– Бесполезно! Она не заснет! – сказала Фелисите глухим, прерывающимся голосом. – Нужно придумать что-нибудь другое.
   Ей уже пришла в голову мысль взломать шкаф. Но старые дубовые дверцы казались неприступными, а не менее старые петли держались прочно. Чем взломать замок? Не говоря уже о том, что поднимется ужасный грохот и его, наверное, услышат в соседней комнате.
   И все же она подошла к закрытым дверцам и стала ощупывать их пальцами, стараясь найти поврежденное место.
   – Если бы у меня был инструмент… – начала она.
   Мартина, более спокойно настроенная, прервала ее, воскликнув:
   – О, нет, нет, сударыня! Нас накроют!.. Подождите, может, барышня уснет.
   Она на цыпочках проскользнула в спальню и тотчас вернулась обратно.
   – Ну вот, она спит!.. Глаза у нее закрыты, и она совсем не шевелится.
   Тогда обе вместе, сдерживая дыхание, стараясь, чтобы не заскрипел паркет, с бесконечными предосторожностями пошли посмотреть на Клотильду. Она действительно уснула, и ее сон был так глубок, что старухи преисполнились решимости. Однако они боялись ее разбудить, нечаянно прикоснувшись к ней, – кресло ее стояло у самой кровати. Кроме того, засунуть руку под подушку покойника и обокрасть его – ведь это страшное кощунство, перед которым они испытывали страх. А вдруг им придется потревожить его покой! А вдруг он шевельнется от толчка?! Они бледнели при мысли об этом.
   Фелисите, протянув руку, уже приблизилась к постели, но отступила.
   – Я слишком маленького роста, – пробормотала она. – Попробуйте вы, Мартина.
   Служанка, в свою очередь, подошла к кровати. Но ее охватила такая дрожь, что и она, боясь упасть, принуждена была отойти назад.
   – Нет, нет, я не могу, – сказала она. – Мне кажется, что хозяин сейчас откроет глаза.
   Дрожащие, растерянные, стоя перед навеки недвижимым Паскалем и впавшей в забытье Клотильдой, сломившейся под бременем своего вдовства, они еще немного побыли в этой комнате, где царили глубокая тишина и величие смерти. Быть может, они поняли благородство жизни, полной возвышенного труда, запечатленное в чертах этой немотствующей головы, которая охраняла собственной тяжестью свое творение. Свечи горели бледным пламенем. Дуновение священного ужаса изгнало обеих женщин из комнаты.
   Фелисите, некогда такая смелая, не отступавшая ни перед чем, даже перед проливаемой кровью, бежала из комнаты, как будто ее преследовали.
   – Идем, идем, Мартина! – говорила она. – Мы найдем что-нибудь другое, поищем какой-нибудь инструмент.
   В кабинете они вздохнули свободнее. Теперь Мартина вспомнила, что ключ от письменного стола должен лежать на ночном столике Паскаля, где она его заметила накануне во время припадка. Они пошли за ним, и Фелисите без всякого стеснения открыла ящик. Но она нашла только пять тысяч франков, которые так и оставила в неприкосновенности: деньги мало интересовали ее. Напрасно она разыскивала родословное древо, которое, как она помнила, обычно находилось в этом ящике. Как бы охотно она начала именно с него свою разрушительную работу! Но оно осталось лежать на конторке тут же, в кабинете, и Фелисите, поглощенная лихорадочными поисками в запертых ящиках, была не в состоянии спокойно и постепенно осмотреть все вокруг; она даже не заметила его.
   Какая-то сила по-прежнему влекла ее к шкафу, и, подойдя к нему, она снова стала его изучать, обозревая со всех сторон пылающим взором завоевательницы. Несмотря на свой маленький рост и восьмидесятилетний возраст, она словно выросла, одержимая жаждой деятельности, готовая проявить свою необычайную внутреннюю силу.
   – Ах! – повторяла она. – Если бы у меня был инструмент!
   И она снова начала искать какую-нибудь трещину, щель, в которую можно было бы запустить пальцы и взломать этот огромный шкаф. Она строила всевозможные планы штурма, мечтала взять его силою, потом, желая бесшумно открыть дверцы, снова занялась поисками хитроумного, воровского способа.
   Внезапно ее глаза сверкнули: она нашла то, что искала.
   – Скажите, Мартина, – спросила она, – там есть крючок, на котором держится левая дверца?
   – Да, сударыня, он зацепляется за кольцо винта над средней полкой… Глядите, он приделан как раз на высоте вот этой розетки, почти против нее.
   Фелисите торжествовала победу.
   – У вас, конечно, найдется бурав, большой бурав?.. – спросила она. Дайте мне бурав!
   Мартина быстро спустилась в кухню и принесла требуемый инструмент.
   – Видите ли, с этой штукой мы обойдемся без шума, – сказала старая дама, приступая к делу.
   С необыкновенной силой, которую нельзя было предполагать, взглянув на ее маленькие, высохшие от старости ручки, она всадила в дверцу бурав и провертела первую дыру на высоте, указанной служанкой. Но Фелисите была слишком маленького роста, и бурав вошел ниже, в полку. Во второй раз бурав пришелся прямо на крючок. Это было уже слишком точно. И она продолжала сверлить направо и налево до тех пор, пока тем же самым буравом смогла зацепить за крючок и снять его с кольца. Язычок замка выскользнул, обе дверцы раскрылись.
   – Наконец-то! – вне себя воскликнула Фелисите.
   Потом, охваченная беспокойством, она застыла на месте, повернув голову в сторону спальни и прислушиваясь, не проснулась ли Клотильда. Но весь дом спал в глубокой, беспробудной тишине. От спальни веяло все тем же величавым покоем смерти; Фелисите услышала лишь отчетливый удар часов, прозвонивших один раз, – час пополуночи. Итак, перед ней стоял зияющий своими широко распахнутыми дверцами шкаф; его три полки были загромождены доверху грудами бумаг. Тогда она набросилась на них, в среди этой священной смертной сени, среди бесконечного покоя этой скорбной ночи началось дело разрушения.
   – Наконец-то, – тихо шептала она. – Тридцать лет я надеялась и ждала!.. Скорее, скорее, Мартина! Помогайте мне!
   Она уже успела принести высокий стул от конторки и одним прыжком вскочила на него, чтобы сначала снять бумаги с верхней полки, – ей вспомнилось, что папки находятся именно там. Но она была чрезвычайно удивлена, не увидев обложек из плотной синей бумаги: вместо них лежали толстые рукописи – оконченные, но еще не напечатанные работы доктора, все его бесценные труды, исследования и открытия; то был памятник его будущей славы, позаботиться о котором он завещал Рамону. Без сомнения, за несколько дней до смерти доктор, предполагая, что опасность угрожает только папкам и что никто в мире не осмелится уничтожить его другие работы, решил ввести кого нужно в заблуждение и, переместив кое-что, распределил все по-новому.
   – А, тем хуже! – пробормотала Фелисите. – Здесь их столько, что можно начать с любого конца, чтобы добраться до сути… Покамест я здесь наверху, очистим все это… Держите осторожней, Мартина!
   И она принялась опустошать полку, бросая рукописи одну за другой Мартине, которая складывала их на столе, стараясь как можно меньше шуметь. Скоро вся груда была сложена. Фелисите соскочила со стула.
   – В огонь, в огонь!.. – торопила она. – В конце концов я доберусь и до остальных, найду то, что мне нужно… В огонь, в огонь! Сначала эти! Все, самые крошечные клочки, даже перемаранные заметки! В огонь, в огонь! Иначе мы не уничтожим заразы!
   И тотчас сама, фанатичная, свирепая в своей ненависти к истине, обуреваемая желанием уничтожить свидетельские показания науки, Фелисите вырвала из какой-то рукописи первую страницу, подожгла ее на лампе и бросила этот пылающий факел в большой камин, который не разжигали уже, по всей вероятности, лет двадцать. Бросая в огонь кусок за куском всю рукопись, она поддерживала пламя. Служанка, полная решимости, как и она, поспешила к ней на помощь, выдирая листы из другой большой тетради. С этой минуты огонь не ослабевал. В высоком камине гудело пламя; порой яркий сноп огня спадал, чтобы взвиться вверх с особенной силой, пожирая новую добычу. Костер становился все шире, вырастала куча тонкого пепла, утолщался слой черной, сожженной бумаги, где пробегали тысячи искр. Это была длительная, бесконечная работа, ибо когда сразу бросали слишком много страниц, они не горели, нужно было их встряхивать, переворачивать щипцами, а еще лучше – бросать скомканными и, прежде чем подбрасывать дальше, подождать, пока они хорошенько разгорятся. Постепенно они наловчились, и дело быстро пошло вперед.
   Спеша за новой охапкой бумаг, Фелисите споткнулась о кресло.
   – О сударыня, будьте осторожнее, – сказала Мартина. – Смотрите, нас застанут!
   – Застанут? Кто? Клотильда? Она крепко спит, бедная девочка!.. И потом какое мне дело? Пусть явится, когда все будет кончено! Пусть приходит кто угодно, я не буду прятаться, я оставлю пустой шкаф открытым настежь, я скажу во всеуслышание, что именно я очистила дом… Когда больше не будет ни одной написанной строчки, – о, тогда все остальное мне нипочем!
   Камин пылал почти два часа. Они то и дело возвращались к шкафу и опустошили две остальные полки; только внизу, в глубине, остались какие-то беспорядочно сваленные заметки. Опьяненные жаром этой устроенной ими иллюминации, запыхавшиеся, в поту, они были объяты диким восторгом разрушения. Сидя на корточках, они так злобно подвигали в огонь почерневшими руками остатки недогоревшей бумаги, так яростны были их движения, что из их причесок выбились космы седых волос. Это была пляска ведьм, раздувших дьявольский костер, заготовленный для гнусного дела, это была мученическая смерть святого, сожжение на площади запечатленной мысли, уничтожение целого мира истины и надежды. А яркое пламя, которое вспыхивало по временам с такой силой, что бледнел свет лампы, озаряло всю большую комнату, заставляя плясать на потолке их огромные тени.
   Фелисите, желая до конца очистить низ шкафа, уже сожгла, бросая пригоршнями, кучу разных заметок, валявшихся там. Внезапно она испустила крик торжества:
   – А! Вот они!.. В огонь, в огонь!
   Она наконец наткнулась на папки. В самой глубине, за грудой заметок, доктор спрятал папки из синей бумаги. Тогда началось безумие опустошения – ее обуяло бешенство, она хватала папки, сколько могли удержать ее руки, и швыряла их в огонь. Камин завыл, как во время пожара.
   – Горят, торят!.. Наконец-то они горят!.. Мартина, еще вот эту и эту… Ах, что за огонь, что за славный огонь!
   Но служанка забеспокоилась.
   – Сударыня, осторожней, вы подожжете дом… Слышите, как завывает!
   – Ах, ну и что же? Пусть все сгорит!.. Они горят! Они горят! Как красиво!.. Еще три, еще две! А вот и последняя!
   Возбужденная, страшная, она смеялась от удовольствия, когда падали куски загоревшейся сажи. Гудение огня в камине стало ужасным. Столб пламени уходил в дымоход, который никогда не чистили. Казалось, это зрелище еще больше одушевляло ее, а Мартина, совсем потеряв голову, стала кричать и бегать по комнате.
   Клотильда спала возле мертвого Паскаля в торжественно-безмолвной комнате. Ее тишину нарушил только легкий звон маятника, отбившего три часа. Длинные огненные языки горевших свечей словно застыли: воздух был совершенно недвижим. Но, погруженная в тяжелый, без сновидений сон, она вдруг услышала какой-то шум, все возрастающий грохот, словно в кошмаре. Открыв глаза, она сначала ничего не поняла. Где она? Откуда эта невероятная тяжесть на сердце? Возвращение к действительности было ужасно: она снова увидела Паскаля, услышала где-то близко крики Мартины и в смертельной тревоге поспешила узнать, в чем дело.
   Уже на пороге все сразу предстало перед ней в какой-то дикой простоте: широко раскрытый и совершенно пустой шкаф, Маптина, обезумевшая от боязни пожара, и ликующая бабушка Фелисите, которая подталкивала ногой в огонь последние обрывки папок. Дым и летавшие хлопья сажи наполняли большую комнату, вой пламени был похож на клокотание в горле убиваемого. Этот грохот разрушения она и слышала в глубине своего сна.
   И у нее вырвался тот же вопль, который издал Паскаль, застигший ее в ту грозовую ночь, когда она пыталась похитить папки:
   – Воровки! Убийцы!
   Она тотчас бросилась к камину и, не обращая внимания на ужасный вой огня и падавшие клочья раскаленной сажи, рискуя опалить волосы и обжечь руки, выхватила горстью еще не сгоревшие до конца бумаги и самоотверженно потушила их, прижав к своей груди. Но это было почти ничто, какие-то обрывки, ни одной целой страницы. Это нельзя было даже назвать крохами огромного терпеливого труда всей жизни, истребленного огнем в какие-нибудь два часа! Ее гнев все усиливался, ее охватил порыв яростного негодования.
   – Вы воровки, убийцы!.. – снова закричала она. – Вы совершили гнусное убийство! Вы осквернили смерть, вы убили мысль, убили гения!
   Старая г-жа Ругон не отступила. Наоборот, она двинулась навстречу Клотильде с высоко поднятой головой, не выражая никакого раскаяния, готовая защищать задуманное и выполненное ей разрушение.
   – Ты говоришь это мне, твоей бабушке?.. – сказала она. – Я сделала то, что должна была сделать, то, что ты сама в былые времена хотела сделать вместе с нами.
   – В былые времена, – ответила Клотильда, – я из-за вас потеряла рассудок. Но я жила, любила и поняла… Помимо всего, это было священное наследие, доверенное моей бдительности, последняя мысль покойного, то, что осталось от великого ума и что я обязана была передать всем… Да, ты моя бабушка! Но ты только что сожгла своего сына!
   – Я сожгла Паскаля, бросив в огонь его бумаги? – вскричала Фелисите. – Подумаешь, да я сожгла бы весь город, чтобы спасти славу нашей семьи!
   Она приближалась к Клотильде, величественная, торжествующая. А та, положив на стол спасенные ею обгоревшие клочья бумаги, заслонила их собственным телом, опасаясь, как бы Фелисите снова не бросила их в огонь. Но г-жа Ругон отнеслась к ним с пренебрежением; она не обращала внимания и на пламя в камине, которое, к счастью, качало само угасать. Мартина тем временем тушила щипцами сажу и последние огоньки, вспыхивавшие в горячем пепле.
   Старуха, казалось, стала выше ростом.
   – Ты прекрасно знаешь, – продолжала она, – что у меня только одно честолюбие, одна страсть: это богатство и власть всех наших. Я боролась, я была на страже всю свою жизнь, я прожила так долго только для того, чтобы стереть с лица земли все гнусные истории и создать о нас славное предание… Да, я никогда не отчаивалась, никогда не складывала оружия, всегда была готова воспользоваться любыми обстоятельствами… И я добилась всего, чего хотела, потому что умела ждать.
   Широким жестом она показала на пустой шкаф и камин, где гасли последние искры.
   – Теперь кончено, – снова сказала она. – Наша слава спасена, эти проклятые бумаги уже не будут нас обвинять. Я могу умереть, ничто больше не угрожает нам… Ругоны победили.
   Клотильда, обезумев, подняла руку как бы для того, чтобы выгнать ее. Но она уже уходила сама, спускаясь в кухню, чтобы вымыть свои черные руки и привести в порядок волосы. Мартина направилась было вслед за ней, но, обернувшись, увидела жест своей молодой хозяйки. Подойдя к ней, она сказала:
   – О, что до меня, барышня, то я уеду послезавтра, когда барин будет на кладбище.
   Наступило молчание.
   – Я не отправляю вас, Мартина, – сказала Клотильда, – я знаю, что не вы главная виновница… Вы уже тридцать лет живете в этом доме. Останьтесь здесь, останьтесь со мной.
   Старая дева, бледная и словно обессиленная, покачала своей поседевшей головой.
   – Нет, – сказала она. – Я служила господину Паскалю и никому не буду служить после него.
   – Даже и мне!
   Она подняла глаза и посмотрела в лицо молодой женщине, этой когда-то любимой девочке, которая выросла на ее глазах.
   – Вам? Нет!
   Тогда Клотильда, смутившись, хотела сказать ей о ребенке, которого она вынашивала, о ребенке ее хозяина, – быть может, ему она согласилась бы служить. Мартина угадала, вспомнив нечаянно подслушанный разговор, и взглянула на ее живот, еще не измененный беременностью. Одно мгновение она, казалось, раздумывала. Потом коротко сказала:
   – Вы думаете о ребенке?.. Нет!
   И она закончила тем, что предъявила счет, уладив свои дела, как практичная женщина, знающая цену деньгам.
   – Так как у меня есть кое-что, я буду спокойно жить где-нибудь на свои проценты… А вас, барышня, я могу теперь оставить, потому что вы уже не бедная. Господин Рамон завтра объяснит вам, как удалось спасти у нотариуса четыре тысячи франков дохода в год. А пока вот ключ от письменного стола, там вы найдете пять тысяч франков, которые оставил хозяин… О, я уверена, что между нами не будет никаких недоразумений. Хозяин не платил мне больше трех месяцев, у меня есть об этом бумажка, написанная его рукой. А кроме того, я в последнее время выложила почти двести франков из своего кармана, а он и знать не знал, откуда деньги. Все это записано; да я и не беспокоюсь: барышня ведь не захочет попользоваться моими грошами… Послезавтра, когда барина здесь больше не будет, я уеду.
   Затем она спустилась на кухню, а Клотильда, несмотря на слепую набожность этой старой девы, заставившую ее приложить руки к преступлению, почувствовала себя жестоко опечаленной этим равнодушием к себе.
   Прежде чем возвратиться к Паскалю, она стала собирать обрывки бумаг из папок и очень обрадовалась, неожиданно увидев лежавшее на столе родословное древо, не замеченное обеими женщинами. Это была единственная уцелевшая от разгрома бумага, священная памятка. Она взяла его и заперла в комод в своей комнате вместе с полуобгоревшими клочками рукописей.
   Но, как только она снова очутилась в этой комнате, дышавшей величием, ее охватило глубокое волнение. Какая торжественная тишина, какой бессмертный покой рядом с разрушительной дикостью, наполнившей соседний рабочий кабинет пеплом и дымом! В сумраке веяло священным глубоким миром, восковые свечи горели чистым, неподвижным пламенем. И тогда она заметила, что лицо Паскаля, обрамленное серебряными прядями бороды и волос, совсем побелело. Он спал, озаренный светом, величественно прекрасный в ореоле своих седин. Она склонилась к нему, поцеловала его еще раз и почувствовала на своих губах холод этого беломраморного лица с закрытыми глазами, погруженного в вечный сон. Но ей не удалось спасти его труд, который он поручил ей сберечь, и ее скорбь была так велика, что она, рыдая, упала на колени. Над гением было учинено насилие; Клотильде казалось, что за этим свирепым истреблением целой жизни, посвященной труду, последует гибель всего мира.



XIV


   Клотильда, держа на коленях ребенка, которого только что кормила грудью, застегнула свой корсаж. Это было в рабочем кабинете, после завтрака, часа в три, в один из ослепительно ярких последних дней августа, когда небо напоминало раскаленную жаровню. В полумрак большой комнаты, жаркой и сонной, сквозь щели заботливо закрытых ставней, проникали лишь тонкие полоски света. Нерушимый праздничный покой воскресенья, казалось, вливался сюда извне, вместе с далеким замиравшим звоном колоколов, благовестивших к вечерне. В пустом доме стояла полная тишина: служанка отпросилась к своей двоюродной сестре в предместье, и мать с ребенком до обеда оставалась одна.
   Несколько мгновений Клотильда смотрела на своего малыша, это был здоровый мальчик, которому уже исполнилось три месяца. Он родился в последних числах мая. Скоро уже десять месяцев, как она носила по Паскалю траур – простое длинное черное платье. Она была удивительно красива в нем: тонкая, стройная, с грустным молодым лицом, обрамленным чудесными белокурыми волосами. Клотильда еще не могла улыбаться, но с нежностью смотрела на прелестного ребенка, пухленького и розового, на его рот, влажный от молока. Его удивленный взгляд упал на солнечную полоску, в которой плясали пылинки, и больше не отрывался от этого золотого блеска, от этого сверкающего чуда. Потом его одолел сон, и он уронил на плечо матери свою круглую и голенькую головку, на которой уже пробивались редкие светлые волоски.
   Тогда Клотильда тихонько встала и положила его в колыбель, стоявшую возле стола. С минутку, желая убедиться, что он заснул, она постояла, наклонившись над ним; потом опустила кисейный полог. Бесшумно, мягко двигаясь в полутьме, легко ступая по паркету, словно она и не касалась его, Клотильда занялась своими делами. Она убрала белье, разложенное на столе, и в поисках затерявшегося маленького носочка два раза обошла всю комнату. Она была молчалива, спокойна и деятельна. Сегодня, оставшись одна в пустынном доме, она много размышляла; минувший год проходил перед ней.
   Сначала тяжелые переживания, связанные с похоронами. Затем сразу отъезд Мартины. Она была так упряма, что не пожелала даже пробыть положенную неделю, и на свое место привела другую служанку, двоюродную сестру соседней булочницы, плотную черноволосую девушку, которая, к счастью, оказалась очень чистоплотной и исполнительной. Сама Мартина жила теперь в Сент-Март, в какой-то ужасной дыре, так скупо, что откладывала деньги из процентов своего маленького капитала. У нее не было наследников, и неизвестно, кому была нужна эта исступленная скаредность. За десять месяцев она ни разу не побывала в Сулейяде: хозяина там не было, и она даже не пожелала повидать его сына.
   Потом перед мысленным взором Клотильды встала бабушка Фелисите. Она время от времени заходила сюда с той снисходительностью знатной родственницы, которая отличается достаточно широкими взглядами, чтобы простить все ошибки, если они искуплены жестокими страданиями. Она приходила неожиданно, целовала ребенка, читала мораль, давала советы. Молодая мать относилась к ней с тою же снисходительностью, как и Паскаль, не больше. Теперь Фелисите была на вершине своего торжества. Она приступила наконец к осуществлению давно взлелеянной и зрело обдуманной мысли-то был нетленный памятник незапятнанной славе семьи. Эта мысль заключалась в том, чтобы употребить свое довольно значительное состояние на постройку и содержание приюта для стариков под названием Приют Ругонов. Она уже приобрела участок земли, часть прежней загородной площади для народных гуляний, недалеко от вокзала. Именно в это воскресенье, в пять часов вечера, когда спадет жара, должна была произойти закладка здания. На этом подлинном торжестве, почтенном присутствием властей, ей предстояло выступить среди огромного стечения народа в качестве приветствуемой рукоплесканиями королевы.
   Клотильда все же была благодарна своей бабушке, проявившей полную незаинтересованность, когда было оглашено завещание Паскаля. Он все оставил Клотильде, и Фелисите, имевшая право на четвертую часть, заявив, что она чтит последнюю волю своего сына, просто-напросто отказалась от наследства. Сама она собиралась лишить наследства всех своих родных, завещая им только славу и употребив все свое крупное состояние на постройку приюта, который должен был сохранить для потомков почтенное и благословляемое имя Ругонов. Пятьдесят лет она жадно гналась за деньгами, но теперь, облагороженная более возвышенным честолюбием, отнеслась к ним с пренебрежением. Клотильда благодаря такой ее широте могла не беспокоиться за будущее: четыре тысячи франков ежегодного дохода – этого было достаточно для нее с сыном. Она сможет воспитать его и сделать настоящим человеком. Кроме того, она положила на имя малыша в виде пожизненной ренты пять тысяч франков, спрятанных в письменном столе. Сулейяд, который все советовали продать, также принадлежал ей. Правда, поддерживать усадьбу стоило недорого, но какая предстояла ей одинокая и печальная жизнь в этом большом пустом доме, слишком просторном, где она чувствовала себя затерянной! Тем не менее до сих пор она не решалась покинуть его. Быть может, и никогда не решится.
   О, этот Сулейяд! Вся ее любовь, вся жизнь, все воспоминания связаны с ним! Ей казалось порой, что Паскаль по-прежнему живет здесь, ибо она оставила все в том же виде, как было при нем. Мебель стояла на тех же местах, часы отмечали тот же распорядок дня. Клотильда заперла только спальню Паскаля, куда входила одна, как в святилище, чтобы поплакать, когда у нее было слишком тяжело на сердце. Каждую ночь, как раньше молодой девушкой, она спала в той комнате, где они любили друг друга, в той же постели, на которой он умер. Сюда, к этой постели, она приносила вечером колыбель ребенка. Это была все та же уютная комната, со старинной знакомой мебелью, с бледно-розовой обивкой, поблекшей от времени. Теперь эту очень старую комнату оживлял ребенок. Если внизу, в светлой столовой, за обедом Клотильда и чувствовала себя всякий раз очень одинокой и заброшенной, зато ей слышались там как бы отголоски прежнего смеха, вспоминался хороший аппетит молодости, когда они вдвоем так весело ели и пили во славу здоровой жизни. И сад и вся усадьба привязывали ее к себе самыми сокровенными узами; она не могла ступить ни шагу, чтобы перед ней не возникал двойной образ: ее самой и Паскаля.
   На этой террасе, в узкой тени высоких вековых кипарисов, они так часто созерцали долину Вьорны, окаймленную скалистой грядой Сейль и выжженными холмами Сент-Март! А по этим ступеням сухой каменной кладки между оливковых и миндальных деревьев они столько раз наперегонки проворно взбирались вверх, как мальчишки, убежавшие из школы! А сосновая роща, с ее горячей, ароматной тенью, где иглы хрустели под ногами; а огромный ток, заросший травой, на которой так приятно лежать, – вечером, когда загорались звезды, оттуда было видно сразу все небо! Особенно дороги им были исполинские платаны и сладостный покой под их сенью: они наслаждались им каждый день летом, прислушиваясь к свежей песенке источника, к этой чистой, хрустальной нотке, которую он выводил столетие за столетием! Вплоть до камней, из которых были сложены старые стены дома, вплоть до самой земли Сулейяда не было в нем местечка, где бы она не чувствовала теплого биения их крови, частицы их общей, слитой воедино жизни.