу. Женька все это так ясно увидела, что даже закрыла глаза. Так ясно и здорово. И никаких проблем.
   Но тут же она представила, как они с Валентином лежат на диване, а мать – на кровати, в двух шагах. Они лежат тихо, как мыши, даже не дышат. Лежат и ждут, когда мать заснет. И Валентин тихонько сжимает Женьке руку, это единственная ласка, какую они могут себе позволить. И мать лежит тихо, в двух шагах. И знает, как они ждут, чтобы она заснула. И никак не может поэтому заснуть, хотя уже приняла люминал. И тоже старается не дышать. И чувствует себя лишней, ненужной, одинокой. Перебирает всю свою жизнь, отца, Женьку маленькую, которой она была так нужна. И даже не может заплакать, потому что они услышат, даже если плакать абсолютно беззвучно…
   И это все Женька вдруг представила себе так ясно, что почти закричала: «Нет, мам! Не надо!» Мать поняла, улыбнулась, сказала, помедлив: «А если перегородить комнату?» Вариант сам по себе неплохой, не будь комната такой узкой, длинной, однооконной. Впрочем, убеждала себя Женька, в качестве временной и крайней меры… Она почти готова была согласиться вслух, когда Валентин сказал: «В кооператив надо вступить, вот что». – «В лучшем случае это еще когда!» – вздохнула мать. «Подождем, – твердо сказал Валентин. – Успеем еще надоесть друг другу, верно, Жень?!»
   – Успеем еще надоесть друг другу, – легко сказала Женька Тоне из Вологды. – Подождем, не развалимся.
   – Ты так уверена в Валентине? – в упор спросила Тоня. Не время и не место было сейчас в цехе для этого разговора, но только тут и скажешь, в стукоте прессов, мимоходом, вроде случайно. Тоня хорошо относилась к Женьке, но считала ее слишком наивной. Нужно сказать на всякий случай. Пускай задумается.
   – Ты-то откуда знаешь? – отмахнулась Женька, обмирая от кощунства. – Сам за себя отвечает.
   – Ага, – солидно сказала Тоня. – У меня в Вологде у подруги тоже вот так ходил, как пришитый, в глаза заглядывал, звал записаться. А она все – настроения нет, площади нет, белого платья нет. Пока ломалась, он другую встретил, и она его как миленького через месяц окрутила. Не пискнул. Парни знаешь какие глупые!
   – Ты-то откуда знаешь? – отмахнулась Женька не слишком, правда, уверенно. Такие вот разговоры, с примерами, всегда почему-то волнуют и оставляют отраву в душе. Хотя смешно даже равнять Валентина и кого-то еще, кого угодно.
   – Ты Валентина не трожь, – громко сказала Лиза-с-Перевалки. Она всегда на полцеха слышит и режет наотмашь, даже директор ее стороной обходит. – Валентин, поди, уверен, что только у его Женьки и есть…
   Девки разом грохнули. И Женька, наконец, поняла, покраснела, и пресс у нее заклацал вхолостую.
   – Мастер, – предупредила Надя справа.
   Мастер Ольга Дмитриевна Приходько неслышно двигалась по проходу. Большая, погрузневшая в последние годы, она несла свое тело по-прежнему легко. Ее присутствие за спиной не смущало даже учениц. Голос ее, надтреснутый и высокий, без улыбки, звучал ровно и дружелюбно. С кем бы она ни говорила – с уборщицей или старшим технологом. Но Женька всегда внутренне сжималась при ее приближении. И сейчас руки у нее сразу же стали неверными, плечи отяжелели, пинцет беспорядочно заерзал над контрольным стеклом, нога конвульсивно прижалась к педали.
   Все, кто работал на фабрике с отцом, вспоминали его часто и с удовольствием. Рассказывали, как однажды он вывел цех щипки на майскую демонстрацию прямо с ножами, орудием производства, стальными и длинными, которыми щиплют слюду. Женщины шли особенно подтянутым строем и в лад взмахивали ножами. И солнце вспыхивало в ножах празднично и остро. А впереди колонны, на мотоцикле с прицепом, ехал огромный кусок слюды, янтарный и блескучий. И по тротуару за ним бежали мальчишки, всегда глубоко равнодушные к фабрике. А замыкал колонну детсад, круглые карапузы с круглыми воздушными шарами, много-много детей, побочная продукция фабрики. Так эту демонстрацию и запомнили в городе.
   Даже директор, важный и занятой, иногда останавливал Женьку на лестнице: «Работаешь? Учиться бы надо. Не думаешь учиться? Отец редкий инженер был, редкий».
   И кассирша в столовой выбивала Женьке без очереди, прямо вытягивала ее из обеденной толпы и выбивала. Когда кто-нибудь возмущался, объясняла громко: «Ее отец меня, почитай, от тюрьмы избавил!» Кассирша немножко преувеличивала, но что-то такое было – растрата по неопытности, внезапная ревизия, восемьсот рублей на старые деньги, которые отец дал ей взаймы, дал не колеблясь, незнакомому почти человеку.
   Только Ольга Дмитриевна Приходько ни разу не назвала при Женьке даже имени отца. Хотя Женька постоянно чувствовала ее особое внимание к себе, особую пристальность, особую заинтересованную придирчивость. И постоянно помнила ее глаза в то утро у пионерлагеря – неподвижно черные, будто запекшиеся навсегда на большом обветренном лице. И как она больно и молча сжимала Женькин локоть в машине, пока ехали к городу. И как Женька не удержалась: «Безответно?» А услышала уклончиво неопределенное: «Разное говорили…»
   Шаги замерли за Женькиной спиной.
   – Чтобы в первый и в последний раз, слышишь? – негромко сказала мастер. Не дожидаясь ответа, ушла дальше по проходу обычной неслышной походкой.
   – Чего она? – спросила Тоня. Первое время на фабрике Ольга Дмитриевна очень преследовала Тоню за перекуры, поэтому даже сейчас, почти уже бросив курить, Тоня все еще говорила о мастере раздраженно.
   – За опоздание, – сказала Женька.
   – Ее же и в цехе не было! – удивилась Тоня. – Ну, прямо на том свете не спрячешься – все видит. У человека, может, радость, так нет же, все равно испортит настроение!
   – Брось, – сказала Женька.
   Женька иногда страшно и неоправданно грубила Ольге Дмитриевне, вдруг прямо с цепи срывалась. Понимала, что глупо, и не могла удержаться. Однажды ее даже цехком разбирал, так при всех нахамила, что до цехкома дошло. Ольга Дмитриевна сама же ее и выгородила, что было особенно неприятно, до сих пор неприятно Женьке. И каждый день, кланяясь матери на лестнице, по-соседски разговаривая о разных разностях, Приходько ни разу не сказала ей о Женьке ничего худого. Только хвалила, как понимала Женька из материных намеков. Это тоже было неприятно. И непонятно. И волновало Женьку как-то особенно. Как подтверждение.
   Женька могла как угодно ругаться с Приходько, но никогда не поддерживала разговора против нее.
   – Она у тебя всегда права, – обиделась Тоня. Сочувствие, высказанное и не получившее ответа, всегда обижает.
   Шаги мастера снова зашелестели в проходе. Замерли за их спинами. С минуту Приходько молча следила, как они работают. У Женьки от напряжения онемели руки. Потом мастер сказала:
   – Соколова, смените обувь.
   – А у меня тапки разодрались, – сквозь зубы объяснила Тоня.
   – Наденьте рваные…
   – А я их выбросила, – сказала Тоня.
   – Купите новые, – ровным голосом сказала Приходько. – Я вас трижды предупреждала. После обеда к работе не допущу.
   Грузная, она легко развернулась в узком проходе. Неслышно ступая, пересекла цех, скрылась в кладовой. Тоня резко отключила пресс. Пресс лязгнул последний раз и задышал остывая.
   Тоня работала в коричневых лодочках. Не совсем чтобы на шпильках, но достаточно высоких. Этим она, который уж день, нарушала технику безопасности. Каблуки мешают ногам чувствовать педаль, мешают возникнуть в ногах четкому ритму. Нога может непроизвольно сорваться, и тогда пресс лязгнет не вовремя. Может статься – по пальцам. Триста пятьдесят килограммов концентрированного удара… Фабком без конца занимался такими несчастными случаями. С девчонками, которым лень переобуться перед сменой. Случаи были, правда, не смертельные, просто сильный ушиб краем штампа, десять дней бюллетеня.
   – Прицепилась, – сказала Тоня. – Ей лишь бы цепляться. А я руки даже близко не подношу, все пинцетом.
   – Переобуйся ты, – сказала Женька. – Что тебе, трудно? Мастер же отвечает…
   – Черт с ней! – сказала Тоня. – Пойду с обеда домой, хоть высплюсь!
   – Ценная мысль, – сказала Женька. – Выгонят с фабрики, сразу поступишь на очное.
   – Да все время я эти тапки забываю, – мирно сказала Тоня. – Вечером на виду положу, а утром опять забуду.
   Женька сходила в раздевалку и принесла ей свои, старые, домашние. У Женьки были туфли на ровной микропоре, все равно она работала в туфлях. Тоня с ворчанием влезла в тапки и еще обругала, что слишком разношены, не держатся на ногах. Сказала: «Сегодня уже так и так норма горит. Пойду хоть проветрюсь». Шаркая тапками, почти теряя, не столько – всерьез, сколько – дурачась, отправилась на лестницу. Там хоть окно открыто…
   В цехе стало заметно душно. Кто-то уже крутанул колесо вентиляции, огромное, как на пароме, привел в действие адскую машину. Трубы над Женькиной головой угрожающе загудели. Женька обозрела свою готовую продукцию, крохотную блестящую шаблонку, шесть на четыре. Много настукала. И браку, наверно, много, часто отвлекалась сегодня. Женьке нравилось рубить прессом. Разный размер. Разные штампы. Разная толщина. Нравился сам пресс, гладкий, носатый, послушный любому ее движению.
   Когда Женька пришла на фабрику, ее определили в цех щипки. Там все вручную. Сидишь за длинным столом и специальным ножом, стальным, чутким, даже без ручки, расщепляешь слюду вдоль, в направлении волокна. Бурые, серые, почти черные пластины. В зависимости от сорта. На глаз определяя толщину и проверяя себя микрометром. Чем дольше щиплешь, тем реже проверяешь. Быстрота. Глазомер. Навык. Птичьи мелькания рук. Сомнамбулические раскачивания тела, набравшего ритм. Кажется, внезапно остановись – упадешь. Пожилые женщины – там в основном пожилые – и бесконечные разговоры, которые убыстряют время. О детях. О доме. О мужьях. О кино. О кино – реже, чем о детях.
   Женька взялась рьяно, с жаром – доказать себе и другим, быстро подобралась почти к норме. И сразу, в один день, затосковала. От длинных гладких столов. От монотонности движений. От разговоров. Она вдруг почувствовала себя словно запертой среди этих нескольких обязательных движений – ножом справа, в слюду без нажима, плавно вперед, вытащить нож, снова – справа… Тело ломило от однообразия. Тут Женька поняла, почему в цехе щипки так мало молодежи, и вспомнила, как в отделе кадров обрадовались, когда она согласилась.
   А окончательно ее доконали коллективные чтения. Само по себе это здорово – кто-то читает, с выражением, громко, на весь участок, а остальные слушают и щиплют слюду. Но почему-то изо дня в день они читали только шпионские книжки. Стрельба. Налеты. Полковники, майоры, лейтенанты. Даже имен не запомнишь, одни чины. Бледные женщины на заднем плане. Верность на расстоянии. Любовь в телеграммах. Всех убивают. Все хорошо. Можно начинать сначала.
   «Майор Лузгин козырнул, четко ответил…»
   «Когда полковник Батурин открыл сейф, он сразу увидел – документов не было…»
   Женьку часто заставляли читать, у нее еще в первом классе пятерка была по чтению. И в один прекрасный день, когда очередного шпиона почти поймали, Женька прямо после смены отправилась в отдел кадров за документами. Как раз набирали учеников на прессы. И Женька снова пошла в ученики…
   Тоня все не возвращалась. Потом будет бить себя в грудь и сваливать на плохую слюду, на неудачный навес, на кладовщицу, на мастера, на всех подряд. И что Женька нисколько не помогает, хотя ее прикрепили собранием, тоже скажет.
   Женька вздохнула, остановила пресс и пошла на лестницу.
   Тоня стояла возле открытого окна и, конечно, смолила. Торопливыми втягами, как все, кто привык курить тайком. Женька подождала, пока она дососет сигарету. Тоня жадно вдохнула напоследок, спросила: «Заесть нечем?» Давно вроде курит, а все равно после каждого раза как-то противно внутри. И не бросить.
   – Не умеешь, так не берись, – сказала Женька. Все-таки порылась в карманах, нашла ей тянучку. – Может, хватит?
   – Я же псих, – сказала Тоня. – Все так переживаю. А курево почему-то успокаивает. Сама не знаю.
   – Ты бы еще запила, – сказала Женька.
   Внизу, у технологов, щелкнула дверь, и мастер Ольга Дмитриевна Приходько легко, через две ступеньки, взбежала по лестнице. Остановилась около них, будто не заметила «Авроры» на подоконнике, дружелюбно сказала:
   – Переобулась, Соколова? Вот и хорошо. Идите в цех.
   Тоня пошла, глядя в пол. Женька слезла с подоконника, не спеша поправила косынку, чтоб не по первому слову бежать, и пошла за ней.
   – Женя, – негромко позвала Приходько.
   Женька вернулась к окну. В центре двора, возле нового корпуса, человек десять лениво сгребали весенний мусор. Это конструкторское бюро проводило воскресник по озеленению. Вокруг воскресника, явно без дела, ползал самосвал. Из цеха слюдопласта выскочил главный инженер, будто им выстрелили. За ним высыпалось еще четверо. Яростно жестикулируя, они покатились через двор. Такие маленькие – сверху. Было как в телевизоре, когда отключен звук.
   – Значит, можно поздравить? – сказала Ольга Дмитриевна. – Через полгода вселитесь, это теперь скоро.
   – Спасибо, – сказала Женька, удивляясь быстроте информации.
   – С деньгами у вас, конечно, туго, – быстро сказала Приходько. – А я. как ты знаешь, одна. Мне, собственно, некому. – Голос ее странно сел, но она докончила: – Если потребуется, я с удовольствием.
   – Деньги у нас есть, – сказала Женька.
   – Не ври, – перебила Приходько. – Такой суммы у вас сейчас нет. Я просто хотела, чтобы ты знала.
   Они стояли, близко глядя друг другу в лицо. Волосы выбились у Женьки из-под косынки, лезли в глаза, она их так и не поправила. Совсем близко видела она коричневые морщинки у переносицы. Широкие, напряженные брови. Крупный подбородок.
   Приходько выглядит много старше матери. Мать рядом с ней просто красавица.
   – Понимаешь, Женя…
   Женька напряглась, уже зная, что она заговорит сейчас об отце.
   Где-то хлопнула дверь. Где-то закричали. Женька поморщилась, как от боли. Приходько замолчала, пережидая шум. На площадку выскочила кладовщица, крикнула скороговоркой:
   – Ольга Дмитриевна, Надежде худо!
   Когда они подбежали, женщины уже вели, поддерживая со всех сторон, почти тащили Надю проходом, между прессов. Она слепо цеплялась за чьи-то плечи, шепотом просила: «Потише». По лицу ее, большому и очень белому, пробегала мгновенная судорога. Тогда она вся замирала, обвисая на женщинах.
   – Случайно же обернулась, – рассказывала всем Лиза-с-Перевалки. – Обернулась, а она головой об пресс – раз, раз – и сама со стула ползет, ползет…
   – А потом как вот так всхрипнет: «Мамочки!» Я уж думала, помирает. Пресс даже не выключила, как кинусь…
   Надю уложили на кушетку в раздевалке. Открыли окно. Пока кто-то бегал в медпункт, ей стало лучше. Медленно, с паузами после каждого слова, она объяснила, что просто голова закружилась, как-то все враз завертелось и куда-то поехало. Как в прошлый раз, только сильнее. Чуток полежит и сама встанет, пройдет.
   – Может, «Скорую» вызвать? – спросил кто-то.
   Но Надя сразу заволновалась, попыталась подняться, упала обратно на кушетку и вдруг заплакала.
   – Не могу я в больницу, – сказала Надя. – Не могу.
   – Ну чего ты выдумываешь? – подсела к ней на краешек Ольга Дмитриевна. – Ну, какая больница? Не будем никого вызывать, отлежишься.
   Когда пришла Медпункт, представительная, располагающая, вся в халате, Надя все еще плакала, а Приходько уговаривала ее, как маленькую. И держала за руку, как Женьку тогда в машине.
   – Что тут у вас? – строго спросила Медпункт, вид у нее был такой, словно ее по пустякам оторвали от дела. А когда за ней прибежали, она всего-то чай пила с санитаркой.
   Лиза-с-Перевалки, как первый очевидец, начала объяснять:
   – Я обернулась случайно, а она раз, раз…
   – Понятно, – сказала Медпункт. Она сделала Наде какой-то укол, заставила ее сесть – Женька придержала Надю за спину – и измерила давление. Покачала головой и веско сказала мастеру, не обращая больше на Надю внимания:
   – Надо ее с пресса переводить.
   – Не пойду, – прошептала Надя. – На щипке-то и семьдесят заработаю ли сейчас…
   – Переведут без потери в зарплате, – сказала Медпункт. – А на прессе вовсе без рук останешься. Лучше?
   – А никак не выходит, чтоб профзаболевание? – с надеждой спросила Приходько. Сейчас Надю можно было перевести только в общем порядке – где возьмут, как справится и сколько сама заработает. А при «проф» обязаны были бы устроить на работу полегче, но с тем же заработком.
   – Это не профзаболевание, – веско сказала Медпункт. – Я могу в городскую больницу направить, на обследование.
   – Не надо, – сказала Надя. – Я завтра уже встану.
   – Как хотите, – сказала Медпункт Приходько, игнорируя Надю совсем. – Не советую ее оставлять в цеху. Это вам потенциальный несчастный случай, предупреждаю.
   – А что же делать-то? – сказала Ольга Дмитриевна. – Ведь у нее дети. Трое.
   – Не одна же она их кормит, – сказала Медпункт. – Пускай мужа на фабком вызовут, поговорим.
   – Он другую неделю ушодши, – вдруг сказала Надя, она больше не плакала и лежала с белым, отрешенным лицом. – К женщине с ребенком ушел, к разведенке, пьют, поди, вместе. Вчера и пальто забрал…
   – Тогда не знаю, – сказала Медпункт, обращаясь по-прежнему только к Приходько. – Пускай хоть подписку даст, что на собственную ответственность.
   – Вам бы только подписку! – крикнула Женька, сама себя не слыша. Она уже давно чувствовала, что крикнет, хотела встать и уйти, а все-таки не выдержала – крикнула.
   – А вам здесь вообще нечего делать, – веско, без раздражения, сказала Медпункт. – Вы должны быть на своем рабочем месте.
   – Иди в цех, Женя, – сказала Приходько.
   Женька встала и вышла. В висках у нее часто и больно стучали молотком. И внутри была пустота и невесомость. Женька нажала кнопку, внутри пресса заурчало, вспыхнула лампочка. Женька нашла ногою педаль и взяла пинцет. В носу подозрительно щипало. Она все вспоминала, как вчера, позавчера, три дня назад Надя рассказывала про мужа. Подробно и вяло, как всегда. Как пришел ночью пьяный, опять напугал девочек. Как утром соседку обругал, но ведро все же вынес, Наде все ж легче. Как последнюю трешку, перед получкой, она перепрятывала в шкафу, среди белья. Не нашел трешку, Наде легче. Как фикус на дорогу выкинул, помешал ему фикус, сорвал зло. Как…
   Надя рассказывала спокойно и вяло, как всегда, день за днем, а Женька не слушала, только делала вид. А «он другую неделю ушодши… к разведенке…». Женька могла бы поклясться, что уж у Нади ни один секрет не удержится. А она не сказала ни слова. Садилась рядом, включала пресс, штамповала. Как всегда. Рассказывала про дом. Все по часам, будто ей нужно отчитаться перед Женькой. Про мужа.