Единственная забота опустившейся женщины заключалась в том, чтобы поддерживать свою красоту. Нана беспрерывно разглядывала себя, мылась, обливалась духами и гордилась тем, что в любую минуту и в присутствии кого бы то ни было может, не краснея, показаться обнаженной. Нана вставала в десять часов утра. Шотландский пинчер Бижу будил ее, облизывая ей лицо; на пять минут собака становилась игрушкой, прыгала по рукам и ногам молодой женщины, раздражая графа Мюффа. Бижу, точно мужчина, первый вызывал его ревность: неприлично собаке совать нос под одеяло. Затем Нана отправлялась в туалетную и принимала там ванну. Около одиннадцати часов приходил Франсис и временно закалывал ей волосы перед сложной предобеденной прической. Так как Нана терпеть не могла кушать в одиночестве, у нее почти всегда завтракала г-жа Малуар, являвшаяся по утрам из тьмы неведомого в своих необычайных шляпках и исчезавшая по вечерам в таинственный мрак своего существования, которым, впрочем, никто не интересовался. Но самым тяжелым моментом был промежуток в два-три часа перед завтраком и переодеванием. Обычно Нана предлагала своей старой приятельнице сыграть партию в безик; иногда она читала «Фигаро», интересуясь театральными и светскими новостями. Случалось даже, что она открывала книжку, так как у нее была претензия слыть любительницей литературы. Туалет ее продолжался чуть ли не пять часов. Тогда лишь она пробуждалась от своей длительной спячки, выезжала в экипаже на прогулку или принимала у себя целую толпу мужчин, часто обедала вне дома, ложилась очень поздно спать, а наутро вставала такой же усталой и снова начинала день, похожий на вчерашний.
   Самым большим развлечением для нее была поездка в Батиньоль к тетке, чтобы повидаться с маленьким Луизэ. По неделям она не вспоминала о нем, но вдруг на нее находил прилив нежности и она прибегала к нему пешком, исполненная скромности и добрых материнских чувств; она приносила больничные подарки: тетке – табаку, малышу – апельсины и печенье. В другой раз она приезжала в коляске, возвращаясь из Булонского леса и ее кричащий туалет производил на пустынной улице переполох. С тех пор, как племянница пошла в гору, г-жа Лера не переставала пыжиться от чванства. Она редко появлялась на авеню де Вилье, говоря для виду, что ей там не место; зато на своей улице она торжествовала, радуясь, когда молодая женщина приезжала в платьях, стоивших четыре или пять тысяч франков, показывала на следующий день подарки и называла цифры, ошеломлявшие соседок. Чаще всего Нана посвящала семье воскресные дни, и если Мюффа приглашал ее, отказывала ему с улыбкой истой мещаночки – невозможно, она обедает у тетки, она идет к малышу. К тому же мальчуган постоянно хворал. Ему шел третий годок, он уже порядком вырос. Но у него появилась экзема на шее, а тут еще ушки загноились – это заставляло опасаться костной болезни. Когда Нана видела, кокай он бледный, какая у него испорченная кровь, и дряблое желтое тельце, она становилась серьезной: это крайне удивляло ее. Что могло быть у крошки, почему он такой хилый? Она-то, мать, очень здоровая.
   В те дни, когда ребенок не интересовал Нана, она возвращалась к шумному однообразию своего существования. Тут были и прогулки в Булонском лесу, и первые представления, обеды и ужины в «Золотом доме» или в «Английском кафе», и посещения всяких общественных мест, и все спектакли, где толпилась публика, и Мабиль, и обозрения, и скачки. Но все же пустота бессмысленной праздности доводила ее чуть не до спазм в желудке. Несмотря на то, что сердце ее было постоянно занято каким-нибудь мимолетным увлечением, она потягивалась с видом величайшей усталости, как только оставалась одна. Одиночество моментально нагоняло на нее тоску, так как тут она сразу начинала ощущать пустоту и скуку. Веселая по характеру своего ремесла и по натуре, она становилась тогда мрачной и восклицала между двумя зевками, как бы подводя итог своей жизни:
   – Ах, как мне надоели мужчины!
   Однажды, возвращаясь с какого-то концерта, Нана заметила на Монмартрской улице женщину в стоптанных ботинках, грязной юбке и полинялой от дождя шляпке. Она сразу узнала ее.
   – Стойте, Шарль! – крикнула она кучеру.
   И позвала:
   – Атласная, Атласная!
   Прохожие оборачивались, вся улица смотрела на них. Атласная подошла и еще больше испачкалась о колеса экипажа.
   – Ну, влезай, дитя мое, – спокойно проговорила Нана, не обращая ни на кого внимания.
   Одетая в светло-серый шелк с отделкой из шантильи, она подобрала и увезла отвратительную девушку, посадив ее рядом с собой в свое голубое ландо; а прохожие улыбались, глядя на кучера, хранившего полный достоинства вид.
   С тех пор у Нана появилась страсть, заполнившая ее существование. Атласная стала ее пороком. Водворенная в особняке на авеню де Вилье, умытая, прифранченная Атласная в течении трех дней рассказывала про Сен-Лазар, про докучных сестер и этих свиней-полицейских, засадивших ее туда. Нана возмущалась, утешала ее, клялась вырвать оттуда, даже если ей придется пойти к самому министру. Пока спешить некуда, сюда Атласную, понятно, не придут искать. И вот для обеих женщин потекли дни, полные нежностей, ласковых слов, поцелуев, перемежавшихся взрывами смеха. Вновь началась под видом шутки игра, прерванная на улице Лаваль появлением полиции. В один прекрасный вечер игра приняла серьезный характер. Нана, так возмутившаяся у Лауры, все поняла. Теперь она была потрясена, безумно увлечена, тем более, что как раз на утро четвертого дня Атласная исчезла. Никто не видел, как она вышла. Она сбежала в своем новом платье, нуждаясь в свежем воздухе, тоскуя по улице.
   В тот день в особняке разразилась такая буря, что вся прислуга повесила нос, боясь выговорить слово. Нана чуть не прибила Франсуа за то, что тот выпустил девушку. Все же она старалась сдержаться, обзывала Атласную грязной потаскухой; это послужит ей уроком – впредь она не станет подбирать в канавах всякую сволочь. После обеда, когда барыня заперлась в своей комнате, Зоя слышала, как она рыдала. Вечером она вдруг потребовала коляску и дала кучеру адрес Лауры. Ей пришло в голову, что она найдет Атласную в заведении на улице Мартир. Нана ехала туда не с целью вернуть ее, а затем, чтобы влепить ей пощечину. И действительно, Атласная обедала за маленьким столиком с г-жой Робер. Увидев Нана, она засмеялась. Та, уязвленная в самое сердце, не стала устраивать сцены, а, напротив, обнаружила большую кротость и сговорчивость. О на допьяна напоила шампанским сидевших за пятью или шестью столиками женщин, а затем увезла Атласную, пока г-жа Робер ходила в уборную. Только сидя в коляске, она укусила ее, пригрозив, что в следующий раз убьет.
   Затем это стало постоянным явлением. Раз двадцать Нана, полная трагизма в своих яростных вспышках обманутой женщины, гонялась за этой проституткой, которая бежала от претившего ей благополучия, царившего в особняке. Нана грозилась надавать пощечин г-же Робер; однажды она даже заговорила о дуэли – одна из них лишняя на этом свете. Теперь, обедая у Лауры, она надевала все свои бриллианты; иногда она брала с собой Луизу Виолен, Марию Блон, Татан, блестящих, сияющих. Они трепали свои роскошные наряды в прогорклом чаде, носившемся в трех залах под желтеющим светом газа, и радовались, что ослепляют местных проституток, которых они увозили после обеда. В такие дни Лаура, затянутая и лоснящаяся, целовала всех своих клиенток, преисполненная более обычного материнских чувств. Атласная со своими голубыми глазами и невинным лицом девственницы хранила в подобных историях полное спокойствие. Она предоставляла обеим женщинам кусать ее, бить, тормошить и попросту говорила, что это смешно; им следовало бы как-нибудь сговориться: мало толку в том, чтобы награждать ее оплеухами, ведь не может же она разорваться пополам, несмотря на все свое желание быть любезной со всеми. Конечную победу одержала Нана, осыпавшая Атласную нежностями и подарками, а г-жа Робер в отместку писала любовникам своей соперницы гнусные анонимные письма.
   За последнее время граф Мюффа был, казалось, чем-то озабочен. Однажды утром, очень взволнованный, он показал Нана анонимное письмо; с первых же строк молодая женщина увидела, что ее обвиняют в том, будто она изменяет графу с Вандевром и с братьями Югон.
   – Это ложь! Это ложь! – воскликнула она пылко, необыкновенно искренним тоном.
   – Ты клянешься? – спросил с облегчением Мюффа.
   – О, чем хочешь… Ну, ребенком своим клянусь!
   Но письмо было длинное. Дальше в возмутительно грубых выражениях рассказывалось об ее отношениях с Атласной. Кончив чтение, Нана улыбнулась.
   – Теперь я знаю, откуда это исходит, – только и сказала она.
   А когда Мюффа потребовал опровержения, она спокойно возразила:
   – Ну, это тебя совершенно не касается, мой друг… чем это тебе мешает?
   Она ничего не отрицала. У него вырвались слова возмущения. Тогда она пожала плечами. С неба он свалился, что ли? Это делается повсюду; она назвала своих подруг, уверяла, что и светские дамы этим занимаются. Словом, послушать ее, так нет ничего проще и естественнее. Что неправда, то неправда: он ведь видел, как она возмутилась по поводу Вандевра и братьев Югон. Вот за это он вправе был бы ее задушить. Но к чему лгать из-за вещей, не имеющих никакого значения? И она повторила свою фразу:
   – Ну, скажи, чем это тебе мешает?
   Но так как он не прекращал сцены, она грубо прервала его.
   – Впрочем, милый мой, если тебе не нравится, так очень просто… Вот бог, а вот порог… Надо брать меня такой, какая я есть.
   Он поник головой. В глубине души он был доволен клятвами молодой женщины. А она, видя свою власть над ним, перестала его щадить. С тех пор Атласная открыто водворилась в доме, на равной ноге с мужчинами. Вандевру не нужно было анонимных писем, чтобы понять, в чем дело; он шутил, устраивал Атласной сцены ревности, а Филипп и Жорж обращались с ней по-товарищески, обмениваясь рукопожатиями и неприличными шутками.
   Однажды вечером у Нана было приключение. Брошенная этой потаскушкой, она отправилась обедать на улицу Мартир, но ей так и не удалось поймать Атласную. Пока она ела в одиночестве, появился Дагнэ. Хоть он и остепенился, но все же приходил иногда сюда: его привлекал порок; к тому же он надеялся, что никого не встретит в этих подозрительных притонах, где ютятся отбросы Парижа. Поэтому присутствие Нана сначала как будто смутило его. Но он был не из тех, что идут на попятный. Он с улыбкой вошел к ней и попросил разрешения пообедать за ее столом. Видя, что он шутит, Нана приняла надменный холодный вид и сухо ответила:
   – Садитесь, где вам угодно, милостивый государь. Мы в общественном месте.
   Начатый в таком тоне разговор носил забавный характер. Но к десерту Нана это надоело, и, горя желанием торжествовать, она положила на стол локти и снова заговорила на «ты».
   – Ну, как, мой мальчик, налаживается твое сватовство?
   – Не очень, – сознался Дагнэ.
   И действительно, когда Дагнэ рискнул было сделать предложение, он почувствовал со стороны графа Мюффа такую холодность, что счел более осторожным воздержаться. Ему казалось, что дело провалилось. Нана пристально глядела на него своими светлыми глазами, опершись подбородком на руку, с иронической складкой на губах.
   – А, так я мерзавка? – медленно начала она. – А, надо вырвать будущего тестя из моих когтей?.. Прекрасно! Право, для умного молодого человека ты ведешь себя изрядно глупо! Ну, как же! Ты сплетничаешь на меня человеку, который меня обожает и все мне передает!.. Послушай, мой мальчик, ты женишься, если я захочу.
   Теперь он почувствовал, что это действительно так. У него вырос целый план подчинения. Но он продолжал шутить, не желая, чтобы дело приняло серьезный оборот, и, надевая перчатки, попросил у нее самым официальным образом руки мадемуазель Эстеллы де Бевиль. Нана, в конце концов, расхохоталась, очень польщенная. Ох, уж этот Мими! Успехом у подобных дам Дагнэ был обязан своему сладкому голосу; действительно, его голос был так чист и музыкально гибок, что в миру проституток молодому человеку дали даже прозвище: «бархатные уста». Невозможно на него сердиться. Ни одна не могла устоять перед звонкой лаской его голоса. Он знал свою силу: он убаюкал молодую женщину бесконечной песней слов, рассказывая ей всякие бессмысленные истории. Когда они вышли из-за стола, она взяла его под руку, вся розовая, трепещущая, вновь покоренная. Погода была хорошая. Нана отослала экипаж, проводила молодого человека пешком до его дома и, само собою разумеется, поднялась к нему на квартиру. Два часа спустя, одеваясь, она спросила:
   – Что ж, Мими, тебе, значит, очень хочется, чтобы состоялся этот брак?
   – Черт возьми! – пробормотал он. – Это лучшее, что я могу сделать… Ведь ты знаешь, у меня в кармане пусто.
   Она попросила его застегнуть ботинки и, помолчав, сказала:
   – Господи, я-то очень хочу… Я тебе подсоблю… Девчонка суха, как палка, но раз вас это всех устраивает… О, я добрая, я тебе сварганю это дельце.
   Молодая женщина расхохоталась; она еще не кончила одеваться, и грудь ее была обнажена.
   – Ну, а что я получу в награду?
   Он схватил ее в порыве благодарности и стал целовать ей плечи. Она развеселилась и, вся трепещущая, отбивалась, запрокидываясь назад.
   – Ах, я знаю! – воскликнула она, возбужденная игрой. – Послушай, чего я требую за посредничество. В день свадьбы ты принесешь в подарок мне свою невинность… До жены, слышишь!
   – Отлично! Отлично! – сказал он, смеясь громче ее.
   Эта сделка забавляла их. Они нашли, что все очень смешно.
   Как раз на следующий день у Нана был званый обед; впрочем, это был обычный обед, на котором, как всегда по четвергам, были Мюффа, Вандевр, браться Югон и Атласная. Граф явился рано. Ему нужны были восемьдесят тысяч франков, чтобы избавить молодую женщину от двух или трех кредиторов и купить сапфировую диадему, которую ей страстно хотелось иметь. Так как граф уже основательно затронул свой капитал, он искал, у кого бы занять денег, не решаясь еще продать одно из своих поместий. По совету самой Нана он обратился к Лабордету; но тот, считая предприятие рискованным, решил переговорить с парикмахером Франсисом, который охотно ссужал своих клиентов. Граф отдавал себя в руки этих господ, формально выражая желание якобы не участвовать в сделке; оба взяли на себя обязательство хранить в своем портфеле вексель в сто тысяч франков, подписанный Мюффа, и очень извинялись за проценты в двадцать тысяч франков, ругая на чем свет стоит мерзавцев-ростовщиков, к которым, по их словам, им пришлось обратиться. Когда Мюффа велел доложить о себе, Франсис кончал причесывать Нана. Лабордет, с фамильярностью бескорыстного друга, также находился в туалетной. Увидев графа, он незаметно положил среди банок с пудрой и помадой толстую пачку банковых билетов; вексель был подписан на мраморе туалетного стола. Нана хотела оставить Лабордета обедать, но он отказался под предлогом, что должен был показывать какому-то богатому иностранцу Париж. Однако, когда Мюффа отвел его в сторону, упрашивая сбегать к ювелиру Беккеру и принести сапфировую диадему – графу хотелось в тот же вечер сделать Нана сюрприз, – Лабордет охотно взялся исполнить поручение. Полчаса спустя Жюльен таинственно передал графу футляр. Во время обеда Нана нервничала. Она взволновалась при виде восьмидесяти тысяч франков. Подумать только, что все эти деньги перейдут к поставщикам! Это ее возмущало. Едва начав есть суп, она впала в сентиментальное настроение и среди роскоши столовой, освещенной отблесками серебра и хрусталя, стала воспевать счастье бедноты. Мужчины были во фраках, на ней самой было вышитое белое атласное платье, а более скромная Атласная, одетая в черный шелк, носила на шее простенькое золотое сердечко, подарок подружки. Позади гостей Жюльен и Франсуа с помощью Зои подавали к столу; у всех троих был очень внушительный вид.
   – Конечно, мне было гораздо веселее, когда у меня не водилось ни гроша, – говорила Нана.
   Молодая женщина посадила по правую руку от себя Мюффа, а по левую Вандевра; но она не обращала на них внимания и глядела только на Атласную, восседавшую напротив, между Филиппом и Жоржем.
   – Не правда ли, душечка? – говорила она после каждой фразы. – Уж и смеялись же мы в те времена, когда ходили в пансион тетки Жос на улице Полонсо!
   Подавали жаркое. Обе женщины углубились в воспоминания. На них находило иногда болтливое настроение, когда являлась потребность покопаться в грязи, в которой протекла их юность. Это бывало обычно в присутствии мужчин, как будто подруги уступали неудержимому желанию потянуть их за собой в навоз, где выросли сами.
   Мужчины бледнели, смущенно смотрели в сторону. Братья Югон пытались смеяться. Вандевр нервно теребил бородку, а Мюффа становился еще строже.
   – Помнишь Виктора? – спрашивала Нана. – Этакий испорченный был мальчишка, постоянно водил девчонок в подвалы!
   – Верно, – отвечала Атласная. – Я хорошо помню большой двор, в доме, где ты жила. Там была привратница с метлой…
   – Тетка Бош; она умерла.
   – Я как сейчас вижу вашу лавку… Твоя мать была толстуха. Однажды вечером, когда мы играли, отец твой пришел пьяный-препьяный!
   В эту минуту Вандевр попытался прервать воспоминания дам, заговорив на другую тему.
   – Знаете, милочка, я с удовольствием возьму еще трюфелей. Превосходные трюфели. Я вчера ел трюфели у герцога де Корбрез. Куда им до этих!
   – Жюльен, трюфелей! – резко проговорила Нана и продолжала: – Боже мой, папа был не из благоразумных. Потому-то все так и полетело кувырком! Если бы ты только видела – нищета, безденежье!.. Я могу сказать, что прошла огонь и воду; чудо, что еще сохранила свою шкуру, а не погибла, как папа с мамой.
   На этот раз позволил себе вмешаться Мюффа, нервно вертевший ножик.
   – Невеселые вещи вы рассказываете.
   – А? Что? Невеселые! – воскликнула она, бросая на него уничтожающий взгляд. – Я думаю, это невесело!.. Надо было принести нам хлеба, милый мой… О, я, – вы прекрасно знаете, – я говорю все, как было. Мама была прачкой, отец пил запоем и умер от этого. Вот! Если вам не нравится, если вы стыдитесь моей семьи…
   Все запротестовали. Что она выдумывает? Ее семью очень уважают. Но она продолжала:
   – Если вы стыдитесь моей семьи, так что ж! Оставьте меня, я не из тех женщин, которые отрекаются от отца с матерью. Надо брать меня вместе с ними, слышите!
   Они согласились, они принимали отца, мать, прошлое – все, что она хотела. Все четверо опустили глаза и присмирели, а она, сильная своей властью, держала их под своим грязным башмаком с улицы Гут-д'Ор. Она никак не могла успокоиться; пусть к ее ногам бросают целые состояния, пусть строят для нее дворцы, – она всегда будет жалеть о том времени, когда грызла яблоки. Эти идиотские деньги просто ерунда! Они существуют для поставщиков. Ее порыв закончился сентиментальным желанием зажить простой жизнью, душа нараспашку, среди всеобщего благоденствия.
   Тут она заметила, что Жюльен стоит сложа руки и ждет.
   – В чем дело? Подавайте шампанское, – сказала она. – Чего вы пялите на меня глаза, как болван?
   В продолжение всей этой сцены слуги ни разу не улыбнулись. Они, казалось, ничего не слышали и становились все величественнее по мере того, как у барыни развязывался язык.
   Жюльен с невозмутимым видом стал разливать шампанское. К несчастью Франсуа, подававший фрукты, слишком низко наклонил вазу – и яблоки, груши и виноград покатились по столу.
   – Дрянь неловкая! – крикнула Нана.
   Лакей сделал неосторожную попытку объяснить, что фрукты лежали недостаточно крепко. Зоя растрясла их, когда брала апельсины.
   – Значит, Зоя – дура стоеросовая, – сказала Нана.
   – Сударыня… пробормотала оскорбленная горничная.
   Нана вдруг встала и сухо проговорила, величественно махнув рукой:
   – Довольно, слышите?.. Можете уходить! Вы нам больше не нужны.
   Эта расправа успокоила ее. Она сразу стала очень кроткой и любезной. Десерт прошел очаровательно, мужчины весело брали все сами. Атласная, очистив грушу, стала есть ее, стоя за спиной Нана, и, опираясь на ее плечи, нашептывала ей что-то на ухо; обе громко хохотали. Потом она захотела поделится последним куском груши с подругой и протянула его в зубах; слегка кусая друг другу губы, они прикончили грушу в поцелуе. Мужчины комически запротестовали. Филипп кричал подругам, чтобы они не стеснялись. Вандевр спросил, не уйти ли им. Жорж подошел к Атласной и, обняв за талию, отвел на место.
   – Какие вы глупые! – сказал Нана. – Вы заставили покраснеть бедную крошку… Полно, дитя мое, пусть их смеются. Это наши с тобою делишки.
   И, обернувшись к Мюффа, который серьезно смотрел на нее, спросила:
   – Не правда, ли мой друг?
   – Разумеется, – пробормотал он, медленно кивнув головой в знак согласия.
   Он больше не протестовал. В обществе этих мужчин с громкими именами, принадлежавших к старинной знати, обе женщины, сидя одна против другой, обменивались нежными взглядами и царили, спокойно злоупотребляя своим полом, откровенно выражая презрение к мужчине. Мужчины зааплодировали.
   Кофе пили в маленькой гостиной. Две лампы освещали мягким светом розовые обои, безделушки цвета китайского лака и старого золота. В этот ночной час на лари, бронзу и фаянс ложились таинственные световые блики, зажигая порой инкрустацию из серебра или слоновой кости, и вырывая из темноты блеск какой-нибудь резной палочки, переливаясь, как атлас, на ином панно. В камине тлели угли, было очень тепло, под занавесями и портьерами разливалась томная жара. В этой комнате полной интимной жизни Нана, где валялись ее перчатки, оброненный платок, раскрытая книга, носился ее образ, образ полуодетой Нана, пахнущей фиалками, с ее неряшливостью добродушного ребенка, пленительный образ, царивший среди этой роскоши; а кресла, широкие, как кровати, и диваны, глубокие, точно альковы, располагали к дремоте, заставлявшей забыть о времени, к смеющейся ласке, нежностям, которые нашептывают в темных углах.
   Атласная растянулась на кушетке около камина и закурила. А Вандевр развлекался, устраивая ей отчаянную сцену ревности, грозил прислать секундантов, если она будет отвлекать Нана от прямых ее обязанностей.
   К нему присоединились Филипп и Жорж. Они дразнили Атласную и так сильно ее щипали, что она в конце концов взмолилась:
   – Душечка! Угомони их, душка! Они опять ко мне пристают.
   – Послушайте, оставьте ее в покое, – серьезно сказала Нана. – Я не хочу, чтобы ее мучили, вы прекрасно знаете… А ты-то сама, милочка, почему ты всегда лезешь к ним, если они не умеют себя вести?
   Атласная покраснела, высунула язык и пошла в туалетную; в открытую настежь дверь виднелся бледный мрамор, освещенный белесым светом матового шара, в котором горел газ. А Нана, как очаровательная хозяйка дома, принялась болтать с четырьмя мужчинами. Она прочла в тот день нашумевший роман, историю одной проститутки, и возмущалась, говоря, что все это ложь. Молодая женщина негодовала, она считала отвратительной эту гнусную литературу, претендующую на точное воспроизведение действительности, как будто можно все показать! Как будто романы пишутся не для того, чтобы приятно провести часок – другой. В отношении книг и драматических произведений у Нана было твердо установленное мнение: ей нужны были нежные, благородные произведения, такие, что заставляют мечтать и возвышают душу. Потом разговор перешел на волновавшие Париж события, зажигательные статьи и бунты, возникавшие в связи с призывами к оружию, которые раздавались каждый вечер на публичных собраниях. Нана возмущалась республиканцами. Чего нужно этим грязным людям, которые никогда не умываются? Разве народ не счастлив, разве император не сделал для него все, что только можно? Порядочная сволочь, этот народ! Она-то его знает, она может о нем судить. И, забывая, что только за столом требовала уважения ко всем своим близким с улицы Гут-д'Ор, Нана накинулась на них с негодованием и страхом женщины, вышедшей в люди. Днем она как раз прочла в «Фигаро» отчет об одном собрании, которое очень комически закончилось, – она и сейчас еще смеялась над жаргоном и гнусной рожей пьянчужки, которого оттуда выгнали.
   – Ох, уж эти пьяницы! – воскликнула она с отвращением. – Нет, знаете ли, их республика была бы для всех несчастьем… Ах, дай бог подальше здравствовать нашему императору!
   – Да услышит вас господь, моя дорогая, – серьезно ответил Мюффа. – Полноте, император в расцвете сил.
   Ему нравились такие в ней чувства. В политике мнения их сходились. Вандевр и капитан Югон также были неисчерпаемы в насмешках над «шалопаями», болтунами, которые удирают при виде штыка. Жорж в тот вечер был бледен и мрачен.
   – Что случилось с Бебе? – спросила Нана, заметив, что ему не по себе.
   – Ничего, я слушаю, – пробормотал Жорж.
   Но он страдал. Когда встали из-за стола, он слышал, как Филипп шутил с молодой женщиной, и теперь опять не он, а Филипп сидел возле нее. Грудь юноши вздымалась и готова была разорваться, неизвестно почему. Жорж не выносил, когда они были вместе; его горло сжималось от таких гадких мыслей, что ему становилось стыдно и больно. Этот мальчик, смеявшийся над Атласной, мирившийся со Штейнером, потом с Мюффа и с остальными, возмущался, приходил в неистовство при мысли, что Филипп может когда-нибудь прикоснуться к этой женщине.