– Клотильда, Клотильда! – кричал он все громче.
   Ни звука, ни шороха в ответ. Даже эхо как будто уснуло; крик его замирал в этом озере мягкого синего сумрака ночи. И он закричал изо всех сил, вернулся к платанам, снова побывал в сосновой роще; теряя голову, он обежал всю усадьбу.
   Неожиданно для самого себя он очутился на току.
   Казавшаяся теперь огромной, круглая, мощенная камнем площадка тоже спала. Когда-то давно здесь веяли зерно; теперь все заросло сожженной на солнце травой, словно подстриженной и золотистой, напоминавшей пушистый ковер. Круглые булыжники никогда не остывали под пучками этой вялой трапы, вечером они дымились, от них исходило горячее дыхание накопленного за день зноя.
   Пустой заброшенный ток, окутанный дымкой испарений, неясным кругом лежал под безмятежным небом. Когда Паскаль пересекал его, направляясь к фруктовому саду, он чуть не упал, наткнувшись на чье-то простертое тело, которое не заметил. Он не сдержал испуганного восклицания:
   – Как, ты здесь?
   Клотильда не удостоила его ответом. Она лежала на спине, заложив под голову скрещенные руки лицом к небу. Видны были только ее огромные блестящие глаза.
   – А я-то беспокоюсь, зову тебя по крайней мере уже четверть часа!.. Ты, наверно, слышала, как я кричал?
   – Да, – ответила она наконец.
   – Ну, это уж совсем глупо! Почему же ты не ответила?
   Но она вновь погрузилась в молчание, она не хотела ничего объяснять и упрямо смотрела в небо.
   – Ну, хорошо, иди спать, злючка! Ты мне расскажешь завтра.
   Она продолжала неподвижно лежать. Он раз десять принимался ее уговаривать, она даже не шевельнулась. В конце концов он сел рядом с ней на теплые камни, заросшие короткой травой.
   – Ведь не можешь же ты остаться здесь ночевать?.. Ответь мне, по крайней мере. Что ты здесь делаешь?
   – Я смотрю, – ответила Клотильда.
   Пристальный, неподвижный взгляд ее широко раскрытых глаз, казалось, устремлялся все выше, к звездам. Она была вся там, среди светил, в этой бездонной чистой синеве летнего неба.
   – Ах, учитель, – начала она медленно тихим и ровным голосом, – как узко и ограниченно все, что ты знаешь, в сравнении с тем, что существует там… Я не отвечала, потому что думала о тебе, и мне было очень грустно… Не думай, что я злая.
   В голосе ее прозвучала такая нежность, что Паскаль почувствовал себя глубоко растроганным. Он лег рядом с ней, так же, как и она, на спину. Локтями они касались друг друга. Они разговорились.
   – Я боюсь, дорогая, что ты напрасно огорчаешься… Тебе грустно оттого, что ты думаешь обо мне? Почему же?
   – О, есть вещи, которые я не умею тебе объяснить. Видишь ли, я не считаю себя ученой, но все же ты многому научил меня, да я и сама узнала многое, живя с тобой. Однако многое я только чувствую… Я попробую рассказать тебе об этом сейчас, пока мы только вдвоем и кругом так хорошо!
   После долгих часов раздумья в мирной тишине этой чудесной ночи ей хотелось излить свое сердце. Он молчал, боясь ее вспугнуть.
   – Когда я была маленькой и слушала твои рассуждения о науке, я думала, что ты говоришь о боге, – так много в тебе было веры и надежды. Тебе казалось, больше нет ничего невозможного. Наука, по твоим словам, откроет тайны мироздания, сделает человечество вполне счастливым… Ты говорил, что она идет вперед гигантскими шагами. Каждый день приносит новое открытие, новое знание. Казалось, пройдет десять, пятьдесят, ну, сто лет, и вот откроется небо, и мы увидим истину лицом к лицу… И что же! Годы идут, ничто не открывается нам, а истина уходит все дальше.
   – Ты нетерпелива, – просто ответил Паскаль. – Нужно ждать, хотя бы и тысячу лет.
   – Да, это правда, я не могу ждать. Мне нужно знать, мне нужно быть счастливой сейчас же. Познать все сразу и быть счастливой бесконечно и навсегда… Вот, видишь ли, от этого и тяжело мне, что абсолютное знание недоступно сразу, что нет полного безоблачного счастья, свободного от всяких подозрений и сомнений. Разве жизнь – это медленное движение вперед впотьмах, когда нет ни единого часа спокойствия, когда все время дрожишь при мысли о новых мучениях? Нет, нет! Все знание, все счастье сразу!.. Ведь наука обещала нам это, и если она не может, значит, она бессильна.
   – Но ведь все, что ты говоришь, дитя, – чистейшее безумие! – возразил Паскаль, тоже начиная горячиться. – Наука не откровение. Она идет в ногу с человечеством, вся ее заслуга в самом ее усилии… И потом, это неправда: наука не обещала счастья.
   Она с живостью прервала его: – Как неправда? Открой свои книги и посмотри. Ты ведь знаешь, я все их читала. Разве они не полны обещаний? Когда их читаешь, кажется, вот-вот мы завоюем и небо и землю. Книги разрушают все и клянутся со всей серьезностью мудро воссоздать все заново, на основе чистого разума… Конечно, я похожа на ребенка: если мне что-нибудь обещают, я хочу это получить. То, над чем работает мое воображение, должно быть прекрасным, чтобы меня удовлетворить… Но ведь так просто было не обещать ничего! А теперь, когда я так мучительно жду и надеюсь, нехорошо говорить, что мне ничего не было обещано.
   Паскаль снова сделал протестующий жест, скрытый темнотой этой необъятной спокойной ночи.
   – Во всяком случае, – продолжала она, – наука уничтожила все, она оголила землю, опустошила небо. Что же мне делать? Пусть, по-твоему, наука не виновата в том, что я возложила на нее столько надежд! Все равно, я не могу жить без твердой уверенности, без счастья. Где же та твердая почва, на которой я построю свой дом, когда старый мир разрушен, а новый не слишком спешат создавать? Беспощадная критика и анализ низвергли древнее здание; обезумевшее человечество бродит среди развалин, не зная, где преклонить голову, кочуя с места на место среди этой бури. Оно ищет прочного, постоянного убежища, где можно было бы начать новую жизнь. Что же удивляться нашему нетерпению и отчаянию! Мы больше не можем ждать. Если наука медлит, значит, она бессильна, и мы предпочитаем вернуться назад, да, назад, к прежним верованиям, которые в течение стольких веков обеспечивали счастье всему миру.
   – О, теперь я понимаю! – вскричал Паскаль. – Мы попали з водоворот конца нашего века. Многих охватывает усталость, изнеможение от чудовищной массы знаний, которые этот век вызвал к жизни! И вечная потребность во лжи, в иллюзиях беспокоит человечество и толкает его назад, к убаюкивающим чарам неведомого… Зачем знать больше, когда все равно всего не узнаешь? Если завоеванное знание не дает немедленного прочного счастья, не лучше ли тогда пребывать в неведении, в этом темном логове, где первобытное человечество покоилось в глубоком сне!.. Да, это тайна, снова переходящая в наступление, реакция после ста лет научных достижений, основанных на опыте! Этого и нужно было ожидать, отступничество неизбежно, если нет возможности удовлетворить все требования сразу! Но это только случайная задержка! Движение вперед, в бесконечность незримо для нас будет продолжаться всегда!
   Наступило молчание. Они лежали неподвижно, погрузившись в созерцание необъятного звездного мира, сверкавшего на темном небе. Падающая звезда прорезала огненной чертой созвездие Кассиопеи. Там, в высоте, целая Вселенная, сияющая огнями, в торжественном великолепии медленно обращалась вокруг своей оси, а от темной земли веяло нежным, жарким дыханием спящей женщины.
   – Скажи мне, пожалуйста, – добродушно начал Паскаль, – уж не твой ли это монах поднял у тебя сегодня такой сумбур в голове?
   – Да, – ответила она откровенно. – Он говорит о таких вещах, которые глубоко волнуют меня; он проповедует против всего, чему ты меня учил, и теперь эти знания, которыми я обязана тебе, разрушают меня, как если бы они превратились в яд… Боже мой! Что со мной будет?
   – Бедная моя девочка!.. Но ведь это ужасно так себя мучить! Все же, признаться, я не особенно беспокоюсь за тебя. Ты уравновешенная натура, у тебя ясная, крепкая, рассудительная головка, я это говорил тебе не раз. Ты успокоишься… Но что это за повальное сумасшествие, если ты, такая здоровая, вышла из колеи! Разве ты не веришь больше? Она только вздохнула в ответ.
   – Конечно, – продолжал он, – с точки зрения счастья, вера – это удобный посох в пути; легко и спокойно шествовать тому, у кого есть такой посох.
   – «Ах, я ничего уже не знаю! – сказала Клотильда. – Бывают дни, когда я верую, и бывают такие, когда я с тобой и с твоими книгами. Это ты так смутил меня, из-за тебя я страдаю. Может быть, именно потому, что я так тебя люблю, это возмущение против тебя и причиняет мне страдание… Нет, нет, не говори мне, что я успокоюсь, сейчас это только еще больше рассердит меня!.. Ты отрицаешь сверхъестественное. Таинственное, по-твоему, только то, что еще не объяснено. Ты даже соглашаешься, что всего мы никогда не узнаем, а поэтому весь смысл жизни заключается в бесконечном завоевании неизвестного, в вечном усилии познать больше!.. Ах, я уже знаю слишком много для того, чтобы верить! Ты завладел мной настолько, что иногда мне кажется, я умру от этого.
   Он нашел в теплой траве ее руку и крепко сжал в своей.
   – Бедная моя девочка, тебя пугает жизнь!.. Но ведь то, что ты сказала, правда: единственное счастье в жизни – это постоянное стремление вперед! Ибо теперь невозможно найти покой в неведении! Нет ни отдыха, ни спокойствия в добровольном самоослеплении. Нужно идти, идти, несмотря ни на что, вместе с жизнью, которая движется неустанно. Все, что предлагается: возвращение к прошлому, отжившие или приспособленные к новым требованиям религии – все это обман… Познай жизнь, люби ее, живи так, как должно ее прожить, иной мудрости нет.
   Резким движением она высвободила свою руку.
   – Но жизнь ужасна! – воскликнула она с отвращением. – Разве я могу жить спокойно и счастливо?.. Твоя наука освещает лицо мира беспощадным светом, твой анализ вскрывает раны человечества, чтобы выставить напоказ весь их ужас. Ты обнажаешь все, ты говоришь жестоко, без прикрас, и у нас остается, только чувство омерзения к людям, ко всему на свете, без всякого утешения взамен!
   Он прервал ее, воскликнув горячо и убежденно:
   – Да, нужно говорить все, чтобы все знать и все исцелить! Чувство гнева заставило Клотильду подняться, и она продолжала сидя:
   – Если бы еще в любимой тобою природе существовали равенство и справедливость! Но, ты это признаешь сам, жизнь принадлежит сильному, слабый погибает неизбежно, потому что он слаб! Нет двух разных друг другу существ – ни умом, ни здоровьем, ни красотой; все зависит от случайного выбора, от той или иной встречи… И все рушится, раз больше нет великой, святой справедливости!
   – Это правда, – тихо заметил Паскаль как бы про себя, – равенства нет. Общество, основанное на нем, не могло бы существовать. В течение многих веков надеялись исцелить зло милосердием. Но все развалилось, и теперь предлагают справедливость… Можно ли назвать природу справедливой? Я назвал бы ее скорее последовательной. Последовательность, может быть, и есть естественная высшая справедливость, которая ведет к прямой конечной цели, к последнему итогу всеобщего великого труда.
   – Так это, по-твоему, справедливость? – вскричала она. – Уничтожение личности в целях улучшения рода, истребление слабых для удобрения торжествующих и сильных… Нет, нет, это преступление! Это только убийство и мерзость! Сегодня з церкви он был прав: земная жизнь никуда не годится, наука показывает нам лишь ее гниль. И только там, в небесах, наше убежище… О учитель, позволь мне, умоляю тебя, спастись самой и спасти тебя!
   Она залилась слезами, ее страстные рыдания разносились в ночкой тишине. Напрасно он старался ее успокоить, она кричала, все возвышая голос:
   – Послушай, учитель, ты знаешь, как я люблю тебя, ты для меня все… Это из-за тебя я так мучаюсь, мне становится невыносимо, когда я думаю, что ты не согласен со мной, что мы разлучимся навсегда, если оба завтра умрем… Скажи, почему ты не хочешь верить?
   Он снова попытался образумить ее:
   – Дорогая, успокойся, приди в себя…
   Но она стала перед ним на колени, схватила его за руки и, судорожно обнимая его, умоляла еще сильнее, с таким отчаянием, что эхо там далеко, во тьме, вторило ее рыданиям.
   – Послушай, он говорил это в церкви… Нужно изменить жизнь и принести покаяние, нужно сжечь все, что напоминает о прошлых заблуждениях, да, да, все твои книги, папки, рукописи… Принеси эту жертву, учитель, умоляю тебя на коленях! Ты увидишь, какая чудная у нас начнется жизнь!
   – Довольно, замолчи, ты говоришь вздор! – возмутился наконец Паскаль.
   – Если ты выслушаешь меня, учитель, ты сделаешь то, о чем я прошу… Если бы ты только знал, как я несчастна, а ведь я так люблю тебя! Чего-то недостает в нашей любви. Я чувствую, в ней есть какая-то пустота, что-то бесцельное, и я хочу во что бы то ни стало заполнить ее божественным и вечным… Нам недостает только бога… Встань на колени, помолись со мной!
   Резким движением он высвободился из ее объятий.
   – Замолчи, – сказал он с раздражением, – ты с ума сошла! Я не насиловал твоих убеждений. Не насилуй и ты моих!
   – Учитель, учитель! Ради нашего счастья!.. Я тебя увезу далеко, далеко. Мы будем жить вместе в боге, вдали от всех!..
   – Нет, нет, никогда!.. Замолчи! – повторял Паскаль. Они смотрели друг на друга молча и враждебно. Вокруг них все глубже становилось ночное молчание, все гуще легкие тени оливковых деревьев, еще чернее сумрак под соснами и платанами, где звучала грустная песенка источника; широкое звездное небо над ними, казалось, внезапно побледнело, хотя, до зари еще было далеко.
   Клотильда подняла руку, словно желая показать Паскалю необъятность этого мерцающего неба, но быстрым движением он схватил ее руку и снова притянул ее к земле. Больше не было произнесено ни одного слова. Полные ярости, сразу ставшие врагами, они не помнили себя от гнева. Они жестоко поссорились.
   Внезапно она вырвала у него свою руку, отпрянула в сторону, словно вставшее на дыбы неукротимое гордое животное, и кинулась к дому сквозь ночь и тьму. Ее каблучки застучали по камням тока, потом их звук замер на усыпанной песком дорожке аллеи. Паскаль, уже раскаиваясь, окликнул ее несколько раз. Но она не слушала, не отвечала, она бежала, не останавливаясь. Охваченный внезапным страхом, с бьющимся сердцем, он устремился вслед за ней и, обогнув купу платанов, увидел, как она вихрем ворвалась в дом. Он бросился за ней бегом по лестнице, но она хлопнула перед ним дверью своей комнаты и в бешенстве заперла ее на задвижку. Тогда он пришел в себя, невероятным усилием воли подавил в себе желание позвать ее, вломиться к ней в комнату, убедить, уговорить ее, вернуть ее снова себе. С минуту он стоял неподвижно. В комнате ее царила тишина, оттуда не доносилось ни звука. Наверно, она бросилась на кровать и рыдает, уткнувшись в подушку. Он решился наконец сойти вниз, запереть входную дверь, но, возвращаясь назад, снова остановился, прислушиваясь, не плачет ли Клотильда. Уже рассветало, когда он лег, в полном отчаянии, сам едва удерживаясь от слез.
   С этих пор Паскалю была объявлена беспощадная война. Он чувствовал, что за ним подсматривают, подслушивают, следят. У него не было больше пристанища, не было своего угла: враг был здесь неизменно, заставляя всего опасаться, все запирать на ключ. Один за другим два пузырька с только что изготовленной нервной субстанцией оказались разбитыми вдребезги. Паскаль принужден был запираться у себя в комнате, не выходил ни к завтраку, ни к обеду, и слышно было, как он осторожно толчет в ступке, стараясь производить как можно меньше шуму. Он больше не брал с собой Клотильду к пациентам, потому что она расстраивала больных своим враждебно-недоверчивым видом. Но, уходя из дому, он думал только о том, как бы поскорей вернуться, боясь, что без него взломают замки и опустошат его ящики. С тех пор, как несколько его заметок пропало, словно их унесло ветром, он больше не поручал Клотильде классифицировать их или переписывать. Он даже не решался доверить ей чтение корректур, обнаружив, что она вырезала из его статьи целую главку, содержание которой, по-видимому, оскорбило ее как католичку. Теперь она бродила целые дни по комнатам без дела, в ожидании удобного случая, который помог бы ей завладеть ключом от большого шкафа. Это, видимо, было ее мечтой. Замкнувшись в упорном молчании, с лихорадочно горящими глазами, она думала только о том, как бы достать ключ, открыть шкаф, взять все, уничтожить, предать аутодафе, которое было бы приятно богу. Несколько страниц рукописи, забытых Паскалем на столе, исчезли, пока он мыл руки и надевал сюртук, – от них осталась только щепотка пепла в камине. Однажды, задержавшись у больного и возвращаясь домой в сумерках, он страшно испугался, увидев еще издали огромные клубы дыма, чернеющего на бледном небе. Не весь ли это Сулейяд полыхал заревом от подожженных Клотильдой бумаг? Он бросился бежать и успокоился только тогда, когда уже около усадьбы увидел, что в соседнем поле медленно дымятся выжигаемые корневища.
   Что может быть ужасней страданий ученого, которому приходится дрожать за плоды своей научной мысли, своей работы! Открытия, сделанные им, рукописи, которые он рассчитывает оставить после себя, составляют его гордость. Это его плоть и кровь, его детища! Уничтожить, сжечь их – все равно, что сжечь его самого. И это постоянное преследование его мысли было особенно мучительно потому, что врага, который жил в его доме, в его сердце, изгнать было невозможно: он любил Клотильду, несмотря ни на что. Не желая бороться с ней, он оставался безоружным, беззащитным; он мог только неусыпно следить за нею и быть всегда настороже. Кольцо вокруг него суживалось с каждым днем; ему уже казалось, будто маленькие воровские ручки прокрадываются к нему в карман. Он совсем лишился спокойствия: даже заперев двери на ключ, он боялся, что его могут ограбить сквозь дверную щель.
   – Но разве ты не понимаешь, несчастная, – крикнул он однажды, не выдержав, – ведь я люблю тебя больше всего на свете и ты же убиваешь меня!.. Но ты тоже любишь меня, все это ты проделываешь из любви ко мне, вот что ужасно! Лучше было бы покончить все сразу, бросившись вместе в воду с камнем на шее!
   Клотильда не ответила, но ее горячий взгляд открыто говорил, что с ним она готова умереть хоть сейчас.
   – Ну, а если бы я сегодня ночью внезапно умер? Что произошло бы здесь завтра же?.. Ты опустошила бы шкаф, вытряхнула бы все ящики, сложила бы все мои работы в кучу и подожгла? Не правда ли?.. Понимаешь ли ты, что это было бы настоящее преступление, как если бы ты убила кого-нибудь? Убить мысль – ведь это величайшая подлость!
   – Нет, – возразила она глухим голосом, – это значило бы убить зло, помешать ему расти и распространяться!
   Все объяснения кончались ссорами, иногда очень бурными. Однажды г-жа Ругон была свидетельницей такой ссоры и осталась наедине с Паскалем после того как Клотильда убежала к себе в комнату. Некоторое время они молчали. Несмотря на сокрушенный вид, который она сочла нужным принять, ее глаза выражали живейшую радость.
   – Да у вас настоящий ад! – воскликнула она наконец.
   Паскаль сделал неопределенный жест, желая избежать разговора. Он всегда чувствовал, что за молодой девушкой стоит его мать, разжигая ее религиозные чувства и пользуясь этим зерном раздора, чтобы внести смуту в его дом. У него не было на этот счет никаких иллюзий, он прекрасно знал, что Клотильда днем виделась с бабушкой и что этому свиданию, где искусно была подготовлена почва, он обязан ужасной сценой, от которой не мог опомниться до сих пор. Теперь его мать, несомненно, явилась сюда убедиться в нанесенных противнику потерях и узнать, скоро ли наступит развязка.
   – Так больше не может продолжаться, – начала она. – Почему бы вам не расстаться, если вы больше не можете ладить друг с другом?.. Ты бы лучше отправил ее к Максиму. На днях я получила от него письмо, где он опять зовет ее к себе.
   Паскаль побледнел.
   – О нет, – заявил он решительно, – расстаться в ссоре, чтобы потом вечно мучила совесть? Это оставило бы неизлечимую рану! Если ей когда-нибудь придется уехать, я хочу, чтобы мы могли любить друг друга издалека… Но к чему уезжать? Ни один из нас на другого не жалуется.
   Г-жа Ругон поняла, что на этот раз она слишком поторопилась.
   – Конечно, если вам нравятся такие перепалки, никому до этого дела нет… Только, видишь ли, дружок, я должна тебе сказать, что теперь Клотильда, по-моему, права… Ты принуждаешь меня сознаться, что я уже видела ее сегодня… Правда, я обещала ей не говорить, но лучше, если ты будешь знать. Так вот, она очень несчастна, она жаловалась мне. Конечно, я побранила ее, уговаривала слушаться тебя беспрекословно… Но, говоря между нами, я не понимаю тебя: мне кажется, ты все делаешь для того, чтобы чувствовать себя несчастным.
   Она уселась и заставила его тоже сесть в уголке кабинета. Казалось, ее приводила в восхищение мысль, что они одни и что он всецело в ее власти. Уже неоднократно она пыталась вызвать его на объяснение, которого он всячески избегал. Несмотря на то, что она мучила его в течение уже многих лет и он прекрасно знал ее, Паскаль относился к ней с сыновним уважением, дав себе слово никогда не выходить за пределы неизменно почтительного тона. Поэтому, когда она поднимала разговор на некоторые темы, он упорно отмалчивался.
   – Послушай, – продолжала она, – я понимаю, что ты не хочешь уступить Клотильде. Но мне? Неужели ради меня ты не мог бы пожертвовать этими гнусными папками, запертыми в том шкафу? Представь себе только, что ты внезапно умер и все эти документы попали в чужие руки! Мы были бы все опозорены… Ведь ты, я думаю, и сам не хочешь этого? Какая же цель у тебя? Почему ты так упрямо продолжаешь эту опасную игру?.. Обещай мне сжечь их.
   Помолчав, он вынужден был все же ответить:
   – Я уже просил вас, матушка, никогда со мной об этом не говорить… Я не могу исполнить ваше желание.
   – Но тогда, по крайней мере, объясни, почему! – вскричала она. – Можно подумать, что наша семья безразлична тебе, как стадо быков, что пасется вон там. Но ведь и ты принадлежишь к ней… О да, я знаю, ты всячески стараешься доказать, что ты не наш! Я и сама иногда удивляюсь, в кого ты такой! И все-таки я должна сказать, это очень гадко с твоей стороны. Так стараться нас замарать! И тебя даже не останавливает мысль, что ты огорчаешь меня, свою родную мать… Это уж совсем дурно.
   Возмущенный Паскаль хотя и решил молчать, не мог сдержать желания защитить себя:
   – Вы жестоки и несправедливы… Да, я всегда верил в необходимость и в могущественную силу истины. Это правда, я не скрывал ничего ни о себе, ни о других. Я делаю это из твердого убеждения, что, открывая все, я приношу этим единственно возможную пользу… Кроме того, мои папки не предназначены для публики: это мои личные заметки; расстаться с ними мне было бы очень больно. К тому же я отлично знаю, что вы сожгли бы не только их: вы бросили бы в огонь и все другие мои работы. Разве не правда? А этого я не хочу, слышите? Пока я жив, я не позволю уничтожить ни строчки!
   Он сейчас же пожалел о том, что столько наговорил. Он уже видел, что теперь она не отстанет, будет настаивать и ему не избежать тяжелого объяснения.
   – Хорошо, – сказала Фелисите, – но уж тогда говори до конца: в чем ты упрекаешь нас?.. Меня, например? В чем моя вина? Не в том ли, что я с таким трудом воспитала вас? Добиваться благосостояния нужно было долгие годы! И если теперь мы живем относительно хорошо, нам это нелегко далось… Раз уж ты все видел сам и все сохраняешь в своих бумажонках, то можешь засвидетельствовать, что наша семья оказала людям услуг больше, чем получила взамен. Два раза Плассану без нас не поздоровилось бы. Поэтому ничуть не удивительно, что вокруг столько завистников и неблагодарных. Случись даже теперь какой-нибудь позорящий нас скандал, весь город был бы в восторге… Ты этого не желаешь, надеюсь? Я полагаю, ты можешь отдать должное тому достоинству, с которым я держусь со времени падения Империи и всех этих несчастий, – я не сомневаюсь, что Франция никогда от них не оправится.
   – Оставьте-ка Францию в покое, матушка! – снова не удержался Паскаль, которого Фелисите умела затронуть за живое. – Франции приходится тяжело, но, мне кажется, она скоро поразит весь мир быстротой своего выздоровления… Конечно, в ней много гнили. Я этого не скрыл, может быть, разоблачив больше, чем надо. Но вы глубоко заблуждаетесь, думая, что я обнажаю язвы и раны, ибо уверен в конечном разрушении. Я верю в жизнь, которая непрерывно отбрасывает все вредное, которая изменяет ткани, затягивает раны и наперекор всему, среди разложения и смерти, идет к здоровью и вечному обновлению.
   Он увлекся и, поймав себя на этом, с досадой махнул рукой и замолчал. Г-жа Ругон решила прибегнуть к последнему средству: она заплакала, с трудом выжимая из глаз мелкие, скупые слезинки, которые тут же высыхали. Она снова стала причитать, жалуясь на свои страхи, которые по его вине омрачают ее старость, умоляла его примириться с богом хотя бы из уважения к семье. Она ставила в пример себя как образец настоящего мужества. Весь Плассан, квартал св. Марка, старый квартал и новый город воздавали должное ее гордому отречению. Но она хотела, чтобы ее родные дети поддержали ее, она вправе требовать от них такого же усилия. Тут она привела в пример Эжена, этого великого человека, который когда-то поднялся на такую высоту, а теперь решил остаться простым депутатом, чтобы до последнего вздоха защищать низвергнутый строй, – ведь он был ему обязан своей славой. Такие же похвалы она расточала Аристиду, который никогда не отчаивался, сумел и при новом режиме завоевать прекрасное положение, несмотря на незаслуженный удар судьбы, похоронивший его на некоторое время среди обломков Всемирного банка. А вот он, Паскаль, один держится в стороне! Такой умный, добрый, хороший сын! Неужели он не пошевельнет и пальцем для того, чтобы она умерла спокойно, радуясь величию победившей семьи Ругонов! Нет, нет, это невозможно! В следующее воскресенье он пойдет к обедне и сожжет эти гадкие бумаги, одна мысль о которых делает ее больной. Она умоляла, требовала, угрожала. Паскаль не отвечал ни слова; овладев собой, он невозмутимо слушал ее с видом глубочайшего уважения. Он не хотел спорить, он знал ее слишком хорошо для того, чтобы пытаться обсуждать с ней прошлое или надеяться ее убедить.