— Привет, Мелкий, есть дело.
   — Ну? — Я недолюбливал Жирафа, делить деньги с ним было тяжело. Пару раз поделив, я старался в сложные схемы с ним не нырять, а он как раз любил сложные, с расчетом неликвидами и совместными вложениями в убыточные проекты.
   — Тут один жид есть, — скороговорочкой понес Жираф, — он квартиру у жидов купил, они в Израильск уезжают, бабло взяли, а с хаты не съезжают…
   — Тише, тише, ты притормози, я уже нить потерял, кругом одни жиды. Кто едет?
   — Жиды едут.
   — А купил кто?
   — Жид один, бизнык.
   — Так что, можно лавэ за хату у них забрать?
   — Нет, бабло уже в Израиловке, их просто поторопить надо, а то уже три дня лишних на хате живут.
   — Бля, этот бизнык, он пидор редкий, потерпеть пару дней не может?
   — Тебе лавэ надо? — ударил по больному Жираф.
   — Давай адрес. И сколько денег?
   — Сколько — не знаю, я не договаривался, мы с ним партнеры, другие отношения, сколько даст, в пределах полштуки. Я в доле.
   — В равной не получится, я ж сам не полезу, пацаны еще.
   — Ну, со всеми в равной. Только я тебя прошу, безо всякой хуйни, как обычно.
   — В смысле?
   — Их только поторопить надо, желательно на словах, без террора.
   — Как получится, по крайней мере, с хаты съедут, это точно. Пиши адрес.
   — Сам запиши, что ты там будешь мои каракули разбирать. — Жир достал из барсетки ручку, перьевую, я таких и не видел.
   Пацаны были в хуевом настроении, с похмелюги и без копейки. Дверь в хату открыта, для сквозняка, солнце жгло, штор не было, валялись вместе с карнизом на полу. Гвоздь лежал на раскладушке, Вася на диване, лицом вниз.
   — Все на пол, руки за голову, блядь! — Вместо стука я бодро скомандовал, шутка, надо дверь закрывать, чужие ходят.
   Гвоздь открыл глаз, посмотрел на меня, закрыл и попытался встать. Вася поднял руки, но до затылка не донес, а может, передумал.
   Растолкав Гвоздя и отправив Васю с пятью долларами за лекарством, я стал разглядывать обстановку, пока Гвоздь хлюпал водой в ванной.
   История вчерашних событий в осколках, занимательная археология.
   Прозрачные стекла из-под водки, цветные — пиво. На кухне было чисто, потому что никаких продуктов у них не было, даже уксуса. В холодильнике стояла сковородка с чем-то обуглившимся.
   По хате были разбросаны пользованные гондоны, причем завязанные узлом — изгалялись, на полу валялась разорванная на полосы эмалированная кружка, превратившаяся в стальную ромашку, это Вася рвал руками, я как-то попробовал — нихуя, талант нужен.
   Пора было отправлять пацанов на родину — крутить волам хвосты, город им не шел на пользу. Жир, кстати, называл их «волоебы» — за глаза, конечно.
   Приняв по сто пятьдесят водочки, пацаны оживились, хотя слегка притормаживали, на всякий случай я повторял все по два раза:
   — Тут дело есть. Есть дело. Рубануть лавэ.
   — Когда?
   — Завтра утром. Завтра.
   — Хуево. Лучше прямо сейчас.
   — Лучше утром — лохи на расслабухе. Жираф работу подогнал. Делюга простая. Но надо сделать красиво. Сделать красиво.
   — Жид! — рявкнул Гвоздь, Вася заржал.
   — Какая разница, и вообще, хватит ржать, вы ж не на курорте. Кто дохуя смеется — потом будет плакать.
   — Наебет, — это уже Вася сказал, утвердительным тоном.
   — Ну, сильно не наебет, да один хуй, другой работы нет.
   — А что там?
   — Один жид купил хату у других жидов, а они не съезжают. Тормозят.
   — От, бля, жиды, ебать их в рот по нотам. — Гвоздь порозовел, пришел в себя от водочки и выражался красиво, как на пересылке.
   — Короче, завтра в семь за вами заеду. Не нажирайтесь.
   — Да загрызем нахуй. — Вася уже настраивался на завтрашнюю акцию.
   — Надо вежливо предупредить, что если к вечеру не съебутся — хуй доедут в свой Израиль.
   Вася и Гвоздь заржали, как всегда, когда слышали «жиды» или «Израиль». У них, в Карпатах, еврейский вопрос был давно решен, еще при немцах.
   В половине восьмого мы стояли возле объекта. Губа у бизныка была не дура, тихий район, центр города, сталинский дом, второй этаж. Вечером я облазил здесь все, проводил рекогносцировку.
   — Василий, пойдешь через дверь, там телефонный провод — вырвешь. Спросят кто — скажешь, новый сосед, снизу, кухню заливаете.
   — Не откроют, — буркнул Вася.
   — Гвоздь откроет. — Я обращался уже к Гвоздю: Ты полезешь по дереву — видишь, прямо к балкону ветка, залезешь?
   — Не хуй делать.
   — Залезешь и откроешь Васе двери. Только смотри, чтоб не было как с Муриком.
   Мурик сидел, не повезло. Сам виноват, впрочем, дохловат был, в спортзал не ходил. Он был первым на захвате, похожая операция. Дверь ему открыли, он сразу ломанулся на кухню, вглубь квартиры, хозяин захлопнул дверь, а пацаны замешкались на секунду. Потерпевшие забили Мурика сковородками и сдали мусорам, получил шесть лет.
   — Ну я ж не такой лох. Нож есть?
   — На. — Я достал из дверей «восьмерки» огромный кухонный нож.
   — Пошел я. — Вася с трудом вылез из машины и потопал в парадное.
   Гвоздь снял футболку, небрежно бросил на машину, взял нож в зубы и полез на дерево. «Остров сокровищ», Израэль Хендс, только масти не морские, а лагерные. На плече — эсэсовский погон, ну и остальное все в стиле «Карты и Гестапо».
   Гвоздь уже почти добрался до балкона, когда дверь распахнулась и на балкон выскочила тетка звать людей на помощь. Видно, Вася начал лупить ногами в дверь, телефон не работает, курятник в панике… Увидав худого как смерть человека с огромным ножом в зубах, тетка метнулась обратно, оставив балконную дверь открытой.
   Это была ошибка.
   Гвоздь перелез на балкон, сплюнул нож в руку, пригнулся к земле, как под обстрелом, и юркнул в хату.
   Через пару минут, точнее — через четыре, дверь парадного открылась, вышел Вася. Выглядел он колоритно — мятый красный пиджак, строгое, даже скорее угрюмое выражение лица, в руках два чемодана, обмотанных скотчем. За ним — полуголый Гвоздь, весь в синюю свастику, с чемоданом и ножом в другой руке. Глаза у него были желтые, совершенно безумные. Я уже стоял у машины, движок не глушил, открыл обе двери, «восьмерка». Гвоздь рванул на мою сторону, его чемодан я в машину не взял.
   — Ты что, охуел, брось нахуй!
   — Нахуя?
   — Блядь, брось, убью!!!
   Не споря, Гвоздь бросил чемодан и полез в машину. Вася тем временем закинул чемоданы на заднее сиденье и залез сам, выволакивать их не было времени.
   Так и поехали — с вещдоками, как любители.
   По дороге пацаны кратко обрисовали ситуацию — муж, жена, полумертвый дед и малолетка — дочка. Попадали на пол, просили не убивать. Им сказали — нахуй с квартиры, а в залог взяли чемоданы, жидам доверять нельзя.
   Выгрузив разбойничков на хате и запретив им открывать чемоданы до моего возвращения, поехал я встречаться с Жирафом.
   Предстояло получить деньги — не самое простое дело, если Жир рассчитывается.
   Попытка перенести стрелку на завтра не пролезла, я настаивал на немедленном расчете. Жиды могли заявить мусорам или просто забаррикадироваться и не съехать — хуй бы я деньги получил.
   Через полчаса договорились у заказчика в офисе, у пресловутого партнера — жида, с которого и началась эта цепочка тотального обмана.
   Офис был в пустовавшем детском саду, в центре, бизнык его выкупил, и теперь между качелями, ракетами и желтыми слонами стояли машины, в основном бычий кайф, вроде пятилитровых «Мустангов» и «Мицубиси 3000».
   Жир позвонил, не отвлекаясь на охрану, мы поднялись сразу к барыге, на второй этаж. Тот выскочил из кабинета, жал руку, нес хуйню. Самый обычный бизнык, коротышка, лет сорока пяти, галстук, рубашка, брюхо нависает, ручки маленькие. Поразили только бровки, поболее, чем у покойного Брежнева.
   Брови барыга не по чину носил.
   Жир меня представил:
   — Познакомьтесь, Михаил Борисович, это мой друг. Мы за гонораром.
   — Конечно-конечно, все готово. А вы знаете, Эдуард Семенович (это Жир), они мне звонили.
   — Ну и что говорят?
   — Они в панике, говорили, что какие-то фашисты на них напали, с тесаками, ворвались в окна, угрожали всех убить, а потом ограбили, забрали последнее. Они уже переезжают к родственникам. — Он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил: А нельзя ли вернуть вещи?
   С Михаилом Борисовичем разговаривать мне было не интересно, поэтому я повернулся к Жирафу и сказал:
   — Эдик, скажи Мише, что никто никаких вещей в глаза не видел. Тот, кто ему это сказал — пидорас. И кто повторяет — тоже.
   Михаил Борисович, внезапно став серьезным, тихо забормотал:
   — Да я же пошутил, это шутка, шутка такая.
   Опять я обратился к Жирафу:
   — Эдик, посмотри, когда Мишу будут хоронить, гробик не закроется до конца, бровки будут мешать, крышка пружинить.
   После чего засмеялся, как актер Папанов в «Брильянтовой руке», только громче.
   Бизнык достал из пиджака запечатанный конверт и передал Жиру, вопрос исчерпан.
   — До свидания, Михаил Борисович, очень приятно было с Вами познакомиться. Побольше бы таких, как Вы, всем нам лучше б жилось.
   — До свидания, взаимно удовлетворен знакомством. — Михаил Борисович повернулся не по уставу, через правое плечо, и потрусил в свой кабинет.
   Конверт Жир начал рвать на лестнице — и вдруг неожиданно остановился, положил его в карман и рванул наверх, в офис, со словами «в парашу схожу».
   Через пару минут появился, мы упаковались в его «девятку» и отъехали.
   — Что там с деньгами?
   — Здесь. — Жир вытащил конверт и вынул деньги. Девять купюр. Четыреста пятьдесят баков.
   — Ты ж говорил — пятьсот?
   — Я не говорил. Я сказал «около пятиста», конкретно я не договаривался.
   — Странно, что четыреста пятьдесят. Цифра не круглая.
   — Я же при тебе конверт открывал! — абсолютно естественно возмутился Жираф.
   — Ну, хуй с ним.
   Открывал он не при мне, и полтинник точно спиздил, если его сейчас потрусить — найду, скорее всего, в носке.
   Но толковой работы было мало, лето, в бизнесе застой, а Жир постоянно подкидывал подобную мелочевку. Самое главное, он это понимал не хуже меня и точно рассчитал планку моей скандальности. Если бы не хватало сотки — я б обвинил его в крысятничестве, обшмонал, нашел бы сотку и страшно обхуесосил. А то и дал бы пизды, но это уже было чревато — Жир мог и отомстить за рукоприкладство, начинали мы вместе, на базаре, он был при понятиях.
   — Жир, возьми себе сотку.
   — Почему сотку? В равной доле, сто двенадцать баксов.
   — Блядь, мы ж рисковали как.
   — Ну, так вы же там и пограбили, я долю не требую.
   — Да что там может быть, в чемоданах, — битые кишки и семейный альбом, раз деньги за хату уже в Израиле.
   — Хорошо, сотку — так сотку, мне много не надо.
   Согласился он неожиданно быстро, я только укрепился в своих подозрениях. В следующий раз оговорю цену заранее и задаток возьму.
   На хате меня не сильно то и дожидались, чемоданы, конечно, уже выпотрошены. Пора было пацанов репатриировать, наглели, для них же лучше, дольше проживут. Слегка отматерив их за самоуправство, я выдал им по пятьдесят долларов.
   — По полтинничку, и кишки ваши.
   — Блядь, жиды! — Гвоздь стал причитать, как еврей на молитве.
   — Я ж чуть с дерева не наебнулся, и за все — полтинник, жиды ебучие, ну его на хуй такие работы!
   — Да не гони, ты, полтинник за пять минут — нормально.
   — А что, есть лучше работа? — Вася сохранял благоразумие, трезвым он вообще был почти нормальный и пиздел лишнее, только накатив водочки.
   — Мало денег! А в чемоданах — говно какое-то бабское. Ношеное! Ну и альбом с фото — одни жиды.
   — Все нормально. — Вася, оказывается, уже составил план на вечер. — Знаю двух дур, с Житомира, малолетки, работают, снимают хату, тут рядом. Сегодня с ними повисим. Я давно договорился, но они без лавэ не ведутся. А так лавэ только покажем и не дадим. Кишки подарим, это наверно, той сцыкухи, дочки жидовской, моднячие кишки.
 
   Выслушав Васин план, я попрощался и пошел на выход.
   Что скажут житомирские проститутки после расчета вещами, я уже знал.

Святая Лена

   Лена Петрова была проституткой и алкоголичкой, в свои двадцать с хвостиком. С таким именем-фамилией в 93-м году рассчитывать на большее было глупо. Жила Лена на Лесном, и дом был возле леса, в подъезде жили бомжи, в соседях — цыгане, и тусовалась с одной девушкой, Таней, кажется, — она путалась в именах, с той я познакомился в Чехии, в 91-м… Проститутки любят создавать группы, артели, знакомятся «на теме», потом поддерживают знакомство, а потом втягивают всех более-менее валидных одноклассниц, соседок, родственниц.
   Таня ходила по улицам в латексной миниюбке, чулках с подвязками и на огромных платформах, парик еще, но это было позже, в середине 90-х.
   Таня была яркой личностью, работающей бандершой, молодой мамкой.
 
   Так вот, Таня и привела эту Лену, миловидную сероглазую девушку, в платочке и с закрашенными тональным кремом синяками у переносицы и под глазами, такие бланжи появляются, если сильно ударить по голове, признаки сотрясения мозга.
 
   В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках оккупантов. Редко у кого не было родственника в банде, или не родственника, а знакомого, или знакомого знакомых, короче, как с проститутками — на одного самого мелкого бандита человек триста сочувствующих, которые могли к нему обратиться.
 
   У Лены был какой-то сожитель, сейчас про таких говорят «прикольный штрих», но тогда, в грубое время, слов таких не знали, и для краткости я заочно окрестил его ебуном. Так мы называли всех гражданских, с которых получить что-либо материальное было невозможно, из-за отсутствия активов, но и вреда принести они тоже не могли. От обычного васи, лоха, ебун отличался тем, что портил жизнь — вот, например, как с этой Леной.
 
   Лена содержала его и себя, правда на минимальном уровне — работу свою она не любила, и еблась, только чтоб хватало на хлеб-воду, ну и на водочку, святое. Может, ебун был максималистом в душе, а может быть, Лена его утомила, не знаю, но повел он себя не конструктивно.
 
   Ссора произошла из-за гречневой каши. Все свободное время Петрова была слегка под газом, перебирать гречневую крупу так же, как перебирали ее наши матери и бабки — тщательно, она не могла. Может, для кого-то пара черных зерен в тарелке — хуйня, не стоящая внимания, но максималист был не прост.
   Ударив Лену по голове и по лицу утюгом, два раза, он постриг ее, точнее — выстриг ножницами проплешину, с ладонь.
   Налысо обрили ее уже в больнице, когда зашивали.
   Заявления в мусарню Лена не написала, да и мне не жаловалась, сидела себе в платочке, как попавшая под бомбежку сестра милосердия.
 
   Рассказ, в лицах исполненный Таней (она даже пару раз махнула сумочкой, как утюгом), меня особо не впечатлил, все были живы-здоровы, так, обычная бытовая ссора.
   Тем более, тянуть мазу за хуну запрещали понятия.
   Вот здесь как раз и вмешалось лавэ, девушки собрали, и хуна превратилась из презренной проститутки в невинно пострадавшую женщину.
 
   Дальше не интересно и слегка криминально, не ради этого написано.
 
   Лысая зеленая девушка, Лена Петрова, она не просила выбить ебуну глаз, отрезать ухо или поломать ногу.
 
   — Нельзя ли с ним поговорить, чтобы он больше так не делал?
 
   Святая душа, живи сто лет.

тема/ новая классика: Леонид Аронзон

Миф и наследие.Данила Давыдов о Собрании произведений Леонида Аронзона

   Леонид Аронзон. Собрание произведений. В 2 т. Сост., подг. текстов и примеч. П. А. Казарновского, И. С. Кукуя, В. И. Эрля. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2006. Т. 1: 560 с.; Т. 2: 328 с. Тираж 2000 экз.

 
   Настоящее — долгожданное! — собрание произведений Леонида Львовича Аронзона (1939—1970) без всяких скидок должно быть признано образцовым. В первую очередь благодаря текстологии данного издания. Давно велись разговоры о насущной необходимости «полного» Аронзона; зная, сколько лет и с какой тщательностью составители (особенно подчеркну роль Владимира Ибрагимовича Эрля) готовили это собрание, я никогда не сомневался в том, что оно осуществится, но — не сразу. Сам масштаб текстологической работы объясняет неспешность издательской судьбы аронзоновского наследия.
   В самом деле, Аронзона нельзя счесть самой неизвестной фигурой русской неподцензурной поэзии. Непрочитанной — может быть, хотя и это не очень верно (предисловие Петра Казарновского и Ильи Кукуя в сноске к первой же странице содержит изрядную библиографию написанного об Аронзоне). Все, причастные к этой стихотворной культуре, всегда понимали центральное место Аронзона в определенной системе координат. Было несколько книг, либо слишком лаконичных, либо не очень удачных по конструкции. Были публикации в различных антологиях. Наконец, был миф, но миф, в отличие от других мифов, подкрепленный определенным корпусом текстов.
   Но все равно выход этого двухтомника трудно переоценить. Аронзон теперь вписан в научную историю русской литературы — так что постороннему, не вовлеченному в неподцензурную традицию исследователю не придется доказывать необходимость внимания к наследию Аронзона. Ценность любого удачного научного издания того или иного автора — в его четком позиционировании как классика.
   При этом — парадокс — Аронзону, в отличие от ряда других сочинителей, не грозит мумификация. Подлинное наследие подлинным наследием, миф мифом. Они расположились на параллельных полочках и вполне довольны собственным наличием.
   Поэтика Леонида Аронзона, как было почти со всеми значительными авторами неподцензурной словесности, неотделима от того, что можно назвать стратегией поведения, а можно — контролируемой судьбой (обращаю внимание: это еще не миф о поэте!). И когда автор второго предисловия к двухтомнику, Александр Степанов (его замечательный текст в первой редакции был написан еще в 1983 году, но до сих пор не устарел), указывает на четыре периода в творчестве Аронзона, он прав, но эти периоды не есть сломы и даже вряд ли являются трансмутациями; это, скорее, изгибы растущего растения, вполне целостного в полноте своей телесности. При этом вырванные из контекста того феномена, который называется «Леонид Аронзон», текст одного периода и текст другого окажутся ничуть не похожими, принадлежность их одному и тому же автору удивительна (так, некоторые, причем не только ранние, стихи, вполне укладывающиеся в постакмеистическую традицию, и заумные опыты сосуществуют в корпусе аронзоновских текстов «на равных», что возможно далеко не для всякого поэта).
   Быть может, именно особая антириторическая установка не позволяет классифицировать тексты Аронзона с полной уверенностью, делить их на четкие хронологические, стилистические, да и жанровые группы (так, разделение стихотворений и поэм представляется достаточно условным; впрочем, это общая тенденция новой и новейшей поэзии: длинное стихотворение и короткая поэма разделимы исключительно волюнтаристически). Антириторичность поэтики Аронзона, впрочем, не отменяет того, что эта поэтика не чужда «просчитываемым», одноходовым приемам; просто приемы, маркированные как авангардные, не являются фундаментом данной поэтики, а всего лишь одним из конструктивных элементов. Как, например, и «нарочитый» поэтический язык, восходящий к образцам лирики XVIII—XIX веков, причем не только канонизированным (Фет: Аронзон цитирует как похожее на себя: «Тяжело в ночной тиши / выносить тоску души», т. 2, с. 111), но и находящимся вне канона, «графоманским» (понравившийся Аронзону пример из второстепенного поэта А. Е. Анаевского (1788—1866): «Полетела роза на зердутовых крылах / взявши виртуоза с ним летит в его руках», там же). Важен и минус-прием, будто-бы-просто-говорение в ситуации, когда ожидается некоторый особый ход. Но ни один из этих аспектов не определяет поэтику Аронзона в целом, и даже подчас не способен объяснить отдельный текст. Вот, к примеру, далеко не самое известное стихотворение Аронзона:
 
 
Чтоб себя не разбудить,
на носках хожу, ступая.
Прячет ночь, на свет скупая,
одиночечества стыд. 
 
 
Чем не я не хандрою стойкий
мокрый сад под фонарем?
Глядя в утреннюю Мойку,
все когда-нибудь умрем. 
 
 
Чьи мою обгонят души,
Богом взятые к себе?
С винной чашей встав снаружи,
пью я полночи небес. 
 
 
Пью ночей осенних горечь,
их горячую струю,
море лжи, печали море,
запрокинув очи, пью,
 
 
иль, трескучею свечою
отделясь от тьмы, пишу:
«Мокрый сад и пуст и черен,
но откуда листьев шум?»
 
(т.1, с. 142)
   Предъявляется видимость риторики, «просто стихотворение», при инертном чтении не определимое как антириторическое. Меж тем и нарочито-заумное удвоение слога в четвертой строке («одиночече ства»), имитирующее и одновременно деконструирующее стремление поэта-дилетанта уложиться в размер, и двойнический алогизм первых двух строк, и незаметный плеоназм пятой-шестой строк и т. д., — все это не «выпячивается» Аронзоном, а, скорее, напротив, прячется, будучи растворенным в самом акте речевого говорения. Аронзон готов играть на одном поле не только с Хлебниковым и с Фетом, но и с Анаевским; причем «Анаевский» (как тип наивного художника) предстает в ситуации Аронзона не столько материалом для метатекста, сколько сотоварищем по ремеслу, что не отменяет глубокой рефлективности Аронзона.
   И здесь необходимо остановиться на литературной генеалогии Аронзона. Очевидны Хлебников (комментаторы двухтомника пишут: «Велимир Хлебников был одним из любимых поэтов ЛА. Многие современники несправедливо упрекали ЛА в подражании Хлебникову. Вероятно, во избежании подобных упреков ЛА изменил „ветер Хлебникова“ в № 1131 на „ветер Моцарта“ (вар. — Каина)<…>»2 ) и обэриуты (чуть ли не в полном составе, хотя натурфилософские мотивы Заболоцкого, кажется, были наиболее близки Аронзону; не будем забывать и о крайне фрагментарной известности текстов других обэриутов в то время). Эта очевидность слишком очевидна, чтобы не быть достаточно некорректной. Обэриуты прием обнажали, а их сближение с наивными авторами, «естественными мыслителями», носили характер эстетико-философской заинтересованности, бытовой близости, — но не слиянности. Хлебников, безусловно, будучи одновременно и «наивным автором», и метахудожником, рефлектирующим над наивностью (эта его неразрывная двойственность породила парад неадекватных интерпретаций), хотя и готов был печатать наивые стихи юной «малороссиянки Милицы» вместо своих3 , но в собственном творчестве был слишком «перпендикулярен» текущей поэтической норме (в т. ч. формирующейся авангардной), чтобы «раствориться» в неконвенциональном, антириторическом письме (хотя на некоторых этапах именно такова, очевидно, была хлебниковская задача).
   Ситуация Аронзона — совершенно иная. Он работает с самым широким набором стилей, не демонстрируя их, однако, как жест, не противопоставляя их, но и не микшируя, а соединяя максимально незаметным способом. Классический образец аронзоновской графической (или уже визуальной?) поэзии, «Пустой сонет», именно своим графическим обликом встраивается в поставангардную традицию, вербальная же составляющая представляет собой пример именно «растворения в дилетантстве», крайне насыщенного стертыми вне текста языковыми конструкциями, в художественной речи обретающими вторичный эстетический смысл.
 
 
Кто Вас любил восторженней, чем я?
Храни Вас Бог, храни Вас Бог, храни Вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах.
И Вы в садах, и Вы в садах стоите тоже. 
 
 
Хотел бы я, хотел бы я свою печаль
Вам так внушить, Вам так внушить, не потревожив
Ваш вид травы ночной, Ваш вид ее ручья,
чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем. 
 
 
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон Вашими ночными голосами.
 
 
Иду на них. Лицо полно глазами…
Чтоб вы стояли в них, сады стоят.
 
 
   — именно так, неадекватно, стихотворение напечатано в сборнике, подготовленном Андреевой и Ровнером4 (в двухтомнике, в т. 1, на с. 182—183, естественно, воспроизведен авторский вид текста, в двух вариантах, но без искусственного разбиения на строки). Помимо обессмысливания заголовка, обессмысливается и весь текст. Построенный на нарочитых повторах, деформирующих последующие участки текста, как бы «наматывающихся» на пустой центр графического листа, текст оказывается «скрывающим» как свою неавангардную суть (внешняя форма сугубо авангардна, внутренняя — отрицает авангардный дискурс разрушения, говоря о целостности и полноте), так и суть авангардную (тот, кто решится прочесть сонет, переворачивая по ходу дела книгу или лист, скорее всего, остранится от формального решения, будучи заворожен самим квазишаманским строем стихотворения).
   Понятное дело, «Пустой сонет», в некотором смысле, крайний случай. Но подобное «сокрытие метода» в целом характерно для поэтики Аронзона: