– Бедняжка!.. Надо к ней зайти… Что у нее?
   – Оспа, – ответил Миньон.
   Актер сделал было шаг по направлению к двери, но услышав этот ответ, вернулся и, содрогаясь, пробормотал:
   – Ах, черт возьми!
   Оспа – это ведь не шутка. Фонтан чуть было не заболел ею, когда был пятилетним ребенком. Миньон рассказал, что у него племянница умерла от оспы. Что касается Фошри, то кому же и говорить, если не ему, – у него до сих пор сохранились три рябины на переносице; он тут же показал их. И когда Миньон, воспользовавшись этим, снова стал гнать его наверх под предлогом, что оспой не болеют дважды, Фошри стал горячо опровергать эту теорию и приводить примеры, ругая докторов. Но тут Симонна и Кларисса прервали разговор мужчин, обратив их внимание на возраставшую толпу.
   – Посмотрите-ка! Посмотрите, сколько народу собралось, – говорили они с удивлением.
   Становилось темнее, вдали один за другим зажигались фонари. У окон стали появляться любопытные, толпа под деревьями росла с каждой минутой и широкой волной катилась от церкви Магдалины к площади Бастилии. Экипажи продвигались очень медленно. Слышался сдержанный гул пока еще молчаливой сплошной массы людей, чувствовавших инстинктивную потребность собраться вместе, горевших одним огнем. Вдруг толпа отхлынула: среди спешивших посторониться групп появилась кучка людей в фуражках и белых блузах. Они проталкивались вперед с криком, раздававшимся равномерно, как стук молота по наковальне:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   А толпа смотрела на них с мрачным недоверием, хотя ее уже охватил воинственный пыл, который всегда вызывают в прохожем звуки военного оркестра.
   – Ну, что ж, идите, кому охота свернуть себе шею! – проговорил Миньон, любивший иногда пофилософствовать.
   Но Фонтан находил, что это красиво. Он объявил, что пойдет добровольцем. Когда враг у ворот, все граждане должны подняться на защиту родины; произнеся эти слова, он принял позу Бонапарта при Аустерлице.
   – Послушайте, Миньон, вы пойдете с нами наверх? – спросила у него Симонна.
   – Ну нет, благодарю покорно, я не желаю заразиться!
   На скамейке перед Гранд-отелем сидел человек, прикрыв лицо носовым платком. Фошри, подмигнув Миньону, указал ему на этого человека. Итак, он все еще тут; да, он все еще тут. Журналист удержал обеих женщин, обратив их внимание на сидевшего. В этот момент человек поднял голову, и они невольно вскрикнули, когда узнали в нем графа Мюффа, отнявшего платок от лица, чтобы посмотреть на одно из окон.
   – Знаете, он сидит здесь с самого утра, – рассказывал Миньон. – Я видел его в шесть часов, он с тех пор не шелохнулся. Как только ему сообщил Лабордет, он пришел сюда, стараясь скрыть лицо платком… Через каждые полчаса он подходит и спрашивает, не лучше ли больной, которая лежит наверху, и, получив ответ, возвращается и снова садится. Да, черт возьми, в этой комнате не очень-то здоровый воздух; как ни любишь человека, а околевать никому не хочется.
   Граф сидел, подняв глаза к окнам, и, казалось, не отдавал себе отчета в том, что происходило кругом. Он, по-видимому, не знал о том, что объявлена война, и не замечал, не слышал толпы.
   – Вот он подходит сюда, – проговорил Фошри, – вы сейчас увидите.
   И действительно, он встал со скамьи и вошел в высокий подъезд. Швейцар, который уже знал его, не дал ему времени задать вопрос и резко сказал:
   – Она только что скончалась, сударь.
   Нана умерла! Это было неожиданностью для всех. Мюффа, не говоря ни слова, снова сел на скамью и закрыл лицо платком. Остальные разразились восклицаниями, но их прервала новая кучка людей, проходившая мимо и вопившая:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Нана умерла! Жаль, такая красивая женщина! Миньон с облегчением вздохнул; наконец-то Роза сойдет вниз. Всем стало как-то не по себе. Фонтан, мечтавший о трагической роли, придал своему лицу горестное выражение, опустил углы рта и закатил глаза. Фошри, искренне тронутый, несмотря на свою, обычную для мелкого журналиста, манеру все высмеивать, нервно курил сигару, а обе женщины продолжали ахать и охать. В последний раз Симонна видела ее в театре «Гэтэ»; Кларисса – также – в «Мелюзине». Ах, душка, она была изумительна, когда появлялась в глубине хрустального грота. Фонтан еще играл тогда роль принца Кокорико. Пробудившиеся воспоминания вызвали бесконечные комментарии. Какой она была шикарной в хрустальном гроте, какая у нее была замечательная фигура! Она не говорила ни слова, авторы пьесы даже выкинули из ее роли единственную реплику, которая только мешала. Ни слова, – это было гораздо величественнее: публика бесновалась при одном ее появлении. Такое тело не скоро встретишь! Какие плечи! Какие бедра! А стан! Ну не странно ли подумать, что она уже умерла! Знаете, ведь у нее поверх трико ничего не было надето, кроме золотого пояса, едва прикрывавшего ей зад и живот. А вокруг нее зеркальный грот так и сиял; между сталактитами, покрывавшими свод, сверкали целые каскады бриллиантов, спускались нити белого жемчуга; и среди этой прозрачной, как ключевая вода, декорации, пронизанной электричеством, она казалась в ореоле своих огненных волос каким-то солнцем. Париж запомнит ее именно такой, парящей среди хрустального грота, точно сам бог. Нет, право, глупо умирать, когда обладаешь такими данными! Хороша она должна быть теперь там, наверху!
   – И сколько пропало наслаждений! – меланхолически произнес Миньон, как человек, который не любит, когда зря пропадают полезные и хорошие вещи.
   Он позондировал почву, желая узнать у Симонны и Клариссы, пойдут ли они наверх. Конечно, пойдут; их любопытство было еще больше возбуждено. В этот момент явилась Бланш; она запыхалась и негодовала на толпу, запрудившую тротуары. Когда она узнала новость, раздались восклицания и дамы направились к лестнице, шумно шурша юбками. Миньон кричал им вслед:
   – Скажите Розе, что я жду… пусть сию минуту сойдет.
   – Неизвестно, когда следует больше бояться заразы – в начале или в конце, – объяснял Фонтан Фошри. – Один знакомый медик говорил мне, что самые опасные часы следуют тотчас же после смерти… Тут начинают выделяться миазмы… Ах! Мне жаль, что так быстро наступила развязка; я был бы счастлив в последний раз пожать ей руку.
   – Ну, стоит ли теперь к ней идти? – ответил журналист.
   – В самом деле, стоит ли? – повторили остальные.
   Толпа все прибывала. При колеблющемся свете, падавшем из окон магазинов, по обеим сторонам улицы катился двойной поток людей. Всех понемногу охватило лихорадочное волнение, люди бросались вслед за белыми блузами, на мостовой происходила беспрерывная давка. Теперь тот же отрывистый, упорный крик вырывался у всех:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   На пятом этаже комната стоила двенадцать франков в сутки. Роза хотела, чтобы Нана лежала в приличной обстановке, но без лишней роскоши, так как для болезни роскошь не нужна. Обтянутая кретоном с крупными цветами в стиле Людовика XIII, комната была обставлена мебелью красного дерева, обычной для гостиниц; на полу лежал красный ковер с черными узорами. В комнате царила тягостная тишина, прерываемая шепотом; в коридоре послышались голоса.
   – Я тебя уверяю, – сказала Симонна, – мы заблудились. Лакей сказал, что надо повернуть направо… Вот так казарма…
   – Подожди, посмотрим… Комната номер четыреста один, комната четыреста первая.
   – Ах, вот… четыреста пять, четыреста… Это, очевидно, тут… Ага, наконец, четыреста один!.. Идем! Тсс… тсс!..
   Голоса умолкли. Послышалось покашливание, очевидно, стоявшие за дверью собирались с духом. Потом дверь медленно открылась. Симонна и Кларисса вошли. Они остановились в дверях. В комнате было несколько женщин. Гага полулежала в единственном кресле, обтянутым красным бархатом. У камина Люси и Каролина Эке, стоя, разговаривали с Леа де Орн, сидевшей на стуле, а налево от двери, у кровати, поместилась на ящике для дров Роза Миньон, не спускавшая глаз с покойницы, которая едва виднелась в темноте за спущенным пологом. Все были в шляпках и перчатках, точно дамы, явившиеся с визитом.
   Одна лишь Роза Миньон была без перчаток, непричесанная, бледная и утомленная после трех бессонных ночей. Она недоумевала, полная бесконечной грусти, перед лицом этой смерти, наступившей так внезапно. Горевшая в углу, на комоде, лампа с абажуром ярко освещала Гага.
   – Подумайте, какое несчастье! – прошептала Люси, пожимая Розе руку. – Мы пришли проститься с нею.
   Она повернула голову к кровати, стараясь разглядеть покойницу, но лампа была слишком далеко, а придвинуть ее она не решилась. На кровати лежала серая масса; ясно можно было различить только рыжий шиньон и бледное пятно не месте лица.
   – Я видела ее в последний раз в театре «Гэтэ», в гроте… – добавила Люси.
   Тогда Роза вышла из своего оцепенения, улыбнулась и несколько раз повторила:
   – Ах, она очень изменилась, очень…
   И снова погрузилась в созерцание, не проронив больше ни слова не сделав ни жеста. В надежде, что скоро можно будет взглянуть на покойницу, все три женщины подошли к группе у камина. Симонна и Кларисса вполголоса спорили по поводу бриллиантов покойной. Да существуют ли на самом деле эти бриллианты? Никто их не видел. Может быть, все это выдумки. Но кто-то из знакомых Леа де Орн знал о существовании бриллиантов; о, изумительные камни! Впрочем, это еще не все; она привезла из России множество других сокровищ: вышитые ткани, драгоценные безделушки, золотой обеденный сервиз и даже мебель. Да, милочки, у нее было с собою пятьдесят два места, огромные ящики, для которых потребовалось чуть ли не три вагона. Все осталось на вокзале. А ведь обидно, право, умереть, не успев даже распаковать своих вещей; прибавьте к этому, что у нее и деньги были, что-то около миллиона. Люси спросила, кому все это достанется. Должно быть, дальним родственникам, – очевидно, тетке. Хороший ждет старуху сюрприз; она еще ничего не знает, покойная ни за что не хотела известить ее о своей болезни: уж очень была на нее сердита за смерть сына. Тут все присутствующие с жалостью вспомнили мальчика, которого видели на скачках; хилый такой мальчишка и вид у него был бледный и старообразный. Словом, один из тех малышей, которым незачем и рождаться на свет божий.
   – Ему лучше в могиле, – заметила Бланш.
   – А, да и ей тоже, – добавила Каролина. – Жизнь совсем уж не такая забавная штука.
   Эта суровая комната навеяла на них мрачные мысли. Им стало страшно. Как глупо, что они так заболтались. Но потребность видеть покойницу пригвоздила их к месту. Было очень жарко, стекло от лампы образовало на потолке круглое светлое пятно, комната тонула в полумраке. Под кроватью стояла тарелка с фенолом, распространявшим приторный запах. Временами ветер колыхал занавески на открытом окне, выходившем на бульвар, откуда доносился смутный гул.
   – А очень она страдала? – спросила Люси, внимательно разглядывая каминные часы, изображавшие трех обнаженных граций, улыбающихся, как танцовщицы.
   Гага вдруг встрепенулась.
   – Ах, как же, конечно, очень страдала!.. Я была здесь, когда она скончалась. Честное слово, зрелище не из приятных… У нее сделались судороги…
   С улицы донеслись крики:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Люси задыхалась от жары; она подошла к окну и, распахнув его, облокотилась на подоконник, тут было хорошо, с звездного неба веяло прохладой. Дома на противоположной стороне глядели своими освещенными окнами, золотые буквы вывесок поблескивали при свете газовых рожков. Забавно было смотреть сверху на толпу, катившуюся густым потоком по тротуарам и мостовой, на запрудившие улицу экипажи, на мерцающие среди огромных теней огни фонарей и газовых рожков. У приближавшихся с криком людей в белых блузах были факелы. От церкви Магдалины тянулась красная полоса света, рассекавшая толпу надвое, стоявшая над головами, точно зарево пожара. Люси забыла, где она находятся, и громко позвала Бланш и Каролину:
   – Идите сюда… Из этого окна очень хорошо все видно.
   Все три женщины с любопытством высунулись из окна. Деревья мешали им смотреть, временами огни факелов скрывались за листьями. Они пытались разглядеть стоящих внизу мужчин, но выступ балкона скрывал от них подъезд, они могли только различить графа Мюффа, грузно опустившегося на скамью, прикрыв лицо платком. Подъехала карета, из нее вышла какая-то женщина; Люси узнала в ней Марию Блон, тоже стремившуюся сюда. Она была не одна, вслед за ней из кареты вышел какой-то толстяк.
   – Ага, вот и этот вор, Штейнер. Как, неужели его еще не выслали в Кельн!.. Хотела бы я видеть, какую он скорчит рожу, когда войдет сюда.
   Они обернулись к двери. Минут десять спустя вошла Мария Блон, два раза попавшая не на ту лестницу; она была одна. На удивленный вопрос Люси она ответила:
   – Он-то! Милая моя, да неужели вы воображаете, что он сюда войдет?.. Достаточно и того, что он решился проводить меня до подъезда… Их там человек двенадцать собралось с сигарами в зубах.
   И действительно, все эти господа сошлись у подъезда гостиницы. Слоняясь по бульварам из желания посмотреть, что там делается, они окликали друг друга и, узнав о смерти Нана, громко выражали свое сожаление о бедняжке. Затем разговор переходил на политические темы, затрагивал предстоящую войну. Борднав, Дагнэ, Лабордет, Прюльер присоединились к группе. Подошли и другие. Все они слушали Фонтана, излагавшего им свой план кампании, по которому он в пять дней брал Берлин.
   Между тем Мария Блон, подойдя к кровати, где лежала умершая, расчувствовалась и прошептала, как другие:
   – Бедная кошечка!.. В последний раз я ее видела в театре «Гэтэ», в гроте…
   – Ах, как она изменилась, как изменилась, – повторила Роза Миньон с унылой, полной печали улыбкой.
   Пришли еще две женщины: Татан Нене и Луиза Виолен. Они бродили минут двадцать по Гранд-отелю, спрашивая у всех лакеев дорогу. Раз тридцать они спустились и поднялись по лестницам в суматохе, которую подняли в отеле путешественники, напуганные объявлением войны и волнениями на бульварах и спешившие уехать из Парижа. Войдя в комнату, обе женщины в изнеможении от усталости опустились на стулья, даже не интересуясь покойницей. В соседней комнате как раз в эту минуту поднялся шум. Там вытаскивали сундуки, отодвигали мебель, оттуда доносились громкие голоса, говорившие на каком-то варварском наречии. Это была чета новобрачных из Австрии. Гага рассказывала, что во время агонии Нана соседи подняли возню, гоняясь друг за другом; а так как комнаты были отделены лишь запертой дверью, то слышно было, как они хохотали и целовались, когда кому-нибудь из них удавалось поймать другого.
   – Однако пора уходить, – проговорила Кларисса. – Мы ее все равно не воскресим… Идем, Симонна!
   Все искоса поглядывали на кровать, не двигаясь с места. Тем не менее они стали собираться и слегка расправляли на себе юбки. Люси снова облокотилась на подоконник, у которого она осталась одна. Глубокая грусть сжала ей горло, точно эта ревущая толпа нагнала на нее невыносимую тоску. Прошло еще несколько человек с факелами. Вдали виднелись колеблющиеся тени людей, вытянувшихся в темноте длинной вереницей, подобно стаду, которое ведут ночью на бойню. От этой толпы, охваченной безумным порывом, веяло ужасом, великой жалостью о крови, которая прольется в будущем. Она старалась опьянить себя криками в лихорадочном возбуждении стремилась куда-то в неведомую даль, скрывающуюся за черной полосой горизонта.
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Люси обернулась лицом к собравшимся и, не отходя от окна, вся бледная, воскликнула:
   – Господи, что-то с нами будет!
   Остальные качали головой. Они были серьезны; события беспокоили их.
   – Я уезжаю послезавтра в Лондон, – проговорила положительным тоном Каролина Эке. – Мама уже там, она устраивает мне квартиру… Я и не думаю оставаться в Париже, чтобы меня здесь убили.
   Мамаша, как женщина осторожная, посоветовала ей поместить свои капиталы в заграничных банках. Ведь нельзя заранее знать, чем кончится война. Такие рассуждения рассердили Марию Блон, она была патриоткой и собиралась следовать за армией.
   – Какой позор удирать!.. Да если бы меня только взяли, я переоделась бы мужчиной и задала перцу этим свиньям пруссакам!.. А даже если мы околеем, что за беда! Подумаешь, сокровище какое наша шкура.
   Блан де Сиври была вне себя.
   – Зачем ты ругаешь пруссаков… Они такие же люди, как все другие, и не издеваются над женщинами, как твои французы… На днях выслали зачем-то молоденького пруссака, с которым я жила; он очень богатый и такой добрый, мухи не обидит. Это безобразие: меня вконец разорили… И вот что я тебе скажу: пусть лучше меня не раздражают, а то я уеду к нему в Германию.
   Пока они ругались, Гага скорбно шептала:
   – Конечно, не везет мне… И недели нет, как я расплатилась за домик в Жювизи. Одному богу известно, сколько это стоило мне трудов! Хорошо Лили мне помогла… А теперь вот объявили войну, пруссаки придут и сожгут все дотла… Легко ли мне начинать сызнова, в мои-то годы!
   – Эх! – объявила Кларисса, – мне на всех наплевать! Я всегда сумею устроиться!
   – Конечно, – подтвердила Симонна. – Это забавно… А может быть, напротив, еще лучше нам будет…
   Выразительной улыбкой она докончила свою мысль. Татан Нене и Луиза Виолен были того же мнения; Татан рассказала, как она кутила напропалую с военными; о, они славные ребята и за женщин пойдут в огонь и воду. Дамы так раскричались, что Роза Миньон, все еще сидя на ящике, тихонько цыкнула на них. Они смутились и посмотрели искоса на покойницу, точно просьба говорить потише раздалась из-под полога кровати. Воцарилось тягостное молчание, то молчание небытия, в котором чувствуется присутствие окоченевшего трупа; и снова в комнату ворвался крик:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Через несколько минут дамы опять забыли о покойнице. Леа де Орн, устроившая политический салон, где бывшие министры Луи-Филиппа сыпали тонкими эпиграммами, заговорила вполголоса, пожимая плечами:
   – Какая ошибка эта война! Какая кровавая глупость!
   Люси тотчас же вступилась за Империю. Ее любовником был однажды принц из императорского дома, и она считала себя до некоторой степени обязанной вступиться за фамильную честь.
   – Полноте, моя милая! Мы не могли допустить дальнейших оскорблений! Честь Франции требовала войны… О, не думайте, что я так говорю из-за принца. Это был такой скряга! Вообразите, когда он ложился вечером спать, то прятал свои луидоры в сапоги, а когда мы играли в безик, брал для счета бобы, потому что я как-то раз в шутку захватила всю ставку… Это не мешает мне быть справедливой. Император прав, что объявил войну.
   Леа покачала головой с видом превосходства; она ведь повторяла мнение компетентных лиц.
   Повысив несколько голос, она продолжала:
   – Это конец! Они с ума сошли в Тюильри. Лучше бы Франция своевременно прогнала их…
   Тут все с негодованием накинулись на нее. Чем ей не угодил император, что она его так ненавидит? Разве мы не утопаем в блаженстве? Разве не процветают у всех дела? Никогда еще Париж так не веселился.
   Гага встрепенулась и возмущенно заговорила:
   – Молчите! Это глупо, вы сами не понимаете, что говорите! Я помню царствование Луи-Филиппа. Хорошее было времечко: нищета, скряжничество, милая моя! А потом пришел сорок восьмой год, эта отвратительная Республика! После февральских дней мне пришлось с голоду помирать, да, да! Если бы вы все это видели, как я, вы бы пали ниц перед императором, потому что он нам как отец родной, – именно он наш отец…
   Пришлось ее успокаивать. В благоговейном восторге она продолжала:
   – О господи, пошли императору победу! Сохрани нам императора!
   Все повторили эту молитву. Бланш созналась, что ставит свечки за здоровье императора. Каролина рассказала, как, увлекшись им, она два месяца подряд старалась попадаться ему на глаза, но так и не могла добиться, чтобы он обратил на нее внимание. Остальные яростно нападали на республиканцев, говорили, что всех их надо истребить во время войны для того, чтобы Наполеон III, разбив врага, мог спокойно царствовать среди всеобщего благоденствия.
   – А этот противный Бисмарк, вот еще каналья! – заметила Мария Блон.
   – И подумать только, что я была с ним знакома! – воскликнула Симонна. – Если бы я знала, что будет, я бы подсыпала ему в стакан какого-нибудь яду!
   Но Бланш, все еще горевавшая о своем пруссаке, осмелилась вступиться за Бисмарка. Он, может быть, и не злой человек, – ведь каждый должен исполнять свой долг.
   – Знаете, он обожает женщин, – добавила она.
   – Нам-то какое дело! – ответила Кларисса. – Мы не собираемся его соблазнять!
   – Таких как он, сколько угодно, – объявила с серьезным видом Луиза Виолен. – Лучше совсем обойтись без мужчины, чем иметь дело с таким чудовищем.
   Спор продолжался. Бисмарка разбирали по косточкам, каждая в своем бонапартистском рвении старалась лягнуть его, а Татан Нене повторяла без конца:
   – Бисмарк! И надоели же мне с ним!.. Ох, как я на него зла!.. Не знаю я вашего Бисмарка! Невозможно знать всех мужчин на свете.
   – А все-таки, – сказала Леа де Орн в заключение, – задаст нам этот Бисмарк хорошую взбучку…
   Ей не дали договорить. Дамы хором накинулись на нее. Что? Взбучку? Ничего подобного! Его самого прогонят прикладами в спину. Замолчит она когда-нибудь? И не стыдно ей говорить так, точно она не француженка!..
   – Тсс!.. – шепнула Роза, которую оскорблял этот гвалт.
   На них повеяло холодом смерти; они сразу все замолчали, смущенные близостью покойницы, охваченные смутным страхом заразы. А на бульваре продолжали кричать уже охрипшими голосами:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!
   Когда они уже окончательно собрались уходить, в коридоре послышался чей-то голос, звавший:
   – Роза! Роза!
   Удивленная Гага открыла дверь и на секунду исчезла.
   – Милая, это Фошри, – сказала она, вернувшись, – он не хочет близко подходить и возмущается, что вы остаетесь возле трупа.
   Миньону удалось все-таки послать наверх журналиста. Люси, не отходившая от окна, выглянула на улицу и увидела стоящих на тротуаре мужчин; подняв голову, они делали ей знаки. Взбешенный Миньон показывал кулаки. Штейнер, Фонтан, Борднав и остальные с встревоженным видом укоризненно разводили руками, а Дагнэ, боявшийся себя скомпрометировать, курил сигару, заложив руки за спину.
   – Ах, да, дорогая, – сказала Люси, оставляя окно открытым, – я обещала послать вас вниз… Они зовут нас.
   Роза с трудом встала с дровяного ящика и прошептала:
   – Иду, иду… Теперь я ей, конечно, не нужна… Сюда пришлют монахиню…
   Она заглядывала во все углы, не находя своей шляпы и шали. Подойдя к умывальнику она машинально налила в таз воды и вымыла руки и лицо.
   – Не знаю почему, это меня ужасно поразило… – продолжала она. – Мы с ней никогда не ладили. А вот поди ж ты, я совсем ошалела… Всякие мысли одолевают, и самой хочется умереть, точно конец света наступил… Да, мне необходимо выйти на свежий воздух.
   Трупный запах стал уже заражать комнату. Беспечные до сих пор женщины вдруг забеспокоились.
   – Скорей, скорей вон отсюда милые мои деточки, – повторяла Гага. – Здесь опасно оставаться.
   Они быстро выходили одна за другой, оглядываясь на кровать. Люси Бланш и Каролина не уходили, поджидая Розу. Окинув взглядом комнату в последний раз, чтобы удостовериться, все ли в порядке, Роза опустила на окне занавеску; затем, решив, что лампа неуместна и нужны свечи, она зажгла свечу в медном подсвечнике, стоявшем на камине, и перенесла ее на ночной столик возле трупа. Яркий свет упал на лицо покойницы; оно было ужасно. Все четыре женщины вздрогнули и выбежали из комнаты.
   – Ах, она изменилась, изменилась, – прошептала Роза Миньон, уходя последней.
   Она закрыла дверь. Нана осталась одна, с обращенным кверху лицом, на которое падало пламя свечи. То был сплошной гнойник, кусок окровавленного, разлагающегося мяса, валявшийся на подушке. Все лицо было сплошь покрыто волдырями; они уже побледнели и ввалились, приняв какой-то серовато-грязный оттенок. Казалось, эта бесформенная масса, на которой не сохранилось ни одной черты, покрылась уже могильной плесенью. Левый глаз, изъеденный гноем, совсем провалился, правый был полуоткрыт и зиял, как черная отвратительная дыра. Из носу вытекал гной. Одна щека покрылась красной коркой, доходившей до самых губ и растянувшей их в отвратительную гримасу смеха. А над этой страшной саркастической маской смерти по-прежнему сияли прекрасные рыжие волосы, как солнце, окружая ее золотым ореолом. Казалось, зараза, впитанная ею со сточных канав, из мирно процветающих рассадников всякого зла, то растлевающее начало, которым она отравила целое общество, обратилось на нее же и сгноило ей лицо.
   Комната была пуста. Вдруг какой-то буйный порыв ветра всколыхнул занавески, а с бульвара донесся отчаянный вопль:
   – В Берлин! В Берлин! В Берлин!

 
   1880