Страница:
— Привет, Мелкий, есть дело.
— Ну? — Я недолюбливал Жирафа, делить деньги с ним было тяжело. Пару раз поделив, я старался в сложные схемы с ним не нырять, а он как раз любил сложные, с расчетом неликвидами и совместными вложениями в убыточные проекты.
— Тут один жид есть, — скороговорочкой понес Жираф, — он квартиру у жидов купил, они в Израильск уезжают, бабло взяли, а с хаты не съезжают…
— Тише, тише, ты притормози, я уже нить потерял, кругом одни жиды. Кто едет?
— Жиды едут.
— А купил кто?
— Жид один, бизнык.
— Так что, можно лавэ за хату у них забрать?
— Нет, бабло уже в Израиловке, их просто поторопить надо, а то уже три дня лишних на хате живут.
— Бля, этот бизнык, он пидор редкий, потерпеть пару дней не может?
— Тебе лавэ надо? — ударил по больному Жираф.
— Давай адрес. И сколько денег?
— Сколько — не знаю, я не договаривался, мы с ним партнеры, другие отношения, сколько даст, в пределах полштуки. Я в доле.
— В равной не получится, я ж сам не полезу, пацаны еще.
— Ну, со всеми в равной. Только я тебя прошу, безо всякой хуйни, как обычно.
— В смысле?
— Их только поторопить надо, желательно на словах, без террора.
— Как получится, по крайней мере, с хаты съедут, это точно. Пиши адрес.
— Сам запиши, что ты там будешь мои каракули разбирать. — Жир достал из барсетки ручку, перьевую, я таких и не видел.
Пацаны были в хуевом настроении, с похмелюги и без копейки. Дверь в хату открыта, для сквозняка, солнце жгло, штор не было, валялись вместе с карнизом на полу. Гвоздь лежал на раскладушке, Вася на диване, лицом вниз.
— Все на пол, руки за голову, блядь! — Вместо стука я бодро скомандовал, шутка, надо дверь закрывать, чужие ходят.
Гвоздь открыл глаз, посмотрел на меня, закрыл и попытался встать. Вася поднял руки, но до затылка не донес, а может, передумал.
Растолкав Гвоздя и отправив Васю с пятью долларами за лекарством, я стал разглядывать обстановку, пока Гвоздь хлюпал водой в ванной.
История вчерашних событий в осколках, занимательная археология.
Прозрачные стекла из-под водки, цветные — пиво. На кухне было чисто, потому что никаких продуктов у них не было, даже уксуса. В холодильнике стояла сковородка с чем-то обуглившимся.
По хате были разбросаны пользованные гондоны, причем завязанные узлом — изгалялись, на полу валялась разорванная на полосы эмалированная кружка, превратившаяся в стальную ромашку, это Вася рвал руками, я как-то попробовал — нихуя, талант нужен.
Пора было отправлять пацанов на родину — крутить волам хвосты, город им не шел на пользу. Жир, кстати, называл их «волоебы» — за глаза, конечно.
Приняв по сто пятьдесят водочки, пацаны оживились, хотя слегка притормаживали, на всякий случай я повторял все по два раза:
— Тут дело есть. Есть дело. Рубануть лавэ.
— Когда?
— Завтра утром. Завтра.
— Хуево. Лучше прямо сейчас.
— Лучше утром — лохи на расслабухе. Жираф работу подогнал. Делюга простая. Но надо сделать красиво. Сделать красиво.
— Жид! — рявкнул Гвоздь, Вася заржал.
— Какая разница, и вообще, хватит ржать, вы ж не на курорте. Кто дохуя смеется — потом будет плакать.
— Наебет, — это уже Вася сказал, утвердительным тоном.
— Ну, сильно не наебет, да один хуй, другой работы нет.
— А что там?
— Один жид купил хату у других жидов, а они не съезжают. Тормозят.
— От, бля, жиды, ебать их в рот по нотам. — Гвоздь порозовел, пришел в себя от водочки и выражался красиво, как на пересылке.
— Короче, завтра в семь за вами заеду. Не нажирайтесь.
— Да загрызем нахуй. — Вася уже настраивался на завтрашнюю акцию.
— Надо вежливо предупредить, что если к вечеру не съебутся — хуй доедут в свой Израиль.
Вася и Гвоздь заржали, как всегда, когда слышали «жиды» или «Израиль». У них, в Карпатах, еврейский вопрос был давно решен, еще при немцах.
В половине восьмого мы стояли возле объекта. Губа у бизныка была не дура, тихий район, центр города, сталинский дом, второй этаж. Вечером я облазил здесь все, проводил рекогносцировку.
— Василий, пойдешь через дверь, там телефонный провод — вырвешь. Спросят кто — скажешь, новый сосед, снизу, кухню заливаете.
— Не откроют, — буркнул Вася.
— Гвоздь откроет. — Я обращался уже к Гвоздю: Ты полезешь по дереву — видишь, прямо к балкону ветка, залезешь?
— Не хуй делать.
— Залезешь и откроешь Васе двери. Только смотри, чтоб не было как с Муриком.
Мурик сидел, не повезло. Сам виноват, впрочем, дохловат был, в спортзал не ходил. Он был первым на захвате, похожая операция. Дверь ему открыли, он сразу ломанулся на кухню, вглубь квартиры, хозяин захлопнул дверь, а пацаны замешкались на секунду. Потерпевшие забили Мурика сковородками и сдали мусорам, получил шесть лет.
— Ну я ж не такой лох. Нож есть?
— На. — Я достал из дверей «восьмерки» огромный кухонный нож.
— Пошел я. — Вася с трудом вылез из машины и потопал в парадное.
Гвоздь снял футболку, небрежно бросил на машину, взял нож в зубы и полез на дерево. «Остров сокровищ», Израэль Хендс, только масти не морские, а лагерные. На плече — эсэсовский погон, ну и остальное все в стиле «Карты и Гестапо».
Гвоздь уже почти добрался до балкона, когда дверь распахнулась и на балкон выскочила тетка звать людей на помощь. Видно, Вася начал лупить ногами в дверь, телефон не работает, курятник в панике… Увидав худого как смерть человека с огромным ножом в зубах, тетка метнулась обратно, оставив балконную дверь открытой.
Это была ошибка.
Гвоздь перелез на балкон, сплюнул нож в руку, пригнулся к земле, как под обстрелом, и юркнул в хату.
Через пару минут, точнее — через четыре, дверь парадного открылась, вышел Вася. Выглядел он колоритно — мятый красный пиджак, строгое, даже скорее угрюмое выражение лица, в руках два чемодана, обмотанных скотчем. За ним — полуголый Гвоздь, весь в синюю свастику, с чемоданом и ножом в другой руке. Глаза у него были желтые, совершенно безумные. Я уже стоял у машины, движок не глушил, открыл обе двери, «восьмерка». Гвоздь рванул на мою сторону, его чемодан я в машину не взял.
— Ты что, охуел, брось нахуй!
— Нахуя?
— Блядь, брось, убью!!!
Не споря, Гвоздь бросил чемодан и полез в машину. Вася тем временем закинул чемоданы на заднее сиденье и залез сам, выволакивать их не было времени.
Так и поехали — с вещдоками, как любители.
По дороге пацаны кратко обрисовали ситуацию — муж, жена, полумертвый дед и малолетка — дочка. Попадали на пол, просили не убивать. Им сказали — нахуй с квартиры, а в залог взяли чемоданы, жидам доверять нельзя.
Выгрузив разбойничков на хате и запретив им открывать чемоданы до моего возвращения, поехал я встречаться с Жирафом.
Предстояло получить деньги — не самое простое дело, если Жир рассчитывается.
Попытка перенести стрелку на завтра не пролезла, я настаивал на немедленном расчете. Жиды могли заявить мусорам или просто забаррикадироваться и не съехать — хуй бы я деньги получил.
Через полчаса договорились у заказчика в офисе, у пресловутого партнера — жида, с которого и началась эта цепочка тотального обмана.
Офис был в пустовавшем детском саду, в центре, бизнык его выкупил, и теперь между качелями, ракетами и желтыми слонами стояли машины, в основном бычий кайф, вроде пятилитровых «Мустангов» и «Мицубиси 3000».
Жир позвонил, не отвлекаясь на охрану, мы поднялись сразу к барыге, на второй этаж. Тот выскочил из кабинета, жал руку, нес хуйню. Самый обычный бизнык, коротышка, лет сорока пяти, галстук, рубашка, брюхо нависает, ручки маленькие. Поразили только бровки, поболее, чем у покойного Брежнева.
Брови барыга не по чину носил.
Жир меня представил:
— Познакомьтесь, Михаил Борисович, это мой друг. Мы за гонораром.
— Конечно-конечно, все готово. А вы знаете, Эдуард Семенович (это Жир), они мне звонили.
— Ну и что говорят?
— Они в панике, говорили, что какие-то фашисты на них напали, с тесаками, ворвались в окна, угрожали всех убить, а потом ограбили, забрали последнее. Они уже переезжают к родственникам. — Он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил: А нельзя ли вернуть вещи?
С Михаилом Борисовичем разговаривать мне было не интересно, поэтому я повернулся к Жирафу и сказал:
— Эдик, скажи Мише, что никто никаких вещей в глаза не видел. Тот, кто ему это сказал — пидорас. И кто повторяет — тоже.
Михаил Борисович, внезапно став серьезным, тихо забормотал:
— Да я же пошутил, это шутка, шутка такая.
Опять я обратился к Жирафу:
— Эдик, посмотри, когда Мишу будут хоронить, гробик не закроется до конца, бровки будут мешать, крышка пружинить.
После чего засмеялся, как актер Папанов в «Брильянтовой руке», только громче.
Бизнык достал из пиджака запечатанный конверт и передал Жиру, вопрос исчерпан.
— До свидания, Михаил Борисович, очень приятно было с Вами познакомиться. Побольше бы таких, как Вы, всем нам лучше б жилось.
— До свидания, взаимно удовлетворен знакомством. — Михаил Борисович повернулся не по уставу, через правое плечо, и потрусил в свой кабинет.
Конверт Жир начал рвать на лестнице — и вдруг неожиданно остановился, положил его в карман и рванул наверх, в офис, со словами «в парашу схожу».
Через пару минут появился, мы упаковались в его «девятку» и отъехали.
— Что там с деньгами?
— Здесь. — Жир вытащил конверт и вынул деньги. Девять купюр. Четыреста пятьдесят баков.
— Ты ж говорил — пятьсот?
— Я не говорил. Я сказал «около пятиста», конкретно я не договаривался.
— Странно, что четыреста пятьдесят. Цифра не круглая.
— Я же при тебе конверт открывал! — абсолютно естественно возмутился Жираф.
— Ну, хуй с ним.
Открывал он не при мне, и полтинник точно спиздил, если его сейчас потрусить — найду, скорее всего, в носке.
Но толковой работы было мало, лето, в бизнесе застой, а Жир постоянно подкидывал подобную мелочевку. Самое главное, он это понимал не хуже меня и точно рассчитал планку моей скандальности. Если бы не хватало сотки — я б обвинил его в крысятничестве, обшмонал, нашел бы сотку и страшно обхуесосил. А то и дал бы пизды, но это уже было чревато — Жир мог и отомстить за рукоприкладство, начинали мы вместе, на базаре, он был при понятиях.
— Жир, возьми себе сотку.
— Почему сотку? В равной доле, сто двенадцать баксов.
— Блядь, мы ж рисковали как.
— Ну, так вы же там и пограбили, я долю не требую.
— Да что там может быть, в чемоданах, — битые кишки и семейный альбом, раз деньги за хату уже в Израиле.
— Хорошо, сотку — так сотку, мне много не надо.
Согласился он неожиданно быстро, я только укрепился в своих подозрениях. В следующий раз оговорю цену заранее и задаток возьму.
На хате меня не сильно то и дожидались, чемоданы, конечно, уже выпотрошены. Пора было пацанов репатриировать, наглели, для них же лучше, дольше проживут. Слегка отматерив их за самоуправство, я выдал им по пятьдесят долларов.
— По полтинничку, и кишки ваши.
— Блядь, жиды! — Гвоздь стал причитать, как еврей на молитве.
— Я ж чуть с дерева не наебнулся, и за все — полтинник, жиды ебучие, ну его на хуй такие работы!
— Да не гони, ты, полтинник за пять минут — нормально.
— А что, есть лучше работа? — Вася сохранял благоразумие, трезвым он вообще был почти нормальный и пиздел лишнее, только накатив водочки.
— Мало денег! А в чемоданах — говно какое-то бабское. Ношеное! Ну и альбом с фото — одни жиды.
— Все нормально. — Вася, оказывается, уже составил план на вечер. — Знаю двух дур, с Житомира, малолетки, работают, снимают хату, тут рядом. Сегодня с ними повисим. Я давно договорился, но они без лавэ не ведутся. А так лавэ только покажем и не дадим. Кишки подарим, это наверно, той сцыкухи, дочки жидовской, моднячие кишки.
Выслушав Васин план, я попрощался и пошел на выход.
Что скажут житомирские проститутки после расчета вещами, я уже знал.
Святая Лена
тема/ новая классика: Леонид Аронзон
Миф и наследие.Данила Давыдов о Собрании произведений Леонида Аронзона
Настоящее — долгожданное! — собрание произведений Леонида Львовича Аронзона (1939—1970) без всяких скидок должно быть признано образцовым. В первую очередь благодаря текстологии данного издания. Давно велись разговоры о насущной необходимости «полного» Аронзона; зная, сколько лет и с какой тщательностью составители (особенно подчеркну роль Владимира Ибрагимовича Эрля) готовили это собрание, я никогда не сомневался в том, что оно осуществится, но — не сразу. Сам масштаб текстологической работы объясняет неспешность издательской судьбы аронзоновского наследия.
В самом деле, Аронзона нельзя счесть самой неизвестной фигурой русской неподцензурной поэзии. Непрочитанной — может быть, хотя и это не очень верно (предисловие Петра Казарновского и Ильи Кукуя в сноске к первой же странице содержит изрядную библиографию написанного об Аронзоне). Все, причастные к этой стихотворной культуре, всегда понимали центральное место Аронзона в определенной системе координат. Было несколько книг, либо слишком лаконичных, либо не очень удачных по конструкции. Были публикации в различных антологиях. Наконец, был миф, но миф, в отличие от других мифов, подкрепленный определенным корпусом текстов.
Но все равно выход этого двухтомника трудно переоценить. Аронзон теперь вписан в научную историю русской литературы — так что постороннему, не вовлеченному в неподцензурную традицию исследователю не придется доказывать необходимость внимания к наследию Аронзона. Ценность любого удачного научного издания того или иного автора — в его четком позиционировании как классика.
При этом — парадокс — Аронзону, в отличие от ряда других сочинителей, не грозит мумификация. Подлинное наследие подлинным наследием, миф мифом. Они расположились на параллельных полочках и вполне довольны собственным наличием.
Поэтика Леонида Аронзона, как было почти со всеми значительными авторами неподцензурной словесности, неотделима от того, что можно назвать стратегией поведения, а можно — контролируемой судьбой (обращаю внимание: это еще не миф о поэте!). И когда автор второго предисловия к двухтомнику, Александр Степанов (его замечательный текст в первой редакции был написан еще в 1983 году, но до сих пор не устарел), указывает на четыре периода в творчестве Аронзона, он прав, но эти периоды не есть сломы и даже вряд ли являются трансмутациями; это, скорее, изгибы растущего растения, вполне целостного в полноте своей телесности. При этом вырванные из контекста того феномена, который называется «Леонид Аронзон», текст одного периода и текст другого окажутся ничуть не похожими, принадлежность их одному и тому же автору удивительна (так, некоторые, причем не только ранние, стихи, вполне укладывающиеся в постакмеистическую традицию, и заумные опыты сосуществуют в корпусе аронзоновских текстов «на равных», что возможно далеко не для всякого поэта).
Быть может, именно особая антириторическая установка не позволяет классифицировать тексты Аронзона с полной уверенностью, делить их на четкие хронологические, стилистические, да и жанровые группы (так, разделение стихотворений и поэм представляется достаточно условным; впрочем, это общая тенденция новой и новейшей поэзии: длинное стихотворение и короткая поэма разделимы исключительно волюнтаристически). Антириторичность поэтики Аронзона, впрочем, не отменяет того, что эта поэтика не чужда «просчитываемым», одноходовым приемам; просто приемы, маркированные как авангардные, не являются фундаментом данной поэтики, а всего лишь одним из конструктивных элементов. Как, например, и «нарочитый» поэтический язык, восходящий к образцам лирики XVIII—XIX веков, причем не только канонизированным (Фет: Аронзон цитирует как похожее на себя: «Тяжело в ночной тиши / выносить тоску души», т. 2, с. 111), но и находящимся вне канона, «графоманским» (понравившийся Аронзону пример из второстепенного поэта А. Е. Анаевского (1788—1866): «Полетела роза на зердутовых крылах / взявши виртуоза с ним летит в его руках», там же). Важен и минус-прием, будто-бы-просто-говорение в ситуации, когда ожидается некоторый особый ход. Но ни один из этих аспектов не определяет поэтику Аронзона в целом, и даже подчас не способен объяснить отдельный текст. Вот, к примеру, далеко не самое известное стихотворение Аронзона:
И здесь необходимо остановиться на литературной генеалогии Аронзона. Очевидны Хлебников (комментаторы двухтомника пишут: «Велимир Хлебников был одним из любимых поэтов ЛА. Многие современники несправедливо упрекали ЛА в подражании Хлебникову. Вероятно, во избежании подобных упреков ЛА изменил „ветер Хлебникова“ в № 1131 на „ветер Моцарта“ (вар. — Каина)<…>»2 ) и обэриуты (чуть ли не в полном составе, хотя натурфилософские мотивы Заболоцкого, кажется, были наиболее близки Аронзону; не будем забывать и о крайне фрагментарной известности текстов других обэриутов в то время). Эта очевидность слишком очевидна, чтобы не быть достаточно некорректной. Обэриуты прием обнажали, а их сближение с наивными авторами, «естественными мыслителями», носили характер эстетико-философской заинтересованности, бытовой близости, — но не слиянности. Хлебников, безусловно, будучи одновременно и «наивным автором», и метахудожником, рефлектирующим над наивностью (эта его неразрывная двойственность породила парад неадекватных интерпретаций), хотя и готов был печатать наивые стихи юной «малороссиянки Милицы» вместо своих3 , но в собственном творчестве был слишком «перпендикулярен» текущей поэтической норме (в т. ч. формирующейся авангардной), чтобы «раствориться» в неконвенциональном, антириторическом письме (хотя на некоторых этапах именно такова, очевидно, была хлебниковская задача).
Ситуация Аронзона — совершенно иная. Он работает с самым широким набором стилей, не демонстрируя их, однако, как жест, не противопоставляя их, но и не микшируя, а соединяя максимально незаметным способом. Классический образец аронзоновской графической (или уже визуальной?) поэзии, «Пустой сонет», именно своим графическим обликом встраивается в поставангардную традицию, вербальная же составляющая представляет собой пример именно «растворения в дилетантстве», крайне насыщенного стертыми вне текста языковыми конструкциями, в художественной речи обретающими вторичный эстетический смысл.
— именно так, неадекватно, стихотворение напечатано в сборнике, подготовленном Андреевой и Ровнером4 (в двухтомнике, в т. 1, на с. 182—183, естественно, воспроизведен авторский вид текста, в двух вариантах, но без искусственного разбиения на строки). Помимо обессмысливания заголовка, обессмысливается и весь текст. Построенный на нарочитых повторах, деформирующих последующие участки текста, как бы «наматывающихся» на пустой центр графического листа, текст оказывается «скрывающим» как свою неавангардную суть (внешняя форма сугубо авангардна, внутренняя — отрицает авангардный дискурс разрушения, говоря о целостности и полноте), так и суть авангардную (тот, кто решится прочесть сонет, переворачивая по ходу дела книгу или лист, скорее всего, остранится от формального решения, будучи заворожен самим квазишаманским строем стихотворения).
Понятное дело, «Пустой сонет», в некотором смысле, крайний случай. Но подобное «сокрытие метода» в целом характерно для поэтики Аронзона:
— Ну? — Я недолюбливал Жирафа, делить деньги с ним было тяжело. Пару раз поделив, я старался в сложные схемы с ним не нырять, а он как раз любил сложные, с расчетом неликвидами и совместными вложениями в убыточные проекты.
— Тут один жид есть, — скороговорочкой понес Жираф, — он квартиру у жидов купил, они в Израильск уезжают, бабло взяли, а с хаты не съезжают…
— Тише, тише, ты притормози, я уже нить потерял, кругом одни жиды. Кто едет?
— Жиды едут.
— А купил кто?
— Жид один, бизнык.
— Так что, можно лавэ за хату у них забрать?
— Нет, бабло уже в Израиловке, их просто поторопить надо, а то уже три дня лишних на хате живут.
— Бля, этот бизнык, он пидор редкий, потерпеть пару дней не может?
— Тебе лавэ надо? — ударил по больному Жираф.
— Давай адрес. И сколько денег?
— Сколько — не знаю, я не договаривался, мы с ним партнеры, другие отношения, сколько даст, в пределах полштуки. Я в доле.
— В равной не получится, я ж сам не полезу, пацаны еще.
— Ну, со всеми в равной. Только я тебя прошу, безо всякой хуйни, как обычно.
— В смысле?
— Их только поторопить надо, желательно на словах, без террора.
— Как получится, по крайней мере, с хаты съедут, это точно. Пиши адрес.
— Сам запиши, что ты там будешь мои каракули разбирать. — Жир достал из барсетки ручку, перьевую, я таких и не видел.
Пацаны были в хуевом настроении, с похмелюги и без копейки. Дверь в хату открыта, для сквозняка, солнце жгло, штор не было, валялись вместе с карнизом на полу. Гвоздь лежал на раскладушке, Вася на диване, лицом вниз.
— Все на пол, руки за голову, блядь! — Вместо стука я бодро скомандовал, шутка, надо дверь закрывать, чужие ходят.
Гвоздь открыл глаз, посмотрел на меня, закрыл и попытался встать. Вася поднял руки, но до затылка не донес, а может, передумал.
Растолкав Гвоздя и отправив Васю с пятью долларами за лекарством, я стал разглядывать обстановку, пока Гвоздь хлюпал водой в ванной.
История вчерашних событий в осколках, занимательная археология.
Прозрачные стекла из-под водки, цветные — пиво. На кухне было чисто, потому что никаких продуктов у них не было, даже уксуса. В холодильнике стояла сковородка с чем-то обуглившимся.
По хате были разбросаны пользованные гондоны, причем завязанные узлом — изгалялись, на полу валялась разорванная на полосы эмалированная кружка, превратившаяся в стальную ромашку, это Вася рвал руками, я как-то попробовал — нихуя, талант нужен.
Пора было отправлять пацанов на родину — крутить волам хвосты, город им не шел на пользу. Жир, кстати, называл их «волоебы» — за глаза, конечно.
Приняв по сто пятьдесят водочки, пацаны оживились, хотя слегка притормаживали, на всякий случай я повторял все по два раза:
— Тут дело есть. Есть дело. Рубануть лавэ.
— Когда?
— Завтра утром. Завтра.
— Хуево. Лучше прямо сейчас.
— Лучше утром — лохи на расслабухе. Жираф работу подогнал. Делюга простая. Но надо сделать красиво. Сделать красиво.
— Жид! — рявкнул Гвоздь, Вася заржал.
— Какая разница, и вообще, хватит ржать, вы ж не на курорте. Кто дохуя смеется — потом будет плакать.
— Наебет, — это уже Вася сказал, утвердительным тоном.
— Ну, сильно не наебет, да один хуй, другой работы нет.
— А что там?
— Один жид купил хату у других жидов, а они не съезжают. Тормозят.
— От, бля, жиды, ебать их в рот по нотам. — Гвоздь порозовел, пришел в себя от водочки и выражался красиво, как на пересылке.
— Короче, завтра в семь за вами заеду. Не нажирайтесь.
— Да загрызем нахуй. — Вася уже настраивался на завтрашнюю акцию.
— Надо вежливо предупредить, что если к вечеру не съебутся — хуй доедут в свой Израиль.
Вася и Гвоздь заржали, как всегда, когда слышали «жиды» или «Израиль». У них, в Карпатах, еврейский вопрос был давно решен, еще при немцах.
В половине восьмого мы стояли возле объекта. Губа у бизныка была не дура, тихий район, центр города, сталинский дом, второй этаж. Вечером я облазил здесь все, проводил рекогносцировку.
— Василий, пойдешь через дверь, там телефонный провод — вырвешь. Спросят кто — скажешь, новый сосед, снизу, кухню заливаете.
— Не откроют, — буркнул Вася.
— Гвоздь откроет. — Я обращался уже к Гвоздю: Ты полезешь по дереву — видишь, прямо к балкону ветка, залезешь?
— Не хуй делать.
— Залезешь и откроешь Васе двери. Только смотри, чтоб не было как с Муриком.
Мурик сидел, не повезло. Сам виноват, впрочем, дохловат был, в спортзал не ходил. Он был первым на захвате, похожая операция. Дверь ему открыли, он сразу ломанулся на кухню, вглубь квартиры, хозяин захлопнул дверь, а пацаны замешкались на секунду. Потерпевшие забили Мурика сковородками и сдали мусорам, получил шесть лет.
— Ну я ж не такой лох. Нож есть?
— На. — Я достал из дверей «восьмерки» огромный кухонный нож.
— Пошел я. — Вася с трудом вылез из машины и потопал в парадное.
Гвоздь снял футболку, небрежно бросил на машину, взял нож в зубы и полез на дерево. «Остров сокровищ», Израэль Хендс, только масти не морские, а лагерные. На плече — эсэсовский погон, ну и остальное все в стиле «Карты и Гестапо».
Гвоздь уже почти добрался до балкона, когда дверь распахнулась и на балкон выскочила тетка звать людей на помощь. Видно, Вася начал лупить ногами в дверь, телефон не работает, курятник в панике… Увидав худого как смерть человека с огромным ножом в зубах, тетка метнулась обратно, оставив балконную дверь открытой.
Это была ошибка.
Гвоздь перелез на балкон, сплюнул нож в руку, пригнулся к земле, как под обстрелом, и юркнул в хату.
Через пару минут, точнее — через четыре, дверь парадного открылась, вышел Вася. Выглядел он колоритно — мятый красный пиджак, строгое, даже скорее угрюмое выражение лица, в руках два чемодана, обмотанных скотчем. За ним — полуголый Гвоздь, весь в синюю свастику, с чемоданом и ножом в другой руке. Глаза у него были желтые, совершенно безумные. Я уже стоял у машины, движок не глушил, открыл обе двери, «восьмерка». Гвоздь рванул на мою сторону, его чемодан я в машину не взял.
— Ты что, охуел, брось нахуй!
— Нахуя?
— Блядь, брось, убью!!!
Не споря, Гвоздь бросил чемодан и полез в машину. Вася тем временем закинул чемоданы на заднее сиденье и залез сам, выволакивать их не было времени.
Так и поехали — с вещдоками, как любители.
По дороге пацаны кратко обрисовали ситуацию — муж, жена, полумертвый дед и малолетка — дочка. Попадали на пол, просили не убивать. Им сказали — нахуй с квартиры, а в залог взяли чемоданы, жидам доверять нельзя.
Выгрузив разбойничков на хате и запретив им открывать чемоданы до моего возвращения, поехал я встречаться с Жирафом.
Предстояло получить деньги — не самое простое дело, если Жир рассчитывается.
Попытка перенести стрелку на завтра не пролезла, я настаивал на немедленном расчете. Жиды могли заявить мусорам или просто забаррикадироваться и не съехать — хуй бы я деньги получил.
Через полчаса договорились у заказчика в офисе, у пресловутого партнера — жида, с которого и началась эта цепочка тотального обмана.
Офис был в пустовавшем детском саду, в центре, бизнык его выкупил, и теперь между качелями, ракетами и желтыми слонами стояли машины, в основном бычий кайф, вроде пятилитровых «Мустангов» и «Мицубиси 3000».
Жир позвонил, не отвлекаясь на охрану, мы поднялись сразу к барыге, на второй этаж. Тот выскочил из кабинета, жал руку, нес хуйню. Самый обычный бизнык, коротышка, лет сорока пяти, галстук, рубашка, брюхо нависает, ручки маленькие. Поразили только бровки, поболее, чем у покойного Брежнева.
Брови барыга не по чину носил.
Жир меня представил:
— Познакомьтесь, Михаил Борисович, это мой друг. Мы за гонораром.
— Конечно-конечно, все готово. А вы знаете, Эдуард Семенович (это Жир), они мне звонили.
— Ну и что говорят?
— Они в панике, говорили, что какие-то фашисты на них напали, с тесаками, ворвались в окна, угрожали всех убить, а потом ограбили, забрали последнее. Они уже переезжают к родственникам. — Он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил: А нельзя ли вернуть вещи?
С Михаилом Борисовичем разговаривать мне было не интересно, поэтому я повернулся к Жирафу и сказал:
— Эдик, скажи Мише, что никто никаких вещей в глаза не видел. Тот, кто ему это сказал — пидорас. И кто повторяет — тоже.
Михаил Борисович, внезапно став серьезным, тихо забормотал:
— Да я же пошутил, это шутка, шутка такая.
Опять я обратился к Жирафу:
— Эдик, посмотри, когда Мишу будут хоронить, гробик не закроется до конца, бровки будут мешать, крышка пружинить.
После чего засмеялся, как актер Папанов в «Брильянтовой руке», только громче.
Бизнык достал из пиджака запечатанный конверт и передал Жиру, вопрос исчерпан.
— До свидания, Михаил Борисович, очень приятно было с Вами познакомиться. Побольше бы таких, как Вы, всем нам лучше б жилось.
— До свидания, взаимно удовлетворен знакомством. — Михаил Борисович повернулся не по уставу, через правое плечо, и потрусил в свой кабинет.
Конверт Жир начал рвать на лестнице — и вдруг неожиданно остановился, положил его в карман и рванул наверх, в офис, со словами «в парашу схожу».
Через пару минут появился, мы упаковались в его «девятку» и отъехали.
— Что там с деньгами?
— Здесь. — Жир вытащил конверт и вынул деньги. Девять купюр. Четыреста пятьдесят баков.
— Ты ж говорил — пятьсот?
— Я не говорил. Я сказал «около пятиста», конкретно я не договаривался.
— Странно, что четыреста пятьдесят. Цифра не круглая.
— Я же при тебе конверт открывал! — абсолютно естественно возмутился Жираф.
— Ну, хуй с ним.
Открывал он не при мне, и полтинник точно спиздил, если его сейчас потрусить — найду, скорее всего, в носке.
Но толковой работы было мало, лето, в бизнесе застой, а Жир постоянно подкидывал подобную мелочевку. Самое главное, он это понимал не хуже меня и точно рассчитал планку моей скандальности. Если бы не хватало сотки — я б обвинил его в крысятничестве, обшмонал, нашел бы сотку и страшно обхуесосил. А то и дал бы пизды, но это уже было чревато — Жир мог и отомстить за рукоприкладство, начинали мы вместе, на базаре, он был при понятиях.
— Жир, возьми себе сотку.
— Почему сотку? В равной доле, сто двенадцать баксов.
— Блядь, мы ж рисковали как.
— Ну, так вы же там и пограбили, я долю не требую.
— Да что там может быть, в чемоданах, — битые кишки и семейный альбом, раз деньги за хату уже в Израиле.
— Хорошо, сотку — так сотку, мне много не надо.
Согласился он неожиданно быстро, я только укрепился в своих подозрениях. В следующий раз оговорю цену заранее и задаток возьму.
На хате меня не сильно то и дожидались, чемоданы, конечно, уже выпотрошены. Пора было пацанов репатриировать, наглели, для них же лучше, дольше проживут. Слегка отматерив их за самоуправство, я выдал им по пятьдесят долларов.
— По полтинничку, и кишки ваши.
— Блядь, жиды! — Гвоздь стал причитать, как еврей на молитве.
— Я ж чуть с дерева не наебнулся, и за все — полтинник, жиды ебучие, ну его на хуй такие работы!
— Да не гони, ты, полтинник за пять минут — нормально.
— А что, есть лучше работа? — Вася сохранял благоразумие, трезвым он вообще был почти нормальный и пиздел лишнее, только накатив водочки.
— Мало денег! А в чемоданах — говно какое-то бабское. Ношеное! Ну и альбом с фото — одни жиды.
— Все нормально. — Вася, оказывается, уже составил план на вечер. — Знаю двух дур, с Житомира, малолетки, работают, снимают хату, тут рядом. Сегодня с ними повисим. Я давно договорился, но они без лавэ не ведутся. А так лавэ только покажем и не дадим. Кишки подарим, это наверно, той сцыкухи, дочки жидовской, моднячие кишки.
Выслушав Васин план, я попрощался и пошел на выход.
Что скажут житомирские проститутки после расчета вещами, я уже знал.
Святая Лена
Лена Петрова была проституткой и алкоголичкой, в свои двадцать с хвостиком. С таким именем-фамилией в 93-м году рассчитывать на большее было глупо. Жила Лена на Лесном, и дом был возле леса, в подъезде жили бомжи, в соседях — цыгане, и тусовалась с одной девушкой, Таней, кажется, — она путалась в именах, с той я познакомился в Чехии, в 91-м… Проститутки любят создавать группы, артели, знакомятся «на теме», потом поддерживают знакомство, а потом втягивают всех более-менее валидных одноклассниц, соседок, родственниц.
Таня ходила по улицам в латексной миниюбке, чулках с подвязками и на огромных платформах, парик еще, но это было позже, в середине 90-х.
Таня была яркой личностью, работающей бандершой, молодой мамкой.
Так вот, Таня и привела эту Лену, миловидную сероглазую девушку, в платочке и с закрашенными тональным кремом синяками у переносицы и под глазами, такие бланжи появляются, если сильно ударить по голове, признаки сотрясения мозга.
В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках оккупантов. Редко у кого не было родственника в банде, или не родственника, а знакомого, или знакомого знакомых, короче, как с проститутками — на одного самого мелкого бандита человек триста сочувствующих, которые могли к нему обратиться.
У Лены был какой-то сожитель, сейчас про таких говорят «прикольный штрих», но тогда, в грубое время, слов таких не знали, и для краткости я заочно окрестил его ебуном. Так мы называли всех гражданских, с которых получить что-либо материальное было невозможно, из-за отсутствия активов, но и вреда принести они тоже не могли. От обычного васи, лоха, ебун отличался тем, что портил жизнь — вот, например, как с этой Леной.
Лена содержала его и себя, правда на минимальном уровне — работу свою она не любила, и еблась, только чтоб хватало на хлеб-воду, ну и на водочку, святое. Может, ебун был максималистом в душе, а может быть, Лена его утомила, не знаю, но повел он себя не конструктивно.
Ссора произошла из-за гречневой каши. Все свободное время Петрова была слегка под газом, перебирать гречневую крупу так же, как перебирали ее наши матери и бабки — тщательно, она не могла. Может, для кого-то пара черных зерен в тарелке — хуйня, не стоящая внимания, но максималист был не прост.
Ударив Лену по голове и по лицу утюгом, два раза, он постриг ее, точнее — выстриг ножницами проплешину, с ладонь.
Налысо обрили ее уже в больнице, когда зашивали.
Заявления в мусарню Лена не написала, да и мне не жаловалась, сидела себе в платочке, как попавшая под бомбежку сестра милосердия.
Рассказ, в лицах исполненный Таней (она даже пару раз махнула сумочкой, как утюгом), меня особо не впечатлил, все были живы-здоровы, так, обычная бытовая ссора.
Тем более, тянуть мазу за хуну запрещали понятия.
Вот здесь как раз и вмешалось лавэ, девушки собрали, и хуна превратилась из презренной проститутки в невинно пострадавшую женщину.
Дальше не интересно и слегка криминально, не ради этого написано.
Лысая зеленая девушка, Лена Петрова, она не просила выбить ебуну глаз, отрезать ухо или поломать ногу.
— Нельзя ли с ним поговорить, чтобы он больше так не делал?
Святая душа, живи сто лет.
Таня ходила по улицам в латексной миниюбке, чулках с подвязками и на огромных платформах, парик еще, но это было позже, в середине 90-х.
Таня была яркой личностью, работающей бандершой, молодой мамкой.
Так вот, Таня и привела эту Лену, миловидную сероглазую девушку, в платочке и с закрашенными тональным кремом синяками у переносицы и под глазами, такие бланжи появляются, если сильно ударить по голове, признаки сотрясения мозга.
В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках оккупантов. Редко у кого не было родственника в банде, или не родственника, а знакомого, или знакомого знакомых, короче, как с проститутками — на одного самого мелкого бандита человек триста сочувствующих, которые могли к нему обратиться.
У Лены был какой-то сожитель, сейчас про таких говорят «прикольный штрих», но тогда, в грубое время, слов таких не знали, и для краткости я заочно окрестил его ебуном. Так мы называли всех гражданских, с которых получить что-либо материальное было невозможно, из-за отсутствия активов, но и вреда принести они тоже не могли. От обычного васи, лоха, ебун отличался тем, что портил жизнь — вот, например, как с этой Леной.
Лена содержала его и себя, правда на минимальном уровне — работу свою она не любила, и еблась, только чтоб хватало на хлеб-воду, ну и на водочку, святое. Может, ебун был максималистом в душе, а может быть, Лена его утомила, не знаю, но повел он себя не конструктивно.
Ссора произошла из-за гречневой каши. Все свободное время Петрова была слегка под газом, перебирать гречневую крупу так же, как перебирали ее наши матери и бабки — тщательно, она не могла. Может, для кого-то пара черных зерен в тарелке — хуйня, не стоящая внимания, но максималист был не прост.
Ударив Лену по голове и по лицу утюгом, два раза, он постриг ее, точнее — выстриг ножницами проплешину, с ладонь.
Налысо обрили ее уже в больнице, когда зашивали.
Заявления в мусарню Лена не написала, да и мне не жаловалась, сидела себе в платочке, как попавшая под бомбежку сестра милосердия.
Рассказ, в лицах исполненный Таней (она даже пару раз махнула сумочкой, как утюгом), меня особо не впечатлил, все были живы-здоровы, так, обычная бытовая ссора.
Тем более, тянуть мазу за хуну запрещали понятия.
Вот здесь как раз и вмешалось лавэ, девушки собрали, и хуна превратилась из презренной проститутки в невинно пострадавшую женщину.
Дальше не интересно и слегка криминально, не ради этого написано.
Лысая зеленая девушка, Лена Петрова, она не просила выбить ебуну глаз, отрезать ухо или поломать ногу.
— Нельзя ли с ним поговорить, чтобы он больше так не делал?
Святая душа, живи сто лет.
тема/ новая классика: Леонид Аронзон
Миф и наследие.Данила Давыдов о Собрании произведений Леонида Аронзона
Леонид Аронзон. Собрание произведений. В 2 т. Сост., подг. текстов и примеч. П. А. Казарновского, И. С. Кукуя, В. И. Эрля. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2006. Т. 1: 560 с.; Т. 2: 328 с. Тираж 2000 экз.
Настоящее — долгожданное! — собрание произведений Леонида Львовича Аронзона (1939—1970) без всяких скидок должно быть признано образцовым. В первую очередь благодаря текстологии данного издания. Давно велись разговоры о насущной необходимости «полного» Аронзона; зная, сколько лет и с какой тщательностью составители (особенно подчеркну роль Владимира Ибрагимовича Эрля) готовили это собрание, я никогда не сомневался в том, что оно осуществится, но — не сразу. Сам масштаб текстологической работы объясняет неспешность издательской судьбы аронзоновского наследия.
В самом деле, Аронзона нельзя счесть самой неизвестной фигурой русской неподцензурной поэзии. Непрочитанной — может быть, хотя и это не очень верно (предисловие Петра Казарновского и Ильи Кукуя в сноске к первой же странице содержит изрядную библиографию написанного об Аронзоне). Все, причастные к этой стихотворной культуре, всегда понимали центральное место Аронзона в определенной системе координат. Было несколько книг, либо слишком лаконичных, либо не очень удачных по конструкции. Были публикации в различных антологиях. Наконец, был миф, но миф, в отличие от других мифов, подкрепленный определенным корпусом текстов.
Но все равно выход этого двухтомника трудно переоценить. Аронзон теперь вписан в научную историю русской литературы — так что постороннему, не вовлеченному в неподцензурную традицию исследователю не придется доказывать необходимость внимания к наследию Аронзона. Ценность любого удачного научного издания того или иного автора — в его четком позиционировании как классика.
При этом — парадокс — Аронзону, в отличие от ряда других сочинителей, не грозит мумификация. Подлинное наследие подлинным наследием, миф мифом. Они расположились на параллельных полочках и вполне довольны собственным наличием.
Поэтика Леонида Аронзона, как было почти со всеми значительными авторами неподцензурной словесности, неотделима от того, что можно назвать стратегией поведения, а можно — контролируемой судьбой (обращаю внимание: это еще не миф о поэте!). И когда автор второго предисловия к двухтомнику, Александр Степанов (его замечательный текст в первой редакции был написан еще в 1983 году, но до сих пор не устарел), указывает на четыре периода в творчестве Аронзона, он прав, но эти периоды не есть сломы и даже вряд ли являются трансмутациями; это, скорее, изгибы растущего растения, вполне целостного в полноте своей телесности. При этом вырванные из контекста того феномена, который называется «Леонид Аронзон», текст одного периода и текст другого окажутся ничуть не похожими, принадлежность их одному и тому же автору удивительна (так, некоторые, причем не только ранние, стихи, вполне укладывающиеся в постакмеистическую традицию, и заумные опыты сосуществуют в корпусе аронзоновских текстов «на равных», что возможно далеко не для всякого поэта).
Быть может, именно особая антириторическая установка не позволяет классифицировать тексты Аронзона с полной уверенностью, делить их на четкие хронологические, стилистические, да и жанровые группы (так, разделение стихотворений и поэм представляется достаточно условным; впрочем, это общая тенденция новой и новейшей поэзии: длинное стихотворение и короткая поэма разделимы исключительно волюнтаристически). Антириторичность поэтики Аронзона, впрочем, не отменяет того, что эта поэтика не чужда «просчитываемым», одноходовым приемам; просто приемы, маркированные как авангардные, не являются фундаментом данной поэтики, а всего лишь одним из конструктивных элементов. Как, например, и «нарочитый» поэтический язык, восходящий к образцам лирики XVIII—XIX веков, причем не только канонизированным (Фет: Аронзон цитирует как похожее на себя: «Тяжело в ночной тиши / выносить тоску души», т. 2, с. 111), но и находящимся вне канона, «графоманским» (понравившийся Аронзону пример из второстепенного поэта А. Е. Анаевского (1788—1866): «Полетела роза на зердутовых крылах / взявши виртуоза с ним летит в его руках», там же). Важен и минус-прием, будто-бы-просто-говорение в ситуации, когда ожидается некоторый особый ход. Но ни один из этих аспектов не определяет поэтику Аронзона в целом, и даже подчас не способен объяснить отдельный текст. Вот, к примеру, далеко не самое известное стихотворение Аронзона:
Предъявляется видимость риторики, «просто стихотворение», при инертном чтении не определимое как антириторическое. Меж тем и нарочито-заумное удвоение слога в четвертой строке («одиночече ства»), имитирующее и одновременно деконструирующее стремление поэта-дилетанта уложиться в размер, и двойнический алогизм первых двух строк, и незаметный плеоназм пятой-шестой строк и т. д., — все это не «выпячивается» Аронзоном, а, скорее, напротив, прячется, будучи растворенным в самом акте речевого говорения. Аронзон готов играть на одном поле не только с Хлебниковым и с Фетом, но и с Анаевским; причем «Анаевский» (как тип наивного художника) предстает в ситуации Аронзона не столько материалом для метатекста, сколько сотоварищем по ремеслу, что не отменяет глубокой рефлективности Аронзона.
Чтоб себя не разбудить,
на носках хожу, ступая.
Прячет ночь, на свет скупая,
одиночечества стыд.
Чем не я не хандрою стойкий
мокрый сад под фонарем?
Глядя в утреннюю Мойку,
все когда-нибудь умрем.
Чьи мою обгонят души,
Богом взятые к себе?
С винной чашей встав снаружи,
пью я полночи небес.
Пью ночей осенних горечь,
их горячую струю,
море лжи, печали море,
запрокинув очи, пью,
иль, трескучею свечою
отделясь от тьмы, пишу:
«Мокрый сад и пуст и черен,
но откуда листьев шум?»
(т.1, с. 142)
И здесь необходимо остановиться на литературной генеалогии Аронзона. Очевидны Хлебников (комментаторы двухтомника пишут: «Велимир Хлебников был одним из любимых поэтов ЛА. Многие современники несправедливо упрекали ЛА в подражании Хлебникову. Вероятно, во избежании подобных упреков ЛА изменил „ветер Хлебникова“ в № 1131 на „ветер Моцарта“ (вар. — Каина)<…>»2 ) и обэриуты (чуть ли не в полном составе, хотя натурфилософские мотивы Заболоцкого, кажется, были наиболее близки Аронзону; не будем забывать и о крайне фрагментарной известности текстов других обэриутов в то время). Эта очевидность слишком очевидна, чтобы не быть достаточно некорректной. Обэриуты прием обнажали, а их сближение с наивными авторами, «естественными мыслителями», носили характер эстетико-философской заинтересованности, бытовой близости, — но не слиянности. Хлебников, безусловно, будучи одновременно и «наивным автором», и метахудожником, рефлектирующим над наивностью (эта его неразрывная двойственность породила парад неадекватных интерпретаций), хотя и готов был печатать наивые стихи юной «малороссиянки Милицы» вместо своих3 , но в собственном творчестве был слишком «перпендикулярен» текущей поэтической норме (в т. ч. формирующейся авангардной), чтобы «раствориться» в неконвенциональном, антириторическом письме (хотя на некоторых этапах именно такова, очевидно, была хлебниковская задача).
Ситуация Аронзона — совершенно иная. Он работает с самым широким набором стилей, не демонстрируя их, однако, как жест, не противопоставляя их, но и не микшируя, а соединяя максимально незаметным способом. Классический образец аронзоновской графической (или уже визуальной?) поэзии, «Пустой сонет», именно своим графическим обликом встраивается в поставангардную традицию, вербальная же составляющая представляет собой пример именно «растворения в дилетантстве», крайне насыщенного стертыми вне текста языковыми конструкциями, в художественной речи обретающими вторичный эстетический смысл.
Кто Вас любил восторженней, чем я?
Храни Вас Бог, храни Вас Бог, храни Вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах.
И Вы в садах, и Вы в садах стоите тоже.
Хотел бы я, хотел бы я свою печаль
Вам так внушить, Вам так внушить, не потревожив
Ваш вид травы ночной, Ваш вид ее ручья,
чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон Вашими ночными голосами.
Иду на них. Лицо полно глазами…
Чтоб вы стояли в них, сады стоят.
— именно так, неадекватно, стихотворение напечатано в сборнике, подготовленном Андреевой и Ровнером4 (в двухтомнике, в т. 1, на с. 182—183, естественно, воспроизведен авторский вид текста, в двух вариантах, но без искусственного разбиения на строки). Помимо обессмысливания заголовка, обессмысливается и весь текст. Построенный на нарочитых повторах, деформирующих последующие участки текста, как бы «наматывающихся» на пустой центр графического листа, текст оказывается «скрывающим» как свою неавангардную суть (внешняя форма сугубо авангардна, внутренняя — отрицает авангардный дискурс разрушения, говоря о целостности и полноте), так и суть авангардную (тот, кто решится прочесть сонет, переворачивая по ходу дела книгу или лист, скорее всего, остранится от формального решения, будучи заворожен самим квазишаманским строем стихотворения).
Понятное дело, «Пустой сонет», в некотором смысле, крайний случай. Но подобное «сокрытие метода» в целом характерно для поэтики Аронзона: