Страница:
– Вы проводите меня домой, – сказала она, спускаясь с ним по черной лестнице. – Тоща я буду, по крайней мере, спокойна… Представьте, я хочу проспать одна всю ночь, в моем распоряжении будет целая ночь, – уж такая у меня прихоть, милый мой!
3
Графиня Сабина, как обычно называли г-жу Мюффа де Бевиль в отличии от матери графа, скончавшейся в минувшем году, принимала по вторникам в своем особняке на углу улиц Миромениль и Пентьевр. То было обширное квадратное здание, которым род Мюффа владел больше столетия. Высокий темный фасад как бы дремал, напоминая своим мрачным видом монастырь; огромные ставни его почти всегда были закрыты. Позади дома, в небольшом сыром садике чахлые деревья тянулись к солнцу, и ветви их были так длинны, что свешивались над черепицами крыши.
Во вторник к девяти часам в гостиной графини собралось человек десять гостей. Когда графиня принимала у себя близких друзей, двери смежной маленькой гостиной и столовой были заперты. Гости чувствовали себя уютнее, болтая у камина в большой и высокой комнате; четыре ее окна выходили в сад; и оттуда в этот дождливый апрельский вечер проникала сырость, хотя в камине горели огромные поленья. Сюда никогда не заглядывало солнце: днем стоял зеленоватый полумрак, а вечером, при свете ламп и люстры, гостиная казалась еще более строгой благодаря массивной мебели красного дерева в стиле ампир, штофным обоям и креслам, обитым тисненым желтым бархатом. Здесь царил дух благочестия, атмосфера холодного достоинства, старинных нравов минувшего века.
Напротив кресла, в котором умерла мать графа, – глубокого твердого кресла, обитого плотной материей, стояла по другую сторону камина кушетка графини Сабины с красной шелковой обивкой, мягкая, как пух. Это была единственная современная вещь, попавшая сюда по воле случая и нарушавшая строгость стиля.
– Итак, – проговорила гостья, молодая женщина, – к нам едет персидский шах.
Речь шла о коронованных особах, которых ожидали в Париже к выставке. Несколько дам уселись в кружок перед камином. Г-жа Дю Жонкуа, брат которой дипломат, служил на востоке, рассказывала о дворе Наср-эд-дина.
– Вам нездоровится, дорогая? – спросила г-жа Шантро, жена заводовладельца, заметив, что графиня слегка вздрогнула и побледнела.
– Нет, нисколько, – ответила Сабина, улыбаясь… – Мне немного холодно… Эту гостиную нескоро протопишь!
Графиня обвела своими черными глазами стены и потолок. Ее дочь, Эстелла, девица лет шестнадцати, худая и нескладная, как все подростки, встала со скамеечки, на которой сидела, и молча поправила в камине прогоревшее полено. А г-жа де Шезель, подруга Сабины по монастырю, где они воспитывались, моложе ее на пять лет, воскликнула:
– Ах, что-ты! Как бы мне хотелось иметь такую гостиную! Здесь ты, по крайней мере, можешь устраивать приемы… Ведь в наше время строят только какие-то лачужки… Будь я на твоем месте…
Она беспечно говорила, оживленно жестикулируя, о том, что переменила бы здесь обои, обивку мебели, вообще все, а потом стала бы задавать балы, и на них съезжался бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж, чиновник, и слушал ее с важным видом. По слухам, она открыто его обманывает; но ей прощали, и всюду принимали, несмотря ни на что, так как считали ее просто легкомысленной.
– Ах, уж эта Леонида! – только и сказала графиня Сабина, едва улыбнувшись.
Ее ленивый жест как бы дополнил недосказанное. Конечно, она ничего не станет менять в этой комнате, где прожила семнадцать лет. Пусть остается в том виде, в каком была при жизни свекрови. Возвращаясь к прежней теме, графиня заметила:
– Меня уверяли, что к нам приедут также прусский король и русский император.
– Да, предполагаются очень пышные торжества, – сказала г-жа Дю Жонкуа.
Банкир Штейнер, которого недавно ввела в салон графини Леонида де Шезель, знавшая весь Париж, беседовал, сидя на диване в простенке между окнами, с депутатом, ловко стараясь выведать у него сведения о предстоящем изменении биржевого курса, о чем сам Штейнер уже пронюхал. Стоя перед ними, их молча слушал граф Мюффа, еще более хмурясь, чем всегда. Пять-шесть молодых людей стояли возле двери вокруг графа Ксавье де Вандевр: он рассказывал им вполголоса какую-то историю, по-видимому, весьма игривую, так как слушатели с трудом сдерживали смех. Посреди комнаты, грузно опустившись в кресло, одиноко дремал толстяк; это был начальник департамента министерства внутренних дел. Но когда один из молодых людей, по-видимому, усомнился в правдивости рассказа графа, последний громко сказал:
– Нельзя же быть таким скептиком, Фукармон, – все удовольствие пропадает!
И он, смеясь, подошел к дамам. Последний отпрыск знатного рода, женственный и остроумный граф де Вандевр безудержно, неутомимо растрачивал в то время свое состояние. Его скаковая конюшня, одна из самых известных в Париже, стоила ему бешеных денег; размеры его ежемесячных проигрышей в имперском клубе не могли не вызвать тревогу; а расходы на любовниц поглощали из года в год то ферму, то несколько десятин земли или леса, а то и целые куски его обширных владений в Пикардии.
– Не вам бы называть других скептиками, ведь вы сами ни во что не верите, – сказала Леонида, освобождая для него местечко рядом с собою. – Сами вы отравляете себе все удовольствия.
– Вот именно, – ответил он, – вот я и делюсь с другими своим опытом.
Но ему приказали умолкнуть, дабы не смущать г-на Вено. Тут дамы отодвинулись, и в глубине оказалась кушетка, а на ней маленький шестидесятилетний человечек с испорченными зубами и тонкой улыбкой. Он, удобно расположившись, слушал окружающих, сам не проронив ни слова. Он покачал головой в знак того, что нисколько не смущен. Вандевр с обычным надменным видом серьезно сказал:
– Господин Вено прекрасно знает, что я верю в то, во что надо верить.
Это свидетельствовало о его религиозных чувствах, по-видимому, даже Леонида была удовлетворена. Молодые люди в глубине комнаты больше не смеялись. Им стало скучно в чопорной гостиной. Повеяло холодком. И в наступившем молчании слышался только гнусавый голос Штейнера, который в конце концов вывел из себя депутата. С минуту графиня Сабина смотрела на огонь, затем возобновила прерванный разговор:
– Я видела в прошлом году прусского короля в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
– Его будет сопровождать граф Бисмарк, – сказала г-жа Дю Жонкуа. – Вы с ним знакомы? Я завтракала с ним у моего брата, – о, давно, когда Бисмарк был в Париже в качестве представителя Пруссии… Не могу понять, почему этот человек пользуется таким успехом.
– Отчего же? – спросила г-жа Шантро.
– Право, не знаю… как вам сказать… Он мне не нравится. Он производит впечатление грубого и невоспитанного человека. А, кроме того, я нахожу, что он не умен.
Тоща все заговорили о Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр был с ним знаком и утверждал, что он и в картишки сыграть и выпить умеет. В разгар спора отворилась дверь, и появился Гектор де Ла Фалуаз. За ним следовал Фошри, который подошел к графине и, поклонившись, сказал:
– Графиня, я вспомнил ваше любезное приглашение…
Она ответила улыбкой и сказала ему несколько ласковых слов.
Поздоровавшись с графом, журналист в первую минуту почувствовал себя неловко в этой гостиной, где он не заметил никого из знакомых, кроме Штейнера. Но тут к нему подошел Вандеври, узнав его, пожал ему руку. Фошри обрадовался встрече и сразу почувствовал потребность обменяться впечатлениями, отвел его в сторону, тихо говоря:
– Это состоится завтра. Вы будете?
– Еще бы!
– В двенадцать ночи, у нее.
– Знаю, знаю… Я приеду с Бланш.
Он хотел отойти к дамам, собираясь привести новый аргумент в пользу Бисмарка, но Фошри удержал его.
– Вы ни за что не догадаетесь, кого она поручила мне пригласить.
И Фошри легким кивком головы указал на графа Мюффа, обсуждавшего в этот момент с депутатом и Штейнером одну из статей бюджета.
– Не может быть! – проговорил Вандевр, которого это известие и ошеломило и позабавило.
– Честное слово! Мне пришлось клятвенно обещать, что я его приведу. Отчасти из-за этого я и пришел сюда.
Оба тихо засмеялись, и Вандевр поспешно вернулся к дамам, воскликнув:
– А я, напротив, утверждаю, что Бисмарк очень остроумен. Да вот вам доказательство: однажды вечером он при мне очень удачно сострил…
Между тем Ла Фалуаз, услышав кое-что из этого разговора, смотрел на Фошри в надежде получить объяснение; но его не последовало. О ком шла речь? Что собирались делать на следующий день в полночь? И Ла Фалуаз уже не отставал от кузена. Тот уселся. Фошри питал особый интерес к графине Сабине. Ее имя часто произносилось в его присутствии, он знал, что она вышла замуж семнадцати лет, и теперь ей должно быть тридцать четыре года; со времени своего замужества она вела замкнутый образ жизни в обществе мужа и свекрови. В свете одни считали ее благочестивой и холодной, другие жалели, вспоминая веселый смех и большие пламенные глаза юной Сабины, когда она еще не жила взаперти в этом старинном особняке. Фошри разглядывал ее, и его брало раздумье. Его покойный друг, капитан, недавно скончавшийся в Мексике, в канун своего отъезда из Франции сделал ему после обеда одно из тех откровенных признаний, которые могут вырваться порой даже у самых скрытых людей. Но у Фошри осталось лишь смутное воспоминание об этом разговоре: в тот вечер они за обедом изрядно выпили. И, глядя на графиню в этой старинной гостиной, спокойно улыбавшуюся, одетую в черное, он подвергал сомнению признания своего друга. Стоявшая позади нее лампа освещала тонкий профиль этой полной брюнетки, и только немного крупный рот говорил о какой-то надменной чувственности.
– И чего им дался Бисмарк! – проворчал Ла Фалуаз, который желал прослыть человеком, скучающим в обществе. – Тоска смертельная. Что за странная пришла тебе фантазия приехать сюда!
Фошри вдруг спросил:
– Скажи-ка, у графини нет любовника?
– Ну, что ты! Конечно, нет, – пробормотал явно сбитый с толку Ла Фалуаз. – Забыл ты, что ли, где находишься?
Потом Ла Фалуаз сообразил, что его негодование свидетельствует об отсутствии светского шика, и прибавил, развалясь на диване:
– Право, я хоть и отрицаю, но, в сущности, не знаю сам… Тут вертится молоденький Фукармон, на которого натыкаешься во всех углах. Но, конечно, здесь видали и других, почище его. Мне-то наплевать… Верно лишь одно: если графиня и развлекается любовными интрижками, то делает это очень ловко, об этом ничего неслышно, никто о ней не говорит ничего худого.
И, не дожидаясь расспросов Фошри, он рассказал все, что знал о семействе Мюффа. Дамы продолжали разговаривать у камина, а кузены беседовали вполголоса; и, глядя на этих молодых людей в белых перчатках и галстуках, можно было подумать, что они обсуждают какой-нибудь важный вопрос в самых изысканных выражениях. Итак, говорил Ла Фалуаз, мамаша Мюффа, которую он прекрасно знал, была несносная старуха, вечно возившаяся с попами, к тому же чванливая и очень высокомерная, и все вокруг склонялось перед ней. Что же касается Мюффа, он последний отпрыск генерала, возведенного в графское достоинство Наполеоном I, и поэтому, естественно, он вошел в милость после 2 декабря. Мюффа тоже не из веселых, но слывет весьма честным и прямым человеком. При всем том у него невероятно устарелые взгляды и такое преувеличенное представление о своей роли при дворе, о своих достоинствах и добродетелях, что к нему прямо не подступись. Это прекрасное воспитание Мюффа получил от мамаши: каждый день, точно на исповеди, никаких вольностей, полное отречение от радостей молодости. Он ходил в церковь и был религиозен до исступления, до нервных припадков, похожих на приступы белой горячки. Наконец, в довершение характеристики графа, Ла Фалуаз шепнул что-то кузену на ухо.
– Не может быть!
– Честное слово, меня уверяли, что это правда… Он таким и женился.
Фошри смеялся, глядя на графа: обрамленное бакенбардами лицо Мюффа, без усов, казалось еще непреклоннее и жестче, когда он приводил цифры спорившему с ним Штейнеру.
– Черт возьми! Это на него похоже, – пробормотал журналист. – Хороший подарочек молодой жене! Бедняжка, как он, должно быть, ей наскучил! Бьюсь об заклад, что она ровно ничего не знает!
В этот момент к нему обратилась графиня Сабина.
Но он не слышал ее, настолько случай с Мюффа показался ему забавным и необычайным. Она повторила свой вопрос:
– Господин Фошри, вы, кажется, написали очерк о Бисмарке?.. Вам случалось с ним беседовать?
Он оживился, подошел к дамам, стараясь привести свои мысли в порядок, и тотчас же ответил с безукоризненной непринужденностью:
– Откровенно говоря, графиня, я писал его, пользуясь биографическими данными, взятыми из немецкой печати… Я никогда не видел Бисмарка.
Фошри остался подле Сабины. Разговаривая с нею, он продолжал размышлять. Она казалась моложе своих лет, ей нельзя было дать больше двадцати восьми; особенно глаза ее сохранили юношеский блеск, скрывавшийся синеватой тенью длинных ресниц. Сабина выросла в семье, где царил разлад, жила попеременно то у отца, маркиза де Шуар, то у матери и рано вышла замуж после ее смерти, очевидно, побуждаемая отцом, которого стесняла. Маркиз слыл ужасным человеком, и, несмотря на его великое благочестие, о нем ходили странные слухи.
Фошри спросил, удостоится ли он чести засвидетельствовать свое почтение маркизу. Несомненно, ответила Сабина. Ее отец придет, но позднее: у него столько работы! Журналист, догадывавшийся, где старик проводит вечера, серьезно смотрел на графиню. Вдруг его поразила родинка, которую он заметил у Сабины на левой щеке, около губ. Точно такая же была у Нана. Это показалось ему забавным. На родинке вились волоски. Только у Нана они белокурые, а у графини – совершенно черные. Ну и что ж, а все-таки у этой женщины нет любовника.
– Мне всегда хотелось познакомиться с королевой Августой, – сказала Сабина. – Говорят, она такая добрая, такая благочестивая… Как вы думаете, она приедет с королем?
– Пожалуй, нет, – ответил он.
У нее нет любовника, это очевидно. Достаточно было видеть ее рядом с дочерью – незаметной девушкой, чопорно сидевшей на скамеечке. Мрачная гостиная, на которой лежала печать ханжества, свидетельствовала, какой железной руке подчинялась графиня и какое она вела здесь суровое существование. Она не вложила ничего своего в старинное жилище, потемневшее от старости. Здесь властвовал и повелевал Мюффа со своим ханжеским воспитанием, со своими покаяниями и постами. Но самым веским доказательством было для Фошри присутствие старичка с испорченными зубами и тонкой улыбкой, которого он разглядел в кушетке за спинами дам. Личность эта была ему знакома. Теофиль Вено, бывший адвокат, специальностью которого были процессы духовенства, отошел от дел, когда составил себе крупное состояние; он вел загадочную жизнь, но принимали его всюду; относились к нему подобострастно и даже слегка побаивались, словно он представлял собою большую тайную силу, которая за ним стоит. Впрочем, он держался с величайшим смирением, был старостой в храме св.Магдалины и занимал скромное положение помощника мэра девятого округа, как он уверял, просто для того, чтобы заполнить свой досуг. Да, графиню хорошо охраняют, к ней не подступишься!
– Ты прав, здесь умрешь от скуки, – сказал Фошри кузену, выбравшись из дамского кружка. – Надо удирать.
Тут к ним подошел Штейнер, которого только что оставили граф Мюффа и депутат; он был взбешен, обливался потом и ворчал вполголоса:
– Черт с ними, пусть молчат, коли не хотят говорить. Я найму других, из которых выжму все, что мне нужно.
Затем, уведя журналиста в укромный уголок, он заговорил другим тоном, с оттенком торжества в голосе:
– Ну-с! Итак, ужин назначен на завтра… Я тоже там буду, милейший!
– Ах, вот как? – тихо отозвался удивленный Фошри.
– А вы и не знали?.. По правде, мне не легко было застать ее дома! Да и Миньон не отходил от меня ни на шаг.
– Но ведь Миньоны тоже приглашены.
– Да она говорила мне… Короче говоря, она меня приняла и пригласила… Ужин ровно в полночь, после спектакля.
Банкир сиял. Он подмигнул журналисту и добавил с особым выражением:
– А у вас, видно, все уже наладилось!
– А что, собственно? – спросил Фошри, притворяясь, будто не понимает, о чем идет речь. – Она хотела поблагодарить меня за рецензию, потому и пришла ко мне.
– Да, да… вы, журналисты, счастливчики, вас вознаграждают… Кстати, на чей счет будет завтрашнее угощение?
Журналист развел руками, как бы в доказательство, что это никому не известно. В эту минуту Штейнера отозвал Вандевр: банкир лично знал Бисмарка. Г-жу Дю Жонкуа почти удалось убедить, и она произнесла в заключение:
– Бисмарк произвел на меня плохое впечатление; по-моему, у него злое лицо… Но я охотно допускаю, что он очень умен; этим и объясняется его успех.
– Без сомнения, – сказал, натянуто улыбаясь, банкир, который был франкфуртским евреем.
Ла Фалуаз решился, наконец, расспросить кузена и шепнул ему на ухо, не отставая от него ни на шаг:
– Значит, завтра вечером ужину женщины?.. У кого же, а? У кого?
Фошри знаком пояснил, что их слушают; надо же соблюдать приличия.
Дверь снова отворилась, и вошла пожилая дама в сопровождении юноши, в котором журналист узнал вырвавшегося из-под материнского надзора херувима, того самого, что на представлении «Златокудрой Венеры» отличился, выкрикнув знаменитое «просто здорово», о чем до сих пор еще говорили в обществе. Появление гостьи вызвало в гостиной движение. Графиня Сабина поспешила к ней навстречу с протянутыми руками, называя ее «дорогой госпожой Югон».
Ла Фалуаз, желая задобрить кузена, заметив, что тот с любопытством смотрит на эту сцену, в нескольких словах рассказал ему о новоприбывших: г-жа Югон, вдова нотариуса, жила постоянно в Фондент, в своем старинном родовом имении близ Орлеана, а приезжая в Париж, останавливалась в собственном доме на улице Ришелье; сейчас она приехала на несколько недель в Париж, чтобы пристроить младшего сына, первый год слушавшего курс юридических наук; когда-то она была подругой маркизы де Шуар, знала графиню с рождения, которая до своего замужества живала у нее месяцами; г-жа Югон до сих пор еще говорила Сабине «ты».
– Я привела Жоржа, – сказала г-жа Югон Сабине. – Не правда ли, как он вырос?
Юноша, похожий благодаря светлым глазам и белокурым локонам на переодетую девочку, без всякого смущения поздоровался с графиней и напомнил ей, как они два года назад играли в волан.
– А Филиппа нет в Париже? – спросил граф Мюффа.
– О нет, – ответила старушка, – он по-прежнему стоит со своим полком в Бурже.
Она села и с гордостью заговорила о старшем сыне, отважном юноше, который вздумал поступить на военную службу и очень быстро дослужился до чина лейтенанта. Все присутствовавшие в гостиной дамы относились к старушке с почтительным вниманием. Беседа возобновилась и стала еще более приятной и изысканной. И, глядя на эту почтенную г-жу Югон, на ее исполненное материнской нежности лицо, освещенное доброй улыбкой и обрамленное седыми, расчесанными на пробор волосами, Фошри решил, что он смешон: как мог он хотя бы на минутку заподозрить графиню Сабину!
Но кушетка, обитая красным шелком, на которой сидела графиня, привлекала его внимание. Фошри находил ее цвет кричащим и самое присутствие ее в этой прокуренной гостиной – странной, волнующей прихотью. Было совершенно очевидно, что эта кушетка, которая располагала к томной лени, поставлена здесь, очевидно не по воле графа. Казалось, то было первой попыткой, желанием внести сюда долю наслаждения. Фошри снова задумался, мысленно возвращаясь к признанию, выслушанному однажды вечером в отдельном кабинете ресторана. Он стремился попасть в дом Мюффа, побуждаемый любопытством. Как знать? Если его друг остался в Мексике, почему не попытать самому? Глупо, конечно, но его мучила эта мысль, что-то притягивало его, будило в нем порочные чувства. Кушетка влекла к себе; наклон ее спинки заинтересовал журналиста.
– Ну, что же! Идем? – спросил Ла Фалуаз, надеясь по дороге узнать имя женщины, у которой предстоял завтра ужин.
– Сейчас, – ответил Фошри.
Он не спешил уходить под предлогом, что ему до сих пор еще не удалось передать порученное приглашение. Дамы говорили теперь об обряде пострижения в монахини одной девицы из общества, проходившем очень трогательно и уже волновавшем светский Париж. Речь шла о старшей дочери баронессы де Фужрэ, которая, следуя непреодолимому влечению, постриглась в монастыре кармелиток. Г-жа Шантро, дальняя родственница семьи Фужрэ, рассказывала, будто баронесса с горя на другой же день слегла.
– У меня было очень хорошее место, с него все было видно, – объявила Леонида. – Интересное зрелище, по-моему.
Г-жа Югон жалела бедную баронессу. Какое горе для матери, ведь она потеряла дочь!
– Меня обвиняют в ханжестве, – сказала она с присущим ей спокойным чистосердечием. – Это не мешает мне, однако считать, что дети, обрекающие себя на подобного рода самоубийство, чрезвычайно жестоки.
– Да, ужасно, – прошептала графиня, зябко вздрагивая и усаживаясь поудобнее на кушетку у огня.
Дамы заспорили. Но голоса их были сдержаны; лишь изредка легкий смех прерывал разговор. Две лампы с розовыми кружевными абажурами, стоявшие на камине, слабо освещали их; на дальних столах стояли всего только три лампы, отчего зала была погружена в приятный полумрак.
Штейнер скучал. Он рассказал Фошри о похождениях г-жи Шизель, которую называл просто Леонидой. «Этакая бестия», – говорил он вполголоса, стоя с Фошри за креслами дам. Фошри разглядывал Леониду: она была в роскошном бледно-голубом атласном платье и как-то смешно сидела на краешке кресла, худенькая и задорная, как мальчишка; ему показалось странным, что он видит ее здесь. У Каролины Эке, мать которой завела в доме строгий порядок, держались лучше. Вот и тема для статьи! Удивительный народ парижане! Самые чинные гостиные заполнены кем попало. Так, Теофиль Вено, который молча улыбается, показывая испорченные зубы, явно достался в наследство от покойной графини, как и несколько пожилых дам, вроде г-жи Шантро или г-жи Дю Жонкуа, и четырех – пяти старичков, дремавших по углам. Граф Мюффа вводил к себе чиновников, отличавшихся той корректностью манер, которая так ценилась в Тюильри; между ними был и начальник департамента, всегда одиноко сидевший посреди комнаты; он был чисто выбрит и так туго затянут в свой фрак, что, казалось, не мог сделать ни одного движения. Почти вся молодежь и некоторые важные господа принадлежали к кругу маркиза де Шуар, постоянно поддерживавшего отношения с легитимистской партией, даже после того как он перешел на сторону правительства и стал членом государственного совета. Кроме того, здесь были Леонида де Шезель, Штейнер, целый ряд сомнительных личностей, составлявших особый кружок, в котором ласковая старушка г-жа Югон казалась чужой. И Фошри, уже обдумавший будущую статью, назвал этот кружок кружком графини Сабины.
– А затем, – продолжал свой рассказ Штейнер еще тише, – Леонида выписала в Монтабан своего тенора. Она жила тогда в замке Боркейль, в двух лье оттуда, и ежедневно приезжала в коляске барона в гостиницу «Золотого Льва», где остановился ее тенор… Коляска ждала у ворот, Леонида проводила в гостинице по нескольку часов, а тем временем на улице собиралась толпа зевак и глазела на лошадей.
Все молчали, под высокими сводами на несколько секунд воцарилось торжественное молчание. Двое молодых людей еще говорили шепотом, но они тоже умолкли, и тогда послышался заглушенный шум шагов графа Мюффа, вошедшего в комнату. Лампы как будто стали давать меньше света, огонь в камине догорал, мрачная тень окутывала кресла, где сидели старые друзья дома, которые много лет были завсегдатаями этой гостиной. Казалось, в паузе между двумя фразами гостям почудилась, что вернулась старая графиня, от которой веет величавой холодностью. Но графиня Сабина уже возобновила прерванный было разговор:
– По поводу этого пострижения носились разные слухи… Якобы молодой человек умер и этим объясняется уход в монастырь бедной девушки. Впрочем, говорят, господин де Фужрэ никогда не дал бы согласия на брак.
– Говорят еще и многое другое! – воскликнула легкомысленно Леонида.
Она рассмеялась, но больше ничего не сказала. Сабину заразило ее веселье, и она поднесла платок к губам. Смех, прозвучавший в торжественной тишине огромной комнаты, поразил слух Фошри; в смехе этом слышался звон разбитого хрусталя. Да, несомненно, сюда начал проникать какой-то чуждый дух. Все заговорили разом; г-жа Дю Жонкуа возражала, г-жа Шантро говорила, что ходили слухи о предполагавшейся свадьбе, но дальше этого дело якобы не пошло. Даже мужчины пытались высказать свое суждение. Несколько минут продолжался обмен мнениями, в котором приняли участие представители самых разных кругов общества, собравшиеся в гостиной, – бонапартисты, легитимисты и светские скептики горячо спорили или соглашались друг с другом.
Эстелла позвонила и велела подбросить дров, лакей поправил в лампах огонь, все встрепенулись. Фошри улыбнулся и снова почувствовал себя в своей тарелке.
Во вторник к девяти часам в гостиной графини собралось человек десять гостей. Когда графиня принимала у себя близких друзей, двери смежной маленькой гостиной и столовой были заперты. Гости чувствовали себя уютнее, болтая у камина в большой и высокой комнате; четыре ее окна выходили в сад; и оттуда в этот дождливый апрельский вечер проникала сырость, хотя в камине горели огромные поленья. Сюда никогда не заглядывало солнце: днем стоял зеленоватый полумрак, а вечером, при свете ламп и люстры, гостиная казалась еще более строгой благодаря массивной мебели красного дерева в стиле ампир, штофным обоям и креслам, обитым тисненым желтым бархатом. Здесь царил дух благочестия, атмосфера холодного достоинства, старинных нравов минувшего века.
Напротив кресла, в котором умерла мать графа, – глубокого твердого кресла, обитого плотной материей, стояла по другую сторону камина кушетка графини Сабины с красной шелковой обивкой, мягкая, как пух. Это была единственная современная вещь, попавшая сюда по воле случая и нарушавшая строгость стиля.
– Итак, – проговорила гостья, молодая женщина, – к нам едет персидский шах.
Речь шла о коронованных особах, которых ожидали в Париже к выставке. Несколько дам уселись в кружок перед камином. Г-жа Дю Жонкуа, брат которой дипломат, служил на востоке, рассказывала о дворе Наср-эд-дина.
– Вам нездоровится, дорогая? – спросила г-жа Шантро, жена заводовладельца, заметив, что графиня слегка вздрогнула и побледнела.
– Нет, нисколько, – ответила Сабина, улыбаясь… – Мне немного холодно… Эту гостиную нескоро протопишь!
Графиня обвела своими черными глазами стены и потолок. Ее дочь, Эстелла, девица лет шестнадцати, худая и нескладная, как все подростки, встала со скамеечки, на которой сидела, и молча поправила в камине прогоревшее полено. А г-жа де Шезель, подруга Сабины по монастырю, где они воспитывались, моложе ее на пять лет, воскликнула:
– Ах, что-ты! Как бы мне хотелось иметь такую гостиную! Здесь ты, по крайней мере, можешь устраивать приемы… Ведь в наше время строят только какие-то лачужки… Будь я на твоем месте…
Она беспечно говорила, оживленно жестикулируя, о том, что переменила бы здесь обои, обивку мебели, вообще все, а потом стала бы задавать балы, и на них съезжался бы весь Париж. Позади нее стоял ее муж, чиновник, и слушал ее с важным видом. По слухам, она открыто его обманывает; но ей прощали, и всюду принимали, несмотря ни на что, так как считали ее просто легкомысленной.
– Ах, уж эта Леонида! – только и сказала графиня Сабина, едва улыбнувшись.
Ее ленивый жест как бы дополнил недосказанное. Конечно, она ничего не станет менять в этой комнате, где прожила семнадцать лет. Пусть остается в том виде, в каком была при жизни свекрови. Возвращаясь к прежней теме, графиня заметила:
– Меня уверяли, что к нам приедут также прусский король и русский император.
– Да, предполагаются очень пышные торжества, – сказала г-жа Дю Жонкуа.
Банкир Штейнер, которого недавно ввела в салон графини Леонида де Шезель, знавшая весь Париж, беседовал, сидя на диване в простенке между окнами, с депутатом, ловко стараясь выведать у него сведения о предстоящем изменении биржевого курса, о чем сам Штейнер уже пронюхал. Стоя перед ними, их молча слушал граф Мюффа, еще более хмурясь, чем всегда. Пять-шесть молодых людей стояли возле двери вокруг графа Ксавье де Вандевр: он рассказывал им вполголоса какую-то историю, по-видимому, весьма игривую, так как слушатели с трудом сдерживали смех. Посреди комнаты, грузно опустившись в кресло, одиноко дремал толстяк; это был начальник департамента министерства внутренних дел. Но когда один из молодых людей, по-видимому, усомнился в правдивости рассказа графа, последний громко сказал:
– Нельзя же быть таким скептиком, Фукармон, – все удовольствие пропадает!
И он, смеясь, подошел к дамам. Последний отпрыск знатного рода, женственный и остроумный граф де Вандевр безудержно, неутомимо растрачивал в то время свое состояние. Его скаковая конюшня, одна из самых известных в Париже, стоила ему бешеных денег; размеры его ежемесячных проигрышей в имперском клубе не могли не вызвать тревогу; а расходы на любовниц поглощали из года в год то ферму, то несколько десятин земли или леса, а то и целые куски его обширных владений в Пикардии.
– Не вам бы называть других скептиками, ведь вы сами ни во что не верите, – сказала Леонида, освобождая для него местечко рядом с собою. – Сами вы отравляете себе все удовольствия.
– Вот именно, – ответил он, – вот я и делюсь с другими своим опытом.
Но ему приказали умолкнуть, дабы не смущать г-на Вено. Тут дамы отодвинулись, и в глубине оказалась кушетка, а на ней маленький шестидесятилетний человечек с испорченными зубами и тонкой улыбкой. Он, удобно расположившись, слушал окружающих, сам не проронив ни слова. Он покачал головой в знак того, что нисколько не смущен. Вандевр с обычным надменным видом серьезно сказал:
– Господин Вено прекрасно знает, что я верю в то, во что надо верить.
Это свидетельствовало о его религиозных чувствах, по-видимому, даже Леонида была удовлетворена. Молодые люди в глубине комнаты больше не смеялись. Им стало скучно в чопорной гостиной. Повеяло холодком. И в наступившем молчании слышался только гнусавый голос Штейнера, который в конце концов вывел из себя депутата. С минуту графиня Сабина смотрела на огонь, затем возобновила прерванный разговор:
– Я видела в прошлом году прусского короля в Бадене. Он еще очень бодр для своих лет.
– Его будет сопровождать граф Бисмарк, – сказала г-жа Дю Жонкуа. – Вы с ним знакомы? Я завтракала с ним у моего брата, – о, давно, когда Бисмарк был в Париже в качестве представителя Пруссии… Не могу понять, почему этот человек пользуется таким успехом.
– Отчего же? – спросила г-жа Шантро.
– Право, не знаю… как вам сказать… Он мне не нравится. Он производит впечатление грубого и невоспитанного человека. А, кроме того, я нахожу, что он не умен.
Тоща все заговорили о Бисмарке. Мнения разделились. Вандевр был с ним знаком и утверждал, что он и в картишки сыграть и выпить умеет. В разгар спора отворилась дверь, и появился Гектор де Ла Фалуаз. За ним следовал Фошри, который подошел к графине и, поклонившись, сказал:
– Графиня, я вспомнил ваше любезное приглашение…
Она ответила улыбкой и сказала ему несколько ласковых слов.
Поздоровавшись с графом, журналист в первую минуту почувствовал себя неловко в этой гостиной, где он не заметил никого из знакомых, кроме Штейнера. Но тут к нему подошел Вандеври, узнав его, пожал ему руку. Фошри обрадовался встрече и сразу почувствовал потребность обменяться впечатлениями, отвел его в сторону, тихо говоря:
– Это состоится завтра. Вы будете?
– Еще бы!
– В двенадцать ночи, у нее.
– Знаю, знаю… Я приеду с Бланш.
Он хотел отойти к дамам, собираясь привести новый аргумент в пользу Бисмарка, но Фошри удержал его.
– Вы ни за что не догадаетесь, кого она поручила мне пригласить.
И Фошри легким кивком головы указал на графа Мюффа, обсуждавшего в этот момент с депутатом и Штейнером одну из статей бюджета.
– Не может быть! – проговорил Вандевр, которого это известие и ошеломило и позабавило.
– Честное слово! Мне пришлось клятвенно обещать, что я его приведу. Отчасти из-за этого я и пришел сюда.
Оба тихо засмеялись, и Вандевр поспешно вернулся к дамам, воскликнув:
– А я, напротив, утверждаю, что Бисмарк очень остроумен. Да вот вам доказательство: однажды вечером он при мне очень удачно сострил…
Между тем Ла Фалуаз, услышав кое-что из этого разговора, смотрел на Фошри в надежде получить объяснение; но его не последовало. О ком шла речь? Что собирались делать на следующий день в полночь? И Ла Фалуаз уже не отставал от кузена. Тот уселся. Фошри питал особый интерес к графине Сабине. Ее имя часто произносилось в его присутствии, он знал, что она вышла замуж семнадцати лет, и теперь ей должно быть тридцать четыре года; со времени своего замужества она вела замкнутый образ жизни в обществе мужа и свекрови. В свете одни считали ее благочестивой и холодной, другие жалели, вспоминая веселый смех и большие пламенные глаза юной Сабины, когда она еще не жила взаперти в этом старинном особняке. Фошри разглядывал ее, и его брало раздумье. Его покойный друг, капитан, недавно скончавшийся в Мексике, в канун своего отъезда из Франции сделал ему после обеда одно из тех откровенных признаний, которые могут вырваться порой даже у самых скрытых людей. Но у Фошри осталось лишь смутное воспоминание об этом разговоре: в тот вечер они за обедом изрядно выпили. И, глядя на графиню в этой старинной гостиной, спокойно улыбавшуюся, одетую в черное, он подвергал сомнению признания своего друга. Стоявшая позади нее лампа освещала тонкий профиль этой полной брюнетки, и только немного крупный рот говорил о какой-то надменной чувственности.
– И чего им дался Бисмарк! – проворчал Ла Фалуаз, который желал прослыть человеком, скучающим в обществе. – Тоска смертельная. Что за странная пришла тебе фантазия приехать сюда!
Фошри вдруг спросил:
– Скажи-ка, у графини нет любовника?
– Ну, что ты! Конечно, нет, – пробормотал явно сбитый с толку Ла Фалуаз. – Забыл ты, что ли, где находишься?
Потом Ла Фалуаз сообразил, что его негодование свидетельствует об отсутствии светского шика, и прибавил, развалясь на диване:
– Право, я хоть и отрицаю, но, в сущности, не знаю сам… Тут вертится молоденький Фукармон, на которого натыкаешься во всех углах. Но, конечно, здесь видали и других, почище его. Мне-то наплевать… Верно лишь одно: если графиня и развлекается любовными интрижками, то делает это очень ловко, об этом ничего неслышно, никто о ней не говорит ничего худого.
И, не дожидаясь расспросов Фошри, он рассказал все, что знал о семействе Мюффа. Дамы продолжали разговаривать у камина, а кузены беседовали вполголоса; и, глядя на этих молодых людей в белых перчатках и галстуках, можно было подумать, что они обсуждают какой-нибудь важный вопрос в самых изысканных выражениях. Итак, говорил Ла Фалуаз, мамаша Мюффа, которую он прекрасно знал, была несносная старуха, вечно возившаяся с попами, к тому же чванливая и очень высокомерная, и все вокруг склонялось перед ней. Что же касается Мюффа, он последний отпрыск генерала, возведенного в графское достоинство Наполеоном I, и поэтому, естественно, он вошел в милость после 2 декабря. Мюффа тоже не из веселых, но слывет весьма честным и прямым человеком. При всем том у него невероятно устарелые взгляды и такое преувеличенное представление о своей роли при дворе, о своих достоинствах и добродетелях, что к нему прямо не подступись. Это прекрасное воспитание Мюффа получил от мамаши: каждый день, точно на исповеди, никаких вольностей, полное отречение от радостей молодости. Он ходил в церковь и был религиозен до исступления, до нервных припадков, похожих на приступы белой горячки. Наконец, в довершение характеристики графа, Ла Фалуаз шепнул что-то кузену на ухо.
– Не может быть!
– Честное слово, меня уверяли, что это правда… Он таким и женился.
Фошри смеялся, глядя на графа: обрамленное бакенбардами лицо Мюффа, без усов, казалось еще непреклоннее и жестче, когда он приводил цифры спорившему с ним Штейнеру.
– Черт возьми! Это на него похоже, – пробормотал журналист. – Хороший подарочек молодой жене! Бедняжка, как он, должно быть, ей наскучил! Бьюсь об заклад, что она ровно ничего не знает!
В этот момент к нему обратилась графиня Сабина.
Но он не слышал ее, настолько случай с Мюффа показался ему забавным и необычайным. Она повторила свой вопрос:
– Господин Фошри, вы, кажется, написали очерк о Бисмарке?.. Вам случалось с ним беседовать?
Он оживился, подошел к дамам, стараясь привести свои мысли в порядок, и тотчас же ответил с безукоризненной непринужденностью:
– Откровенно говоря, графиня, я писал его, пользуясь биографическими данными, взятыми из немецкой печати… Я никогда не видел Бисмарка.
Фошри остался подле Сабины. Разговаривая с нею, он продолжал размышлять. Она казалась моложе своих лет, ей нельзя было дать больше двадцати восьми; особенно глаза ее сохранили юношеский блеск, скрывавшийся синеватой тенью длинных ресниц. Сабина выросла в семье, где царил разлад, жила попеременно то у отца, маркиза де Шуар, то у матери и рано вышла замуж после ее смерти, очевидно, побуждаемая отцом, которого стесняла. Маркиз слыл ужасным человеком, и, несмотря на его великое благочестие, о нем ходили странные слухи.
Фошри спросил, удостоится ли он чести засвидетельствовать свое почтение маркизу. Несомненно, ответила Сабина. Ее отец придет, но позднее: у него столько работы! Журналист, догадывавшийся, где старик проводит вечера, серьезно смотрел на графиню. Вдруг его поразила родинка, которую он заметил у Сабины на левой щеке, около губ. Точно такая же была у Нана. Это показалось ему забавным. На родинке вились волоски. Только у Нана они белокурые, а у графини – совершенно черные. Ну и что ж, а все-таки у этой женщины нет любовника.
– Мне всегда хотелось познакомиться с королевой Августой, – сказала Сабина. – Говорят, она такая добрая, такая благочестивая… Как вы думаете, она приедет с королем?
– Пожалуй, нет, – ответил он.
У нее нет любовника, это очевидно. Достаточно было видеть ее рядом с дочерью – незаметной девушкой, чопорно сидевшей на скамеечке. Мрачная гостиная, на которой лежала печать ханжества, свидетельствовала, какой железной руке подчинялась графиня и какое она вела здесь суровое существование. Она не вложила ничего своего в старинное жилище, потемневшее от старости. Здесь властвовал и повелевал Мюффа со своим ханжеским воспитанием, со своими покаяниями и постами. Но самым веским доказательством было для Фошри присутствие старичка с испорченными зубами и тонкой улыбкой, которого он разглядел в кушетке за спинами дам. Личность эта была ему знакома. Теофиль Вено, бывший адвокат, специальностью которого были процессы духовенства, отошел от дел, когда составил себе крупное состояние; он вел загадочную жизнь, но принимали его всюду; относились к нему подобострастно и даже слегка побаивались, словно он представлял собою большую тайную силу, которая за ним стоит. Впрочем, он держался с величайшим смирением, был старостой в храме св.Магдалины и занимал скромное положение помощника мэра девятого округа, как он уверял, просто для того, чтобы заполнить свой досуг. Да, графиню хорошо охраняют, к ней не подступишься!
– Ты прав, здесь умрешь от скуки, – сказал Фошри кузену, выбравшись из дамского кружка. – Надо удирать.
Тут к ним подошел Штейнер, которого только что оставили граф Мюффа и депутат; он был взбешен, обливался потом и ворчал вполголоса:
– Черт с ними, пусть молчат, коли не хотят говорить. Я найму других, из которых выжму все, что мне нужно.
Затем, уведя журналиста в укромный уголок, он заговорил другим тоном, с оттенком торжества в голосе:
– Ну-с! Итак, ужин назначен на завтра… Я тоже там буду, милейший!
– Ах, вот как? – тихо отозвался удивленный Фошри.
– А вы и не знали?.. По правде, мне не легко было застать ее дома! Да и Миньон не отходил от меня ни на шаг.
– Но ведь Миньоны тоже приглашены.
– Да она говорила мне… Короче говоря, она меня приняла и пригласила… Ужин ровно в полночь, после спектакля.
Банкир сиял. Он подмигнул журналисту и добавил с особым выражением:
– А у вас, видно, все уже наладилось!
– А что, собственно? – спросил Фошри, притворяясь, будто не понимает, о чем идет речь. – Она хотела поблагодарить меня за рецензию, потому и пришла ко мне.
– Да, да… вы, журналисты, счастливчики, вас вознаграждают… Кстати, на чей счет будет завтрашнее угощение?
Журналист развел руками, как бы в доказательство, что это никому не известно. В эту минуту Штейнера отозвал Вандевр: банкир лично знал Бисмарка. Г-жу Дю Жонкуа почти удалось убедить, и она произнесла в заключение:
– Бисмарк произвел на меня плохое впечатление; по-моему, у него злое лицо… Но я охотно допускаю, что он очень умен; этим и объясняется его успех.
– Без сомнения, – сказал, натянуто улыбаясь, банкир, который был франкфуртским евреем.
Ла Фалуаз решился, наконец, расспросить кузена и шепнул ему на ухо, не отставая от него ни на шаг:
– Значит, завтра вечером ужину женщины?.. У кого же, а? У кого?
Фошри знаком пояснил, что их слушают; надо же соблюдать приличия.
Дверь снова отворилась, и вошла пожилая дама в сопровождении юноши, в котором журналист узнал вырвавшегося из-под материнского надзора херувима, того самого, что на представлении «Златокудрой Венеры» отличился, выкрикнув знаменитое «просто здорово», о чем до сих пор еще говорили в обществе. Появление гостьи вызвало в гостиной движение. Графиня Сабина поспешила к ней навстречу с протянутыми руками, называя ее «дорогой госпожой Югон».
Ла Фалуаз, желая задобрить кузена, заметив, что тот с любопытством смотрит на эту сцену, в нескольких словах рассказал ему о новоприбывших: г-жа Югон, вдова нотариуса, жила постоянно в Фондент, в своем старинном родовом имении близ Орлеана, а приезжая в Париж, останавливалась в собственном доме на улице Ришелье; сейчас она приехала на несколько недель в Париж, чтобы пристроить младшего сына, первый год слушавшего курс юридических наук; когда-то она была подругой маркизы де Шуар, знала графиню с рождения, которая до своего замужества живала у нее месяцами; г-жа Югон до сих пор еще говорила Сабине «ты».
– Я привела Жоржа, – сказала г-жа Югон Сабине. – Не правда ли, как он вырос?
Юноша, похожий благодаря светлым глазам и белокурым локонам на переодетую девочку, без всякого смущения поздоровался с графиней и напомнил ей, как они два года назад играли в волан.
– А Филиппа нет в Париже? – спросил граф Мюффа.
– О нет, – ответила старушка, – он по-прежнему стоит со своим полком в Бурже.
Она села и с гордостью заговорила о старшем сыне, отважном юноше, который вздумал поступить на военную службу и очень быстро дослужился до чина лейтенанта. Все присутствовавшие в гостиной дамы относились к старушке с почтительным вниманием. Беседа возобновилась и стала еще более приятной и изысканной. И, глядя на эту почтенную г-жу Югон, на ее исполненное материнской нежности лицо, освещенное доброй улыбкой и обрамленное седыми, расчесанными на пробор волосами, Фошри решил, что он смешон: как мог он хотя бы на минутку заподозрить графиню Сабину!
Но кушетка, обитая красным шелком, на которой сидела графиня, привлекала его внимание. Фошри находил ее цвет кричащим и самое присутствие ее в этой прокуренной гостиной – странной, волнующей прихотью. Было совершенно очевидно, что эта кушетка, которая располагала к томной лени, поставлена здесь, очевидно не по воле графа. Казалось, то было первой попыткой, желанием внести сюда долю наслаждения. Фошри снова задумался, мысленно возвращаясь к признанию, выслушанному однажды вечером в отдельном кабинете ресторана. Он стремился попасть в дом Мюффа, побуждаемый любопытством. Как знать? Если его друг остался в Мексике, почему не попытать самому? Глупо, конечно, но его мучила эта мысль, что-то притягивало его, будило в нем порочные чувства. Кушетка влекла к себе; наклон ее спинки заинтересовал журналиста.
– Ну, что же! Идем? – спросил Ла Фалуаз, надеясь по дороге узнать имя женщины, у которой предстоял завтра ужин.
– Сейчас, – ответил Фошри.
Он не спешил уходить под предлогом, что ему до сих пор еще не удалось передать порученное приглашение. Дамы говорили теперь об обряде пострижения в монахини одной девицы из общества, проходившем очень трогательно и уже волновавшем светский Париж. Речь шла о старшей дочери баронессы де Фужрэ, которая, следуя непреодолимому влечению, постриглась в монастыре кармелиток. Г-жа Шантро, дальняя родственница семьи Фужрэ, рассказывала, будто баронесса с горя на другой же день слегла.
– У меня было очень хорошее место, с него все было видно, – объявила Леонида. – Интересное зрелище, по-моему.
Г-жа Югон жалела бедную баронессу. Какое горе для матери, ведь она потеряла дочь!
– Меня обвиняют в ханжестве, – сказала она с присущим ей спокойным чистосердечием. – Это не мешает мне, однако считать, что дети, обрекающие себя на подобного рода самоубийство, чрезвычайно жестоки.
– Да, ужасно, – прошептала графиня, зябко вздрагивая и усаживаясь поудобнее на кушетку у огня.
Дамы заспорили. Но голоса их были сдержаны; лишь изредка легкий смех прерывал разговор. Две лампы с розовыми кружевными абажурами, стоявшие на камине, слабо освещали их; на дальних столах стояли всего только три лампы, отчего зала была погружена в приятный полумрак.
Штейнер скучал. Он рассказал Фошри о похождениях г-жи Шизель, которую называл просто Леонидой. «Этакая бестия», – говорил он вполголоса, стоя с Фошри за креслами дам. Фошри разглядывал Леониду: она была в роскошном бледно-голубом атласном платье и как-то смешно сидела на краешке кресла, худенькая и задорная, как мальчишка; ему показалось странным, что он видит ее здесь. У Каролины Эке, мать которой завела в доме строгий порядок, держались лучше. Вот и тема для статьи! Удивительный народ парижане! Самые чинные гостиные заполнены кем попало. Так, Теофиль Вено, который молча улыбается, показывая испорченные зубы, явно достался в наследство от покойной графини, как и несколько пожилых дам, вроде г-жи Шантро или г-жи Дю Жонкуа, и четырех – пяти старичков, дремавших по углам. Граф Мюффа вводил к себе чиновников, отличавшихся той корректностью манер, которая так ценилась в Тюильри; между ними был и начальник департамента, всегда одиноко сидевший посреди комнаты; он был чисто выбрит и так туго затянут в свой фрак, что, казалось, не мог сделать ни одного движения. Почти вся молодежь и некоторые важные господа принадлежали к кругу маркиза де Шуар, постоянно поддерживавшего отношения с легитимистской партией, даже после того как он перешел на сторону правительства и стал членом государственного совета. Кроме того, здесь были Леонида де Шезель, Штейнер, целый ряд сомнительных личностей, составлявших особый кружок, в котором ласковая старушка г-жа Югон казалась чужой. И Фошри, уже обдумавший будущую статью, назвал этот кружок кружком графини Сабины.
– А затем, – продолжал свой рассказ Штейнер еще тише, – Леонида выписала в Монтабан своего тенора. Она жила тогда в замке Боркейль, в двух лье оттуда, и ежедневно приезжала в коляске барона в гостиницу «Золотого Льва», где остановился ее тенор… Коляска ждала у ворот, Леонида проводила в гостинице по нескольку часов, а тем временем на улице собиралась толпа зевак и глазела на лошадей.
Все молчали, под высокими сводами на несколько секунд воцарилось торжественное молчание. Двое молодых людей еще говорили шепотом, но они тоже умолкли, и тогда послышался заглушенный шум шагов графа Мюффа, вошедшего в комнату. Лампы как будто стали давать меньше света, огонь в камине догорал, мрачная тень окутывала кресла, где сидели старые друзья дома, которые много лет были завсегдатаями этой гостиной. Казалось, в паузе между двумя фразами гостям почудилась, что вернулась старая графиня, от которой веет величавой холодностью. Но графиня Сабина уже возобновила прерванный было разговор:
– По поводу этого пострижения носились разные слухи… Якобы молодой человек умер и этим объясняется уход в монастырь бедной девушки. Впрочем, говорят, господин де Фужрэ никогда не дал бы согласия на брак.
– Говорят еще и многое другое! – воскликнула легкомысленно Леонида.
Она рассмеялась, но больше ничего не сказала. Сабину заразило ее веселье, и она поднесла платок к губам. Смех, прозвучавший в торжественной тишине огромной комнаты, поразил слух Фошри; в смехе этом слышался звон разбитого хрусталя. Да, несомненно, сюда начал проникать какой-то чуждый дух. Все заговорили разом; г-жа Дю Жонкуа возражала, г-жа Шантро говорила, что ходили слухи о предполагавшейся свадьбе, но дальше этого дело якобы не пошло. Даже мужчины пытались высказать свое суждение. Несколько минут продолжался обмен мнениями, в котором приняли участие представители самых разных кругов общества, собравшиеся в гостиной, – бонапартисты, легитимисты и светские скептики горячо спорили или соглашались друг с другом.
Эстелла позвонила и велела подбросить дров, лакей поправил в лампах огонь, все встрепенулись. Фошри улыбнулся и снова почувствовал себя в своей тарелке.