Страница:
– На, возьми Бижу, – сказала она ему в утешение, передавая собачку, уснувшую на юбке.
Жорж снова повеселел, получив от нее животное, сохранившее теплоту ее колен.
Разговор коснулся крупной суммы, проигранной Вандевром накануне в Императорском клубе. Мюффа не был игроком и поэтому удивился. Вандевр, улыбаясь, намекнул на свое близкое разорение, о котором уже поговаривал весь Париж: не все ли равно, от чего умереть, – важно, если умирать, так с треском. Последнее время Нана замечала, что он нервничает, на губах у него появилась непривычная складка, в глубине светлых глаз блуждал неопределенный огонек. Он хранил свое аристократическое высокомерие, тонкое изящество угасающей породы; и только порой в его мозгу, опустошенном игрой и женщинами, мелькало сознание неизбежного будущего. Однажды ночью, лежа возле молодой женщины, он испугал ее ужасным рассказам: он решил, когда разориться окончательно, запереться в конюшне со своими лошадьми, поджечь ее и сгореть вместе с ними. Его единственной надеждой в этот момент была лошадь Лузиниан, которую он готовил к Парижскому призу. Он существовал благодаря этой лошади, она поддерживала его пошатнувшийся кредит. Исполнение каждого требования Нана он переносил на июнь, если выиграет Лузиниан.
– Ну! – говорила Нана в шутку. – Лузиниан может и проиграть, раз он всех разгонит во время скачек.
Вместо ответа Вандевр ограничился таинственной, тонкой улыбкой, а затем небрежно проговорил:
– Кстати, я позволил себе назвать вашим именем молодую кобылу… Нана, Нана, это очень благозвучно. Вы не сердитесь?
– Сержусь? За что? – ответила она, в глубине души восхищенная.
Разговор продолжался; говорили о смертной казни, которая должна была вскоре состояться; молодая женщина жаждала присутствовать на ней. В это время на пороге туалетной появилась Атласная и умоляющим голосом позвала Нана. Та тотчас же встала, а мужчины, лениво растянувшись в своих креслах и докуривая сигары, занялись важным вопросом об ответственности, которую несет убийца, если он является хроническим алкоголиком.
В туалетной Зоя заливалась горючими слезами, и Атласная тщетно пыталась ее утешить.
– Что случилось? – спросила с удивлением Нана.
– Ах, милочка, поговори с ней, – ответила Атласная. – Я целых двадцать минут стараюсь ее образумить… Она плачет, потому что ты обозвала ее дурой.
– Да, барыня… Это очень жестоко… очень жестоко… – бормотала Зоя, которую душил новый приступ рыданий.
Это зрелище сразу растрогало молодую женщину. Нана стала ласково уговаривать горничную, но так как та все еще не могла успокоится, она присела перед ней на корточки и с дружеской фамильярностью обняла ее за талию.
– Ну, что ты, глупенькая! Я сказал «дура»… просто так, потому что обозлилась… Ну, я виновата, ну, успокойся.
– А я-то так люблю вас, барыня… – продолжала бормотать Зоя. – И это после всего, что я для вас сделала…
Тут Нана поцеловала горничную и в доказательство того, что не сердится, подарила ей платье, которое надевала не больше трех раз. Их ссоры всегда кончались подарками. Зоя вытерла глаза носовым платком, повесила платье на руку и ушла, сказав, что на кухне все сидят скучные; Жюльен и Франсуа не могли даже есть, потому что гнев барыни отбил у них аппетит. Тогда барыня послала им в знак примирения луидор; она всегда страдала, если окружающие были чем-то огорчены.
Когда Нана возвращалась в гостиную, довольная, что уладила ссору, беспокоившую ее из-за последствий, которые могли возникнуть на следующий день, Атласная стала быстро шептать ей что-то на ухо. Она жаловалась, грозила, что уйдет, если мужчины будут снова ее дразнить и требовала от своей милочки, чтобы та выгнала «их всех на эту ночь. Это послужит им Уроком. К тому же было бы так приятно остаться только вдвоем! Нана, снова озабоченная, возразила, что это невозможно. Тогда Атласная заговорила с ней грубым и повелительным тоном взбалмошного ребенка.
– Я так хочу, слышишь!.. Прогони их, или ты меня только и видела!
Она вошла в гостиную и растянулась на одном из диванов, в стороне от остальных, у окна, молчаливая, точно мертвая, устремив пристальный, выжидательный взгляд своих огромных глаз на Нана.
Мужчины обсуждали новые криминальные теории; с этим замечательным изобретением безответственности в некоторых патологических случаях больше нет преступников, есть только больные. Молодая женщина одобрительно кивала головой, придумывая способ выпроводить графа. Остальные уйдут сами, но он, безусловно, заупрямится. Действительно, как только Филипп встал, чтобы уйти, Жорж немедленно последовал за ним; единственная его забота состояла в том, чтобы брат не остался после него. Вандевр пробыл еще несколько минут, он нащупывал почву, выжидая, надеясь узнать, не занят ли случайно Мюффа, что заставило бы графа уступить место ему. Но когда он увидел, что тот прочно уселся с намерением остаться на всю ночь, он попрощался, как подобает человеку с тактом. Направляясь к двери, он заметил Атласную с ее пристальным взглядом и сразу понял, в чем дело; это показалось ему забавным; он подошел к ней и пожал ей руку.
– Ну, как? Мы не сердимся? – прошептал он. – Прости меня… Ты, ей-богу, шикарней всех!
Атласная не удостоила его ответом. Она не спускала глаз с оставшихся вдвоем Нана и графа. Не стесняясь больше, Мюффа сел возле молодой женщины и стал целовать ей пальцы. Она спросила, как поживает Эстелла. Накануне он жаловался, что дочь его очень грустит. У него нет ни одного счастливого дня: с одной стороны, жена, которой никогда не бывает дома, с другой – дочь, замкнувшаяся в ледяном молчании. В семейных делах Нана всегда была добрым советчиком. Итак как Мюффа, расслабленный духом и телом, снова начал свои сетования, она сказала, вспомнив про данное ею обещание:
– Почему бы тебе не выдать ее замуж?
И тотчас же попыталась заговорить о Дагнэ. Граф при этом имени возмутился. После того, что она ему рассказывала, – никогда!
Она притворялась удивленной, потом расхохоталась и, обняв его за шею, проговорила:
– Ах, ревнивец, ну как же можно!.. Ты Подумай: тебе наговорили обо мне гадостей, я и обозлилась… А теперь я была бы в отчаянии, если…
Встретив поверх плеча Мюффа взгляд Атласной, Нана забеспокоилась, опустила руки и строго продолжала:
– Мой друг, этот брак должен состояться. Я не хочу быть помехой счастью твоей дочери… Дагнэ – прекрасный молодой человек, лучшего ты не найдешь.
Она принялась необычайно расхваливать Дагнэ. Граф снова взял ее руки в свои; он больше не отказывался, он посмотрит, там видно будет. Он предложил ей лечь спать, но она, понизив голос, стала его упрашивать: невозможно, она нездорова; если он ее хоть чуточку любит, то не будет настаивать. Он упорствовал, отказывался уйти, она готова была уже уступить и тут снова встретила взгляд Атласной. Тогда она осталась непреклонной. Нет, это не возможно. Граф, очень взволнованный, со страдальческим видом поднялся и стал искать шляпу. В дверях, нащупав в кармане футляр, он вспомнил про сапфировый убор, – он собирался спрятать его в постель, чтобы молодая женщина, ложась первой, могла нащупать его ногами. Он с самого обеда, точно ребенок, обдумывал, как устроить этот сюрприз. И в своем волнении, расстроенный, оттого, что его так гонят, он вдруг сунул ей в руки футляр.
– Что это такое? – спросила она. – А, сапфиры… Ах да, тот убор. Как ты любезен!.. Послушай-ка, голубчик, а ты уверен, что это тот самый? В витрине он выглядел эффектнее.
В этом выразилась вся ее благодарность; она дала ему уйти. Тут только он заметил Атласную, растянувшуюся на диване в молчаливом ожидании. Тогда он посмотрел на обеих женщин и, не настаивая больше, покорно вышел.
Не успела закрыться за ним дверь, ведущая в вестибюль, как Атласная схватила Нана за талию, заплясала, запела. Потом подбежала к окну и крикнула:
– Посмотрим, какую рожу он скорчит, очутившись на улице!
Скрытые портьерой, обе женщины облокотились о чугунные перила. Пробило час ночи. По пустынному авеню де Вилье тянулся двойной ряд газовых фонарей, уходивших в глубину сырой мартовской ночи. Дул сильный, порывистый ветер, насыщенный дождем. Пустыри образовывали полные мрака провалы. Леса строившихся домов поднимались к темным небесам. Подруги хохотали до упаду при виде сутулой спины Мюффа, шагавшего по мокрому тротуару. Рядом бежала его скорбная тень, теряясь в ледяной, пустынной равнине нового Парижа. Нана угомонила Атласную.
– Берегись, полицейские!
Они сразу подавили смех, глядя с тайным страхом на две черные фигуры, которые шли размеренным шагом по другой стороне авеню.
Среди окружавшей ее роскоши и всеобщего повиновения Нана сохранила ужас перед полицией и не любила, чтобы в ее присутствии говорили о ней, как не любила разговоров о смерти. Ей бывало не по себе, когда какой-нибудь полицейский смотрел на ее особняк. Кто их знает, они прекрасно могут принять ее и Атласную за проституток, если услышат их смех в такой поздний, час. Атласная слегка вздрогнула и прижалась к Нана. Однако они остались у окна; их заинтересовал приближавшийся фонарь, плясавший среди луж мостовой. Это шла старая тряпичница, шарившая по канавам. Атласная узнала ее.
– Ишь ты, – сказала она, – королева Помарэ со своей корзиной.
Порыв ветра хлестнул им в лицо дождевой пылью. Атласная тем временем рассказала своей милочке историю королевы Помарэ. Да, когда-то она была роскошной женщиной, весь Париж преклонялся перед ее красотой. Притом ловкая, наглая, мужчин водила за нос, высокопоставленные особы рыдали у ее порога! Теперь она пьет запоем, женщины из ее квартала шутки ради подносят ей абсент, а уличные мальчишки кидают в нее камнями. Словом, настоящее падение – королева, валяющаяся в грязи! Нана слушала, вся похолодев.
– Вот увидишь, – добавила Атласная.
Она свистнула по-мужски. Тряпичница, стоявшая как раз под окном, подняла голову; желтый свет фонаря упал на нее. Из кучи тряпья выглянуло обвязанное лохмотьями фулярового платка посиневшее, сморщенное лицо с провалившимся беззубым ртом и воспаленными, гноящимися глазами. А у Нана, при виде этой ужасной проститутки, утопившей свою старость в вине, мелькнуло вдруг воспоминание: перед ней в глубине темной ночи встало видение Шамона – Ирма д'Англар, падшая женщина, обремененная годами и почестями, поднимающаяся на крыльцо своего замка среди распростертой перед нею ниц деревней. И так как Атласная продолжала свистать, насмехаясь над старухой, которая ее не видела, Нана прошептала изменившимся голосом:
– Перестань! Полицейские! Идем в комнату, душка.
Снова послышались размеренные шаги. Подруги закрыли окно.
Вернувшись в комнату, Нана, озябшая, с мокрыми волосами, остановилась на миг, пораженная своей гостиной, словно она забыла о ней и вошла в незнакомое место. На нее пахнуло таким душистым теплом, что она испытала нечто вроде счастливого изумления. Нагроможденные здесь богатства, старинная мебель, шелковые и золотые ткани, слоновая кость, бронза дремали в бронзовом свете ламп; и весь молчаливый особняк утопал в роскоши; веяло торжественностью приемных зал, комфортом огромной столовой, сосредоточенностью широкой лестницы, устланной мягкими коврами, уставленной удобными сиденьями. То был ее собственный размах, ее потребность господствовать и наслаждаться, ее жажда все иметь, чтобы все уничтожить. Никогда еще Нана не сознавала так глубоко силу своего пола. Она медленно обвела глазами комнату и с философской важностью произнесла:
– Да, безусловно, прав тот, кто пользуется своей молодостью!
Но Атласная уже каталась по медвежьим шкурам в спальной и звала ее:
– Иди же, иди!
Нана разделась в туалетной. Для быстроты она взяла обеими руками свои густые золотистые волосы и стала трясти их над серебряным тазом: посыпался целый град длинных шпилек, ударявшихся с гармоничным звоном о блестящий металл.
Жорж снова повеселел, получив от нее животное, сохранившее теплоту ее колен.
Разговор коснулся крупной суммы, проигранной Вандевром накануне в Императорском клубе. Мюффа не был игроком и поэтому удивился. Вандевр, улыбаясь, намекнул на свое близкое разорение, о котором уже поговаривал весь Париж: не все ли равно, от чего умереть, – важно, если умирать, так с треском. Последнее время Нана замечала, что он нервничает, на губах у него появилась непривычная складка, в глубине светлых глаз блуждал неопределенный огонек. Он хранил свое аристократическое высокомерие, тонкое изящество угасающей породы; и только порой в его мозгу, опустошенном игрой и женщинами, мелькало сознание неизбежного будущего. Однажды ночью, лежа возле молодой женщины, он испугал ее ужасным рассказам: он решил, когда разориться окончательно, запереться в конюшне со своими лошадьми, поджечь ее и сгореть вместе с ними. Его единственной надеждой в этот момент была лошадь Лузиниан, которую он готовил к Парижскому призу. Он существовал благодаря этой лошади, она поддерживала его пошатнувшийся кредит. Исполнение каждого требования Нана он переносил на июнь, если выиграет Лузиниан.
– Ну! – говорила Нана в шутку. – Лузиниан может и проиграть, раз он всех разгонит во время скачек.
Вместо ответа Вандевр ограничился таинственной, тонкой улыбкой, а затем небрежно проговорил:
– Кстати, я позволил себе назвать вашим именем молодую кобылу… Нана, Нана, это очень благозвучно. Вы не сердитесь?
– Сержусь? За что? – ответила она, в глубине души восхищенная.
Разговор продолжался; говорили о смертной казни, которая должна была вскоре состояться; молодая женщина жаждала присутствовать на ней. В это время на пороге туалетной появилась Атласная и умоляющим голосом позвала Нана. Та тотчас же встала, а мужчины, лениво растянувшись в своих креслах и докуривая сигары, занялись важным вопросом об ответственности, которую несет убийца, если он является хроническим алкоголиком.
В туалетной Зоя заливалась горючими слезами, и Атласная тщетно пыталась ее утешить.
– Что случилось? – спросила с удивлением Нана.
– Ах, милочка, поговори с ней, – ответила Атласная. – Я целых двадцать минут стараюсь ее образумить… Она плачет, потому что ты обозвала ее дурой.
– Да, барыня… Это очень жестоко… очень жестоко… – бормотала Зоя, которую душил новый приступ рыданий.
Это зрелище сразу растрогало молодую женщину. Нана стала ласково уговаривать горничную, но так как та все еще не могла успокоится, она присела перед ней на корточки и с дружеской фамильярностью обняла ее за талию.
– Ну, что ты, глупенькая! Я сказал «дура»… просто так, потому что обозлилась… Ну, я виновата, ну, успокойся.
– А я-то так люблю вас, барыня… – продолжала бормотать Зоя. – И это после всего, что я для вас сделала…
Тут Нана поцеловала горничную и в доказательство того, что не сердится, подарила ей платье, которое надевала не больше трех раз. Их ссоры всегда кончались подарками. Зоя вытерла глаза носовым платком, повесила платье на руку и ушла, сказав, что на кухне все сидят скучные; Жюльен и Франсуа не могли даже есть, потому что гнев барыни отбил у них аппетит. Тогда барыня послала им в знак примирения луидор; она всегда страдала, если окружающие были чем-то огорчены.
Когда Нана возвращалась в гостиную, довольная, что уладила ссору, беспокоившую ее из-за последствий, которые могли возникнуть на следующий день, Атласная стала быстро шептать ей что-то на ухо. Она жаловалась, грозила, что уйдет, если мужчины будут снова ее дразнить и требовала от своей милочки, чтобы та выгнала «их всех на эту ночь. Это послужит им Уроком. К тому же было бы так приятно остаться только вдвоем! Нана, снова озабоченная, возразила, что это невозможно. Тогда Атласная заговорила с ней грубым и повелительным тоном взбалмошного ребенка.
– Я так хочу, слышишь!.. Прогони их, или ты меня только и видела!
Она вошла в гостиную и растянулась на одном из диванов, в стороне от остальных, у окна, молчаливая, точно мертвая, устремив пристальный, выжидательный взгляд своих огромных глаз на Нана.
Мужчины обсуждали новые криминальные теории; с этим замечательным изобретением безответственности в некоторых патологических случаях больше нет преступников, есть только больные. Молодая женщина одобрительно кивала головой, придумывая способ выпроводить графа. Остальные уйдут сами, но он, безусловно, заупрямится. Действительно, как только Филипп встал, чтобы уйти, Жорж немедленно последовал за ним; единственная его забота состояла в том, чтобы брат не остался после него. Вандевр пробыл еще несколько минут, он нащупывал почву, выжидая, надеясь узнать, не занят ли случайно Мюффа, что заставило бы графа уступить место ему. Но когда он увидел, что тот прочно уселся с намерением остаться на всю ночь, он попрощался, как подобает человеку с тактом. Направляясь к двери, он заметил Атласную с ее пристальным взглядом и сразу понял, в чем дело; это показалось ему забавным; он подошел к ней и пожал ей руку.
– Ну, как? Мы не сердимся? – прошептал он. – Прости меня… Ты, ей-богу, шикарней всех!
Атласная не удостоила его ответом. Она не спускала глаз с оставшихся вдвоем Нана и графа. Не стесняясь больше, Мюффа сел возле молодой женщины и стал целовать ей пальцы. Она спросила, как поживает Эстелла. Накануне он жаловался, что дочь его очень грустит. У него нет ни одного счастливого дня: с одной стороны, жена, которой никогда не бывает дома, с другой – дочь, замкнувшаяся в ледяном молчании. В семейных делах Нана всегда была добрым советчиком. Итак как Мюффа, расслабленный духом и телом, снова начал свои сетования, она сказала, вспомнив про данное ею обещание:
– Почему бы тебе не выдать ее замуж?
И тотчас же попыталась заговорить о Дагнэ. Граф при этом имени возмутился. После того, что она ему рассказывала, – никогда!
Она притворялась удивленной, потом расхохоталась и, обняв его за шею, проговорила:
– Ах, ревнивец, ну как же можно!.. Ты Подумай: тебе наговорили обо мне гадостей, я и обозлилась… А теперь я была бы в отчаянии, если…
Встретив поверх плеча Мюффа взгляд Атласной, Нана забеспокоилась, опустила руки и строго продолжала:
– Мой друг, этот брак должен состояться. Я не хочу быть помехой счастью твоей дочери… Дагнэ – прекрасный молодой человек, лучшего ты не найдешь.
Она принялась необычайно расхваливать Дагнэ. Граф снова взял ее руки в свои; он больше не отказывался, он посмотрит, там видно будет. Он предложил ей лечь спать, но она, понизив голос, стала его упрашивать: невозможно, она нездорова; если он ее хоть чуточку любит, то не будет настаивать. Он упорствовал, отказывался уйти, она готова была уже уступить и тут снова встретила взгляд Атласной. Тогда она осталась непреклонной. Нет, это не возможно. Граф, очень взволнованный, со страдальческим видом поднялся и стал искать шляпу. В дверях, нащупав в кармане футляр, он вспомнил про сапфировый убор, – он собирался спрятать его в постель, чтобы молодая женщина, ложась первой, могла нащупать его ногами. Он с самого обеда, точно ребенок, обдумывал, как устроить этот сюрприз. И в своем волнении, расстроенный, оттого, что его так гонят, он вдруг сунул ей в руки футляр.
– Что это такое? – спросила она. – А, сапфиры… Ах да, тот убор. Как ты любезен!.. Послушай-ка, голубчик, а ты уверен, что это тот самый? В витрине он выглядел эффектнее.
В этом выразилась вся ее благодарность; она дала ему уйти. Тут только он заметил Атласную, растянувшуюся на диване в молчаливом ожидании. Тогда он посмотрел на обеих женщин и, не настаивая больше, покорно вышел.
Не успела закрыться за ним дверь, ведущая в вестибюль, как Атласная схватила Нана за талию, заплясала, запела. Потом подбежала к окну и крикнула:
– Посмотрим, какую рожу он скорчит, очутившись на улице!
Скрытые портьерой, обе женщины облокотились о чугунные перила. Пробило час ночи. По пустынному авеню де Вилье тянулся двойной ряд газовых фонарей, уходивших в глубину сырой мартовской ночи. Дул сильный, порывистый ветер, насыщенный дождем. Пустыри образовывали полные мрака провалы. Леса строившихся домов поднимались к темным небесам. Подруги хохотали до упаду при виде сутулой спины Мюффа, шагавшего по мокрому тротуару. Рядом бежала его скорбная тень, теряясь в ледяной, пустынной равнине нового Парижа. Нана угомонила Атласную.
– Берегись, полицейские!
Они сразу подавили смех, глядя с тайным страхом на две черные фигуры, которые шли размеренным шагом по другой стороне авеню.
Среди окружавшей ее роскоши и всеобщего повиновения Нана сохранила ужас перед полицией и не любила, чтобы в ее присутствии говорили о ней, как не любила разговоров о смерти. Ей бывало не по себе, когда какой-нибудь полицейский смотрел на ее особняк. Кто их знает, они прекрасно могут принять ее и Атласную за проституток, если услышат их смех в такой поздний, час. Атласная слегка вздрогнула и прижалась к Нана. Однако они остались у окна; их заинтересовал приближавшийся фонарь, плясавший среди луж мостовой. Это шла старая тряпичница, шарившая по канавам. Атласная узнала ее.
– Ишь ты, – сказала она, – королева Помарэ со своей корзиной.
Порыв ветра хлестнул им в лицо дождевой пылью. Атласная тем временем рассказала своей милочке историю королевы Помарэ. Да, когда-то она была роскошной женщиной, весь Париж преклонялся перед ее красотой. Притом ловкая, наглая, мужчин водила за нос, высокопоставленные особы рыдали у ее порога! Теперь она пьет запоем, женщины из ее квартала шутки ради подносят ей абсент, а уличные мальчишки кидают в нее камнями. Словом, настоящее падение – королева, валяющаяся в грязи! Нана слушала, вся похолодев.
– Вот увидишь, – добавила Атласная.
Она свистнула по-мужски. Тряпичница, стоявшая как раз под окном, подняла голову; желтый свет фонаря упал на нее. Из кучи тряпья выглянуло обвязанное лохмотьями фулярового платка посиневшее, сморщенное лицо с провалившимся беззубым ртом и воспаленными, гноящимися глазами. А у Нана, при виде этой ужасной проститутки, утопившей свою старость в вине, мелькнуло вдруг воспоминание: перед ней в глубине темной ночи встало видение Шамона – Ирма д'Англар, падшая женщина, обремененная годами и почестями, поднимающаяся на крыльцо своего замка среди распростертой перед нею ниц деревней. И так как Атласная продолжала свистать, насмехаясь над старухой, которая ее не видела, Нана прошептала изменившимся голосом:
– Перестань! Полицейские! Идем в комнату, душка.
Снова послышались размеренные шаги. Подруги закрыли окно.
Вернувшись в комнату, Нана, озябшая, с мокрыми волосами, остановилась на миг, пораженная своей гостиной, словно она забыла о ней и вошла в незнакомое место. На нее пахнуло таким душистым теплом, что она испытала нечто вроде счастливого изумления. Нагроможденные здесь богатства, старинная мебель, шелковые и золотые ткани, слоновая кость, бронза дремали в бронзовом свете ламп; и весь молчаливый особняк утопал в роскоши; веяло торжественностью приемных зал, комфортом огромной столовой, сосредоточенностью широкой лестницы, устланной мягкими коврами, уставленной удобными сиденьями. То был ее собственный размах, ее потребность господствовать и наслаждаться, ее жажда все иметь, чтобы все уничтожить. Никогда еще Нана не сознавала так глубоко силу своего пола. Она медленно обвела глазами комнату и с философской важностью произнесла:
– Да, безусловно, прав тот, кто пользуется своей молодостью!
Но Атласная уже каталась по медвежьим шкурам в спальной и звала ее:
– Иди же, иди!
Нана разделась в туалетной. Для быстроты она взяла обеими руками свои густые золотистые волосы и стала трясти их над серебряным тазом: посыпался целый град длинных шпилек, ударявшихся с гармоничным звоном о блестящий металл.
11
В то воскресенье на скачках в Булонском лесу разыгрывался Больший приз города Парижа. Небо было покрыто грозовыми тучами первых июньских жарких дней. С утра солнце поднялось среди рыжеватой пыльной мглы. Но к одиннадцати часам, когда экипажи начали съезжаться к ипподрому Лоншана, южный ветер разогнал тучи; серые облака расходились длинными лохмотьями, куски ярко-голубого неба ширились от края до края горизонта. И когда из разорванных туч вырывался луч солнца, все начинало вдруг сверкать: ипподром, наполнявшийся мало-помалу экипажами, всадниками и пешеходами, еще пустой скаковой круг с судейской будкой, таблицы с указателями на шестах и финишным столбом; а напротив, возле помещения для весов, – пять симметрично расположенных трибун с постепенно возвышавшимися деревянными и кирпичными галереями. Дальше расстилалась обширная равнина, залитая полуденным светом; ее обрамляли жидкие деревца, на западе же она замыкалась лесистыми холмами Сен-Клу и Сюрен, над которыми высился суровый профиль Мон-Валериана.
Нана, до такой степени возбужденная, точно от Большого приза зависела ее собственная судьба, непременно хотела поместиться у самого барьера, поближе к старту. Она приехала очень рано, одной из первых, в ландо с серебряными украшениями, запряженном четверкой великолепных белых лошадей цугом, – это был подарок графа Мюффа. Когда она появилась у въезда на ипподром с двумя форейторами, скакавшими верхом на левых лошадях, и двумя выездными лакеями, неподвижно стоявшими на запятках, в толпе прошло движение, как при проезде королевы. Нана носила цвета конюшни Вандевра – голубое с белым. На ней был необыкновенный туалет: голубой шелковый лиф и тюник, плотно облегавший фигуру, поднимались сзади, смело обрисовывая бедра, вопреки моде того времени, когда носили очень пышные юбки; белое атласное, как и рукава платье, белый атласный шарф, перевязанный крест-накрест, были отделаны серебряным гипюром, ярко сверкавшим на солнце. Чтобы больше походить на жокея, Нана ухарски заломила голубой ток с белым пером; от шиньона, точно огромный рыжий хвост, опускались по спине желтые пряди волос. Пробило двенадцать. До Большого приза оставалось около трех часов. Когда ландо стало у барьера в ряду других экипажей, Нана расположилась, как у себя дома. Подчиняясь капризу, она взяла с собой Бижу и Луизе. Собака зарылась в ее юбки и дрожала от холода, несмотря на жару; а у ребенка, разодетого в кружева и ленты, было восковое молчаливое личико, еще более побледневшее на свежем воздухе. Молодая женщина, не обращая внимания на соседей, громко болтала с Жоржем и Филиппом Югон, сидевшими напротив нее, на скамеечке; они исчезали по самые плечи в груде букетов из белых роз и голубых незабудок.
– И вот он мне так осточертел, что я его выставила… Он уже целых два дня дуется.
Нана говорила о Мюффа, но не сознавалась молодым людям в истинной причине этой первой ссоры. Однажды вечером граф нашел в ее комнате мужскую шляпу: глупое, минутное увлечение, какой-то прохожий, взятый со скуки.
– Вы не знаете, какой он смешной, – продолжала Нана, забавляясь подробностями, в которые она посвящала братьев. – В сущности, он самый настоящий ханжа… Он, например, каждый вечер читает молитву. Да, да! Думает, что я ничего не замечаю, так как я ложусь первая, чтобы не стеснять его; но я слежу одним глазком, – он что-то бормочет и крестится в ту самую минуту, как оборачивается, чтобы перешагнуть через меня и лечь к стенке…
– Ловко, – сказал сквозь зубы Филипп, – значит, до и после?
Она расхохоталась.
– Вот именно: до и после. Когда я засыпаю, я снова слышу, как он бормочет… Противнее всего, что стоит нам повздорить, как он тотчас же возвращается к своим попам. Я сама всегда была набожной. Уверяю вас, можете сколько угодно смеяться; это не мешает мне верить в то, во что я верю… Но он уж чересчур надоедлив, рыдает, говорит об угрызениях совести. Третьего дня, после нашей ссоры, с ним настоящая истерика сделалась, я совсем растерялась…
И вдруг, не кончив фразы, она воскликнула:
– Глядите-ка, вот едут Миньоны. Ах, они взяли с собой детей… Как же эти крошки безобразно одеты!
Миньоны сидели в ландо строгой окраски, отличаясь претенциозной роскошью разбогатевших буржуа. Роза, в сером шелковом платье, отделанном красными бантами и буфами, улыбалась, радуясь счастью Анри и Шарля, которые сидели на передней скамеечке, сутулясь в своих чересчур широких форменных мундирчиках. Но когда ландо остановилось у барьера в ряду других экипажей и Роза увидела Нана, торжествующую среди букетов с ее четырьмя лошадьми и выездными лакеями, она закусила губы и отвернулась, выпрямившись на сиденье. Миньон, свежий и веселый, напротив, сделал рукой приветственный жест. Он принципиально не вмешивался в женские ссоры.
– Кстати, – проговорила Нана, – вы не знаете старичка, такого чистенького, с гнилыми зубами? Некоего господина Вено… Он был у меня сегодня утром.
– Господин Вено, – сказал пораженный Жорж. – Не может быть! Ведь он иезуит.
– Совершенно верно, я сразу это почуяла. Ох, вы представить себе не можете, какой у нас был разговор! Прямо умора!.. Он говорил со мной о графе, о его расстроенной семейной жизни, умолял меня вернуть ему счастье… При этом он был очень вежлив и улыбался… Я ему ответила, что ничего лучшего и не желаю, и предложила помирить графа с женой… Знаете, я не шучу, я была бы в восторге видеть их всех счастливыми! Да и мне стало бы легче, потому что в иные дни, право, он мне до смерти надоедает!
В этом крике сердца сказалась усталость последних месяцев. Кроме того, у графа, по-видимому, были крупные денежные неприятности; он был озабочен, так как не мог выкупить выданный Лабордету вексель.
– Вот как раз графиня, – сказал Жорж, пробегая глазами трибуны.
– Где, где? – воскликнула Нана. – Ну и глаза у этого малыша!.. Филипп, подержите мне зонтик.
Но Жорж быстрым движением предупредил брата; он был в восторге, что может держать ее голубой шелковый зонтик с серебряной бахромой. Нана обвела взглядом трибуны, приставив к глазам огромный бинокль.
– Ах, вот, я ее вижу, – сказала она наконец. – На правой трибуне, около столба. Верно? Она в бледно сиреневом, а рядом с ней дочка в белом… Ага! К ним подходит Дагнэ.
Филипп заговорил о будущей свадьбе Дагнэ и этой жерди Эстеллы. Дело решенное, состоялось оглашение в церкви. Графиня сперва противилась браку; но граф, говорят, твердо стоял на своем. Нана улыбнулась.
– Знаю, знаю, – проговорила она. – Тем лучше для Поля. Он славный малый, он это заслужил.
И, нагнувшись к Луизэ, спросила:
– Тебе весело, а? Что за серьезный вид!
Ребенок без улыбки рассматривал всю эту публику; он был похож на старичка и полон, казалось, грустных мыслей по поводу того, что видел. Бижу, согнанный с юбок молодой женщины, которая все время вертелась, дрожа прижался к ребенку.
Трибуны ипподрома наполнялись публикой. В ворота Каскада бесконечной, плотной вереницей въезжали экипажи. Тут были большие омнибусы «Паулина» с бульвара Итальянцев со своими пятьюдесятью пассажирами, остановившиеся справа около трибун, виктории, нарядные ландо рядом с ободранными фиакрами, которые тащили жалкие клячи, и английские фургоны четверней с господами на империале и слугами внутри, причем последние везли корзины с шампанским; кабриолеты на высоких колесах, ослепительно блестевших стальными спицами; легкие экипажи, запряженные парой лошадей гуськом, изящные как части часового механизма, быстро проносились, звеня бубенцами. Иногда проезжал всадник, между экипажами растерянно сновали пешеходы. Шелест травы сразу заглушил отдаленный шум колес, доносившийся из аллей Булонского леса; слышен был только гул растущей толпы, крики, оклики, хлопанье бичей, поднимавшиеся к небу. И когда порыв ветра разрывал тучи, края их окаймлялись золотой полосой солнца, горевшего на сбруе и лакированных боках экипажей, зажигавшего пожаром туалеты дам; а кучера, сидевшие со своими длинными бичами на высоких козлах, утопали в сиянии солнечных пылинок.
Из экипажа, где были Гага, Кларисса и Бланш де Сиври, вылез Лабордет, для которого дамы оставили местечко. В тот момент, как он поспешно проходил по боковой дорожке, чтобы пробраться к помещению для весов, Нана велела Жоржу позвать его и, когда он подошел, спросила, смеясь:
– Во сколько раз я котируюсь?
Она подразумевал кобылку Нана, ту самую Нана, что постыдно дала себя побить, участвуя в скачке на приз Дианы. Лузиниан выиграл в апреле и в мае и сразу попал в фавориты, – а за него уже накануне уверенно держали два против одного; а она, эта вторая лошадь вандеврской конюшни, осталась даже без места.
– По-прежнему в пятьдесят, – ответил Лабордет.
– Черт возьми! Не очень-то меня ценят, – продолжала шутить Нана. – В таком случае я на себя не ставлю… Нет, дудки! И луидора на себя не поставлю!
Лабордет очень торопился и отошел. Нана снова позвала его; она хотела попросить у него совета. Он был близко знаком со всеми тренерами и жокеями и поэтому обладал особыми сведениями относительно скаковых конюшен. Его предсказания неоднократно сбывались.
– Скажите, на каких лошадей ставить? – повторила молодая женщина. – Как котируется англичанин?
– Спирит – в три раза… Валерио II также в три… Потом идут остальные: Косинус – в двадцать пять, Случай – в сорок, Бум – в тридцать, Щелчок – в тридцать пять, Франжипан – в десять…
– Нет, не стану играть на англичанина, я патриотка… Гм! Может быть, Валерио II; у герцога де Корбрез такой сияющий вид… Хотя нет! Пятьдесят луидоров на Лузиниана, как ты думаешь?
Лабордет как-то странно посмотрел на нее.
Она нагнулась и стала тихо его расспрашивать, так как знала, что Вандевр поручил ему взять для себя у букмекеров, чтобы свободнее играть самому. Если он что-нибудь знает, то, несомненно, скажет ей. Но Лабордет без всяких объяснений убедил ее положиться на его чутье; он поместит ее пятьдесят луидоров, как найдет нужным, и она не раскается.
– На всех лошадей, на каких хочешь! – весело крикнула она ему вслед. – Только не на Нана; – кляча!
В коляске раздался взрыв смеха. Молодые люди нашли, что это очень остроумно; а Луизэ, ничего не понимая, смотрел на мать своими бледными глазами, удивляясь громким раскатам ее голоса. Впрочем, Лабордету все еще не удавалось скрыться. Роза Миньон сделала ему знак; она давала ему поручения, он записывал цифры в маленькую тетрадку. Потом его снова позвали: Кларисса и Гага решили изменить пари; они слышали в толпе разговоры и не захотели больше ставить на Валерио II, а стали играть на Лузиниана. Лабордет бесстрастно записывал. Наконец он скрылся; его заметили по другую сторону боковой дорожки, между двумя трибунами.
Экипажи все прибывали. Теперь они выстроились в пять рядов, образовав вдоль барьера плотную массу, испещренную светлыми пятнами белых лошадей. А позади беспорядочно раскинулись другие экипажи, одиночки, как бы осевшие в траву; вперемежку нагромождались колеса, запряжки были разбросаны во все стороны, рядом, вкось, поперек, голова к голове. А на свободных полосках травы гарцевали всадники, пешеходы составляли темные группы, находившиеся в непрестанном движении. Над этой пестрой ярмарочной толпой возвышались серые парусиновые палатки буфетов, освещенные солнцем. Но больше всего толкотни и людей, целый водоворот шляп, наблюдалось около букмекеров, взобравшихся в открытые коляски; они жестикулировали, точно дантисты, а рядом с ними на высоких досках были наклеены цифры ставок.
– Глупо все-таки не знать, на какую лошадь играешь, – говорила Нана. – Надо самой рискнуть несколькими луидорами.
Она встала, чтобы выбрать букмекера с наиболее симпатичным лицом. И тут же забыла про свое намерение, заметив толпу знакомых. Кроме Миньонов, Гага, Клариссы и Бланш, справа, слева, сзади и в центре массы экипажей, тесным кольцом окруживших теперь ее ландо, она увидела Татан с Марией Блон в виктории, Каролину Эке с матерью и двумя мужчинами в открытой коляске, Луизу Виолен, правившую плетенкой, разукрашенной лентами цвета конюшни Мэшен – оранжевым с зеленым, Леа де Орн на сиденье высокого английского шарабана, в обществе целой банды шумевших молодых людей. Дальше, в восьмирессорном экипаже, очень аристократическом на вид, важно восседала Люси Стьюарт, одетая очень просто, в черное шелковое платье, а рядом с ней – высокий молодой человек в форме мичмана. Но особенно поражена была Нана при виде Симонны, приехавшей в кабриолете со Штейнером, который сам правил; сзади сидел, скрестив руки, лакей. Симонна была ослепительна в белом в желтую полоску атласном туалете, покрытая бриллиантами от пояса до самой шляпки; а банкир, вытянув длинный хлыст, правил лошадьми, запряженными цугом: первой шла мелкой рысью маленькая лошадка золотисто-рыжей масти, а за ней, высоко забирая ногами, бежал гнедой рысак.
– Черт возьми! – сказала Нана. – Этот вор Штейнер, видно, еще раз обчистил биржу!.. Каково? Симонна-то, какой шик! Это слишком. Его обязательно арестуют.
Нана, до такой степени возбужденная, точно от Большого приза зависела ее собственная судьба, непременно хотела поместиться у самого барьера, поближе к старту. Она приехала очень рано, одной из первых, в ландо с серебряными украшениями, запряженном четверкой великолепных белых лошадей цугом, – это был подарок графа Мюффа. Когда она появилась у въезда на ипподром с двумя форейторами, скакавшими верхом на левых лошадях, и двумя выездными лакеями, неподвижно стоявшими на запятках, в толпе прошло движение, как при проезде королевы. Нана носила цвета конюшни Вандевра – голубое с белым. На ней был необыкновенный туалет: голубой шелковый лиф и тюник, плотно облегавший фигуру, поднимались сзади, смело обрисовывая бедра, вопреки моде того времени, когда носили очень пышные юбки; белое атласное, как и рукава платье, белый атласный шарф, перевязанный крест-накрест, были отделаны серебряным гипюром, ярко сверкавшим на солнце. Чтобы больше походить на жокея, Нана ухарски заломила голубой ток с белым пером; от шиньона, точно огромный рыжий хвост, опускались по спине желтые пряди волос. Пробило двенадцать. До Большого приза оставалось около трех часов. Когда ландо стало у барьера в ряду других экипажей, Нана расположилась, как у себя дома. Подчиняясь капризу, она взяла с собой Бижу и Луизе. Собака зарылась в ее юбки и дрожала от холода, несмотря на жару; а у ребенка, разодетого в кружева и ленты, было восковое молчаливое личико, еще более побледневшее на свежем воздухе. Молодая женщина, не обращая внимания на соседей, громко болтала с Жоржем и Филиппом Югон, сидевшими напротив нее, на скамеечке; они исчезали по самые плечи в груде букетов из белых роз и голубых незабудок.
– И вот он мне так осточертел, что я его выставила… Он уже целых два дня дуется.
Нана говорила о Мюффа, но не сознавалась молодым людям в истинной причине этой первой ссоры. Однажды вечером граф нашел в ее комнате мужскую шляпу: глупое, минутное увлечение, какой-то прохожий, взятый со скуки.
– Вы не знаете, какой он смешной, – продолжала Нана, забавляясь подробностями, в которые она посвящала братьев. – В сущности, он самый настоящий ханжа… Он, например, каждый вечер читает молитву. Да, да! Думает, что я ничего не замечаю, так как я ложусь первая, чтобы не стеснять его; но я слежу одним глазком, – он что-то бормочет и крестится в ту самую минуту, как оборачивается, чтобы перешагнуть через меня и лечь к стенке…
– Ловко, – сказал сквозь зубы Филипп, – значит, до и после?
Она расхохоталась.
– Вот именно: до и после. Когда я засыпаю, я снова слышу, как он бормочет… Противнее всего, что стоит нам повздорить, как он тотчас же возвращается к своим попам. Я сама всегда была набожной. Уверяю вас, можете сколько угодно смеяться; это не мешает мне верить в то, во что я верю… Но он уж чересчур надоедлив, рыдает, говорит об угрызениях совести. Третьего дня, после нашей ссоры, с ним настоящая истерика сделалась, я совсем растерялась…
И вдруг, не кончив фразы, она воскликнула:
– Глядите-ка, вот едут Миньоны. Ах, они взяли с собой детей… Как же эти крошки безобразно одеты!
Миньоны сидели в ландо строгой окраски, отличаясь претенциозной роскошью разбогатевших буржуа. Роза, в сером шелковом платье, отделанном красными бантами и буфами, улыбалась, радуясь счастью Анри и Шарля, которые сидели на передней скамеечке, сутулясь в своих чересчур широких форменных мундирчиках. Но когда ландо остановилось у барьера в ряду других экипажей и Роза увидела Нана, торжествующую среди букетов с ее четырьмя лошадьми и выездными лакеями, она закусила губы и отвернулась, выпрямившись на сиденье. Миньон, свежий и веселый, напротив, сделал рукой приветственный жест. Он принципиально не вмешивался в женские ссоры.
– Кстати, – проговорила Нана, – вы не знаете старичка, такого чистенького, с гнилыми зубами? Некоего господина Вено… Он был у меня сегодня утром.
– Господин Вено, – сказал пораженный Жорж. – Не может быть! Ведь он иезуит.
– Совершенно верно, я сразу это почуяла. Ох, вы представить себе не можете, какой у нас был разговор! Прямо умора!.. Он говорил со мной о графе, о его расстроенной семейной жизни, умолял меня вернуть ему счастье… При этом он был очень вежлив и улыбался… Я ему ответила, что ничего лучшего и не желаю, и предложила помирить графа с женой… Знаете, я не шучу, я была бы в восторге видеть их всех счастливыми! Да и мне стало бы легче, потому что в иные дни, право, он мне до смерти надоедает!
В этом крике сердца сказалась усталость последних месяцев. Кроме того, у графа, по-видимому, были крупные денежные неприятности; он был озабочен, так как не мог выкупить выданный Лабордету вексель.
– Вот как раз графиня, – сказал Жорж, пробегая глазами трибуны.
– Где, где? – воскликнула Нана. – Ну и глаза у этого малыша!.. Филипп, подержите мне зонтик.
Но Жорж быстрым движением предупредил брата; он был в восторге, что может держать ее голубой шелковый зонтик с серебряной бахромой. Нана обвела взглядом трибуны, приставив к глазам огромный бинокль.
– Ах, вот, я ее вижу, – сказала она наконец. – На правой трибуне, около столба. Верно? Она в бледно сиреневом, а рядом с ней дочка в белом… Ага! К ним подходит Дагнэ.
Филипп заговорил о будущей свадьбе Дагнэ и этой жерди Эстеллы. Дело решенное, состоялось оглашение в церкви. Графиня сперва противилась браку; но граф, говорят, твердо стоял на своем. Нана улыбнулась.
– Знаю, знаю, – проговорила она. – Тем лучше для Поля. Он славный малый, он это заслужил.
И, нагнувшись к Луизэ, спросила:
– Тебе весело, а? Что за серьезный вид!
Ребенок без улыбки рассматривал всю эту публику; он был похож на старичка и полон, казалось, грустных мыслей по поводу того, что видел. Бижу, согнанный с юбок молодой женщины, которая все время вертелась, дрожа прижался к ребенку.
Трибуны ипподрома наполнялись публикой. В ворота Каскада бесконечной, плотной вереницей въезжали экипажи. Тут были большие омнибусы «Паулина» с бульвара Итальянцев со своими пятьюдесятью пассажирами, остановившиеся справа около трибун, виктории, нарядные ландо рядом с ободранными фиакрами, которые тащили жалкие клячи, и английские фургоны четверней с господами на империале и слугами внутри, причем последние везли корзины с шампанским; кабриолеты на высоких колесах, ослепительно блестевших стальными спицами; легкие экипажи, запряженные парой лошадей гуськом, изящные как части часового механизма, быстро проносились, звеня бубенцами. Иногда проезжал всадник, между экипажами растерянно сновали пешеходы. Шелест травы сразу заглушил отдаленный шум колес, доносившийся из аллей Булонского леса; слышен был только гул растущей толпы, крики, оклики, хлопанье бичей, поднимавшиеся к небу. И когда порыв ветра разрывал тучи, края их окаймлялись золотой полосой солнца, горевшего на сбруе и лакированных боках экипажей, зажигавшего пожаром туалеты дам; а кучера, сидевшие со своими длинными бичами на высоких козлах, утопали в сиянии солнечных пылинок.
Из экипажа, где были Гага, Кларисса и Бланш де Сиври, вылез Лабордет, для которого дамы оставили местечко. В тот момент, как он поспешно проходил по боковой дорожке, чтобы пробраться к помещению для весов, Нана велела Жоржу позвать его и, когда он подошел, спросила, смеясь:
– Во сколько раз я котируюсь?
Она подразумевал кобылку Нана, ту самую Нана, что постыдно дала себя побить, участвуя в скачке на приз Дианы. Лузиниан выиграл в апреле и в мае и сразу попал в фавориты, – а за него уже накануне уверенно держали два против одного; а она, эта вторая лошадь вандеврской конюшни, осталась даже без места.
– По-прежнему в пятьдесят, – ответил Лабордет.
– Черт возьми! Не очень-то меня ценят, – продолжала шутить Нана. – В таком случае я на себя не ставлю… Нет, дудки! И луидора на себя не поставлю!
Лабордет очень торопился и отошел. Нана снова позвала его; она хотела попросить у него совета. Он был близко знаком со всеми тренерами и жокеями и поэтому обладал особыми сведениями относительно скаковых конюшен. Его предсказания неоднократно сбывались.
– Скажите, на каких лошадей ставить? – повторила молодая женщина. – Как котируется англичанин?
– Спирит – в три раза… Валерио II также в три… Потом идут остальные: Косинус – в двадцать пять, Случай – в сорок, Бум – в тридцать, Щелчок – в тридцать пять, Франжипан – в десять…
– Нет, не стану играть на англичанина, я патриотка… Гм! Может быть, Валерио II; у герцога де Корбрез такой сияющий вид… Хотя нет! Пятьдесят луидоров на Лузиниана, как ты думаешь?
Лабордет как-то странно посмотрел на нее.
Она нагнулась и стала тихо его расспрашивать, так как знала, что Вандевр поручил ему взять для себя у букмекеров, чтобы свободнее играть самому. Если он что-нибудь знает, то, несомненно, скажет ей. Но Лабордет без всяких объяснений убедил ее положиться на его чутье; он поместит ее пятьдесят луидоров, как найдет нужным, и она не раскается.
– На всех лошадей, на каких хочешь! – весело крикнула она ему вслед. – Только не на Нана; – кляча!
В коляске раздался взрыв смеха. Молодые люди нашли, что это очень остроумно; а Луизэ, ничего не понимая, смотрел на мать своими бледными глазами, удивляясь громким раскатам ее голоса. Впрочем, Лабордету все еще не удавалось скрыться. Роза Миньон сделала ему знак; она давала ему поручения, он записывал цифры в маленькую тетрадку. Потом его снова позвали: Кларисса и Гага решили изменить пари; они слышали в толпе разговоры и не захотели больше ставить на Валерио II, а стали играть на Лузиниана. Лабордет бесстрастно записывал. Наконец он скрылся; его заметили по другую сторону боковой дорожки, между двумя трибунами.
Экипажи все прибывали. Теперь они выстроились в пять рядов, образовав вдоль барьера плотную массу, испещренную светлыми пятнами белых лошадей. А позади беспорядочно раскинулись другие экипажи, одиночки, как бы осевшие в траву; вперемежку нагромождались колеса, запряжки были разбросаны во все стороны, рядом, вкось, поперек, голова к голове. А на свободных полосках травы гарцевали всадники, пешеходы составляли темные группы, находившиеся в непрестанном движении. Над этой пестрой ярмарочной толпой возвышались серые парусиновые палатки буфетов, освещенные солнцем. Но больше всего толкотни и людей, целый водоворот шляп, наблюдалось около букмекеров, взобравшихся в открытые коляски; они жестикулировали, точно дантисты, а рядом с ними на высоких досках были наклеены цифры ставок.
– Глупо все-таки не знать, на какую лошадь играешь, – говорила Нана. – Надо самой рискнуть несколькими луидорами.
Она встала, чтобы выбрать букмекера с наиболее симпатичным лицом. И тут же забыла про свое намерение, заметив толпу знакомых. Кроме Миньонов, Гага, Клариссы и Бланш, справа, слева, сзади и в центре массы экипажей, тесным кольцом окруживших теперь ее ландо, она увидела Татан с Марией Блон в виктории, Каролину Эке с матерью и двумя мужчинами в открытой коляске, Луизу Виолен, правившую плетенкой, разукрашенной лентами цвета конюшни Мэшен – оранжевым с зеленым, Леа де Орн на сиденье высокого английского шарабана, в обществе целой банды шумевших молодых людей. Дальше, в восьмирессорном экипаже, очень аристократическом на вид, важно восседала Люси Стьюарт, одетая очень просто, в черное шелковое платье, а рядом с ней – высокий молодой человек в форме мичмана. Но особенно поражена была Нана при виде Симонны, приехавшей в кабриолете со Штейнером, который сам правил; сзади сидел, скрестив руки, лакей. Симонна была ослепительна в белом в желтую полоску атласном туалете, покрытая бриллиантами от пояса до самой шляпки; а банкир, вытянув длинный хлыст, правил лошадьми, запряженными цугом: первой шла мелкой рысью маленькая лошадка золотисто-рыжей масти, а за ней, высоко забирая ногами, бежал гнедой рысак.
– Черт возьми! – сказала Нана. – Этот вор Штейнер, видно, еще раз обчистил биржу!.. Каково? Симонна-то, какой шик! Это слишком. Его обязательно арестуют.