ЛАФАЙЕТТ: Да, в память ордена. (Лицо его становится взволнованным и серьезным. Они пьют). В память Рыцарей… Многие из них погибли. Генерал Бертон, наш милый Марсель Бернар, еще другие были казнены. Доктор Каффе перерезал себе вены накануне эшафота. Наш бедный Первый Разведчик недавно умер в тюрьме. Все вели себя героями, все или почти все. Рыцарей Свободы было много, очень много, а предатель нашелся только один… Друзья мои, я понимаю, у вас остались о многом тяжелые мысли. После провала дела враги утверждали, что мы были болтунами, что мы умели только говорить, что мы не умели действовать, что поэтому дело окончилось разгромом, победой деспотов и угнетателей. (Встает и в волнении ходит по комнате). Но разве дело кончилось? Разве деспоты победили? Они восторжествовали на десять, на пятнадцать, пусть на двадцать лет, – потом они будут сметены. Они побеждены, потому что их идея мертва и ничтожна. Мы победили, потому что наша идея вечна: она отвечает самым святым, самым насущным, самым благородным требованиям человеческой природы. Вне этого нет ничего, кроме философии вашего людоеда-индейца. И то, чего со всем своим умом не понял Наполеон, то поняли безвестные, простые, быть может, порою и смешные люди, так смело назвавшие себя Рыцарями Свободы. Нет, это больше не смешно, это омыто кровью мучеников! Нет, не был смешон и наш ритуал с его простыми, прекрасными словами: «Вера. Надежда. Честь. Добродетель»! (Джон в восторге поднимает три пальца). Лина, Джон, на одном из банкетов во время моей поездки по вашей прекрасной стране кто-то произнес слово «Лафайеттизм». Я принимаю это слово как высшую честь, но с тем, чтобы в него вкладывали только один, очень прямой и очень простой смысл: любовь к свободе, борьба за свободу, жизнь для свободы. Пусть она проигрывает одну битву за другой, – последняя битва будет выиграна! Рыцари Свободы погибли, – да здравствуют Рыцари Свободы! (Пьет).
   ДЖОН: Генерал!.. Генерал, как чудно вы говорили! Я так счастлив! Я прибью дощечку к этому креслу, на котором вы сидели! Вы великий человек, генерал.
   ЛИНА (Она улыбается, но тоже взволнована): Вы – Великий Избранник.
   ЛАФАЙЕТТ (смущенно смотрит на часы): Этсин… «Великий Избранник» должен вас покинуть, друзья мои.
   ДЖОН: Генерал, посидите с нами еще хоть десять минут! Умоляю вас!
   ЛИНА: Нет, я не умоляю. После того, что вы сказали, после того как вы это сказали, я не хотела бы говорить о погоде. Мы приедем проститься с вами в Нью-Йорк.
   ЛАФАЙЕТТ: Я был счастлив, что повидал вас, друзья мои. Вы очень милы. (Смотрит на Лину). Помните, что вы очень милы.
   Выходят. Сцена остается пустой с минуту. Затем Лина и Джон возвращаются.
   ДЖОН: Он очарователен! Я никогда в жизни не видел столь великого человека!
   ЛИНА: Великий Избранник.
   ДЖОН: Лина, даю тебе слово, что мы в этой глуши останемся не больше года! Через год у нас будет тысяч пятьдесят долларов, это независимость, больше нам ничего не нужно. Мы переедем в Нью-Йорк.
   ЛИНА: И ты обессмертишь там свое имя, как ты когда-то мне говорил в замке Лагранж.
   ДЖОН: Я был тогда очень молод, замок Лафайетта подействовал на мое воображение. Но я буду работать, я сделаю что могу.
   ЛИНА: Ну, что ж, отлично. (Подходит к двери. Зовет): Цезарь!.. Ты можешь дать к индейке сладкую картошку, кукурузу и ананасное варенье… Горячего пива с ромом больше не давай.
   ДЖОН (обиженно): Я выпил всего один стакан, правда большой. Если я пьян, то не от этого. И ты тоже иногда много пьешь.
   ЛИНА: Меньше, чем при Бернаре.
   ДЖОН: Опять Бернар! Лина, твой первый муж был герой, но зачем же так много говорить о нем, да еще в моем присутствии? Я не герой, но это потому, что в Америке теперь нечего делать героям. Поверь мне, если б я жил в пору нашей борьбы за независимость, я вел бы себя не хуже Бернара, а может быть, боролся бы и успешнее. Этот человек довел тебя до горячки и чуть не довел до эшафота. А я, простой, не сложный американец, как-то наладил для тебя жизнь… Но ты все мечтаешь о необыкновенных вещах. Ты родилась в один день с Наполеоном.
   ЛИНА: И торгую мехом.
   ДЖОН: И ничего плохого тут нет. Если б ты только не старалась очаровать всякого мужчину! Ты сегодня старалась очаровать Лафайетта. Скажи, ты никогда не пробовала очаровать Мушалатубека?
   ЛИНА (смеется): Ты глуп.
   ДЖОН (обнимает ее): Не думаю, не думаю. Но, во всяком случае, в отличие от Лафайетта и Мушалатубека я люблю тебя… А ты меня еще любишь?
   ЛИНА: Да, да. Отстань.
   ДЖОН: Так же, как раньше?
   ЛИНА (опять точно что-то вспоминая): В десять раз больше. В сто раз больше. В тысячу раз больше.

IX

   – Совсем недурно! – сказал Альфред Исаевич менее равнодушно, чем полагалось бы по его системе. – Я вас поздравляю, совсем недурно!
   Как на всех маловосприимчивых к искусству людей, на него прежде всего и больше всего действовал сюжет художественного произведения. Четвертая картина пьесы очень взволновала Пемброка. Ему было жаль рыцарей свободы. Выросло еще и его уважение к автору. «Вот я никогда ничего про этот заговор и не слышал, а он все это изучил и знает… И диалог живой, свежая струя… Очень культурный человек, настоящий русский интеллигент!» – думал Альфред Исаевич. Когда Лина бросила в окно цветы, Пемброк представил себе в этой сцене Ингрид Бергман и решил приобрести права. «Надо только ему сказать, что в этой сцене, когда Бертрана уводят, он должен за окном спеть „Марсельезу“! Будет чудная сцена!"
   Пятая картина понравилась ему гораздо меньше. В ней были длинноты, она затягивала действие. «Если будем крутить фильм, это мы переделаем"… Теперь он уже обсуждал практическую сторону дела. „Пьеса будет стоить в долларах гроши, – думал он. – А если она будет иметь успех, то сделаем фильм. Но отчего бы ему не написать для меня современного сценария? И отчего бы ему вообще не поступить к нам на службу? Очень культурный человек“.
   Когда Яценко начал складывать листы, Пемброк вернулся к своей технике покупки сценариев.
   – Я все же остаюсь при своем мнении: конфликта пока мало, – сказал он.
   – Как? И четвертая картина это тоже не конфликт? – воскликнула Надя.
   – Если его пока мало, то больше ведь не будет: я прочел вам всю пьесу, – с приятной улыбкой сказал Виктор Николаевич.
   – Возможны однако и переделки. В таком виде пьеса может и не иметь успеха.
   – Значит, вы не склонны ее поставить?
   – Я этого не говорю. Я имею в виду ваш собственный интерес… Вы согласились бы на опцион, скажем, на два месяца?
   – Это чтобы Виктор был связан, а вы нет? – сердито спросила Надя. Альфред Исаевич примирительно улыбнулся.
   – Какая она горячая!… Повторяю, пьеса очень интересна. Но у нее есть большие недостатки. О конфликте я уже сказал. Затем Лафайетт появляется только в трех картинах и не появляется в самой главной. Его роль, согласитесь, не очень благодарная и уж совсем без конфликта. Он у вас просто хороший старик.
   – Просто хороший старик! – с негодованием повторила Надя. – У него отличная роль! Он в пьесе как живой!
   – Я живого Лафайетта не знал. Но его роль, конечно, надо развить. Нельзя ли было бы сделать так, чтобы он тоже приехал в Сомюр?
   – Этого никак нельзя сделать, потому что он в Сомюр не приезжал, – сказал Яценко.
   – Какое это может иметь значение! Ведь вы написали не исторический трактат. А самое лучшее было бы, конечно, чтобы он и сам был влюблен в эту Лину, а?
   – Помилуйте, Альфред Исаевич, что вы говорите! – сказала возмущенно Надя.
   – Что же тут такого? Ему тогда было лет семьдесят?
   – Как вам теперь, Альфред Исаевич.
   – Увы, как мне теперь, honey, – благодушно согласился Пемброк. – Но у такого Лафайетта могло быть больше темперамента, чем у старого еврея-продюсера. Это сразу создало бы отличный конфликт. Не сердитесь, дорогой Виктор Николаевич. Вы не должны скрывать от себя, что, при всем вашем таланте, вы еще новый человек и в театре, и в кинематографе. Пусть не влюбляется! Но вы готовы продать и фильмовые права на пьесу?
   – Отчего же нет?
   Пемброк задумался.
   – Знаете что? Условимся так. Я месяца через два собираюсь поехать в Нью-Йорк. Там я выясню вопрос, можно ли сделать фильм из вашей пьесы. Если будет признано, что это воможно, и, разумеется, если мы тогда сговоримся об условиях, то мы сделаем фильм. Можно будет его крутить в таком милом, старомодном стиле: все маленькое, маленькое и архаическое. Знаете, когда на экране показывают аэроплан, какой он был сорок лет тому назад, или допотопный автомобиль или поезд, в зале всегда хохот! Это всегда имеет огромный успех. Но пока до фильма еще далеко. Пока можно будет поставить пьесу во Франции, в театре, это небольшое дело, такой риск я могу взять на себя… Надо будет даже сделать кинематографический декупаж по вашей пьесе. Я всегда все лучше вижу по декупажу.
   – Я никогда декупажей не писал и даже не совсем себе представляю, что это такое. Но я мог бы попробовать, – нерешительно сказал Яценко.
   Альфред Исаевич поднял глаза к потолку.
   – Он хочет делать декупаж! Он умеет делать декупаж!.. Я работаю в кинематографе тридцать лет, и не только не умею делать декупаж, но я еще в жизни не видел автора, который умел бы делать декупаж. Сам Хемингуэй не мог бы делать декупаж!
   – Я никоим образом не могу согласиться на переделки.
   – Зачем же сразу обижаться? Вот так они всегда, писатели! – жалобно обратился Альфред Исаевич к Наде. – Сначала все они говорят, что они нисколько не обидчивы, и просят высказываться совершенно откровенно, а затем, если у них специалист экрана хочет переставить одну запятую, они поднимают скандал!
   – Против запятых я возражать не буду, но сколько-нибудь значительные переделки для меня неприемлемы.
   – Если мы сговоримся о фильме, то вы будете работать совместно с декупажистом. Пока будем говорить о пьесе. Ведь вы же хотите, чтобы Надя сыграла Лину? Вам лично все равно, поставлю ли я вашу пьесу или нет, я вижу, – дипломатически сказал Пемброк, – но другой продюсер может Надю не взять. Со всем тем, я не настаиваю.
   – Хорошо, значит вы берете пьесу, Альфред Исаевич? – вмешалась Надя, мучительно боявшаяся, что дело может расстроиться.
   – Я вам сказал, что я хотел бы получить опцион для кинематографа. И чтобы показать вам «серьезность моих намерений», как говорят в брачных объявлениях, я был бы готов заплатить небольшую сумму при получении опциона.
   – При этом я предполагаю, что мы в одном заранее согласны: роль Лины будет играть Надя? – спросил Яценко. – Это мое непременное условие.
   Альфред Исаевич вздохнул.
   – В пьесе – да, но не в фильме. Look, я верю в ее талант. Скажу вам обоим правду. Пьеса это для меня вообще незначительное дело, но в фильме успех на три четверти зависит от ведетты. Если главную женскую роль играет красавица и знаменитость, то успех почти обеспечен даже при очень среднем сценарии. Вы, дорогая, красавица, но вы еще не знаменитость… Можно это сказать, или вы тоже обидитесь?
   – Нет, я не обижусь, милый Альфред Исаевич.
   – Ну, вот, теперь «милый Альфред Исаевич», а только что у вас был такой вид, что я боялся, что вы мне выцарапаете глаза. В кинематографе риск всегда большой, при самом лучшем сценарии. Не скрою, что мне придется вложить немало своих собственных денег. Под Кэтрин Хепборн любой банк мне дал бы любой аванс.
   – А меня, значит, еще нельзя заложить в банке?
   – Еще нельзя, – подтвердил Пемброк. – Я постараюсь достать хорошего Бертрана…
   – Бернара.
   – Бернара, виноват. Может быть, под хорошего Бернара банк что-нибудь и даст. Дистрибютеры у меня обеспечены. Но о фильме я пока говорю только теоретически. И не надейтесь, что я вам заплачу миллионы.
   – А мы именно надеялись, Альфред Исаевич.
   – Напрасно, милая. Такой фильм будет стоить очень дорого, даже если крутить во Франции. Студия обойдется миллионов в двенадцать, техническая экипа миллионов в шесть, пленка и лаборатория миллиона в четыре, страховка – считайте столько же, если не больше. А статисты? Подумайте, сколько статистов нужно для вашей пьесы! Где я возьму дешевых рыцарей свободы! Все рыцари свободы состоят в юнионе и делают с нами что хотят. У них там два разряда: простые figurants и figurants intelligents, это те, которые произносят одно или два слова. За это они берут по две тысячи в день. Еще слава Богу, что в вашем сценарии никто не плавает! – Не плавает? – Если нужны статисты, умеющие плавать, les figurants à mouiller, то это просто разорение!.. А железная дорога? А костюмы? А налог? A frais de régie? Мне общие расходы влетели бы миллионов в пятнадцать! Что же остается для артистов?
   – И для автора, – вставила Надя.
   – Авторы во Франции самый маленький расход. Сколько вы хотите за опцион, Виктор Николаевич?
   – Он хочет много, но он не умеет торговаться. Я тоже не умею. Мы оба полагаемся на вас, – сказала Надя. – Я знаю, что вы ни его, ни меня не обидите. Вы друг, вы русский человек, вам известно, что я хочу уехать в Америку и что денег у меня немного.
   – Look, какая она умная, Виктор Николаевич! – сказал Пемброк. – Всякая другая артистка решила бы, что продюсеру не надо говорить, что у нее мало денег: с продюсерами надо разговаривать так, как будто у нее на текущем счету миллион долларов. А эта умница Надя знает, как ко мне подойти. Она знает, что я не только продюсер, но и старый русский интеллигент. That's right, я действительно вас обоих не обижу. Поверьте мне на слово: опцион, если не надолго, обычно берется бесплатно. Много, если дадут сто тысяч франков. А я вам дам, Виктор Николаевич, при заключении опциона, двести тысяч. Если мы решим крутить фильм, то тогда договоримся об окончательных условиях. А если нет, то сговариваться будет не о чем: авторский гонорар от постановки пьесы в каком-нибудь французском театре, не покроет, вероятно, и двухсот тысяч франков.
   – Это неизвестно, – сказала Надя. – Но мы хотели бы знать, во-первых, какие условия будут, если вы сделаете фильм.
   – Она практичная. Ну, что ж, вы имеете право представлять вашего жениха.
   – Я его и представляю, он совсем не практичный.
   – Еще раз, дети мои, – сказал Альфред Исаевич ("Мы уже его дети», – подумал Яценко, впрочем благодушно), – не поймите моих слов неправильно. Я в кинематографе решительно ничего не обещаю. Исторические фильмы теперь не в моде.
   – Мы понимаем, но все-таки. Если вы приобретете фильмовые права, сколько вы ему заплатите?
   – Я ему доплачу еще восемьсот тысяч франков! – сказал Пемброк с таким видом, точно бросался в воду с целью самоубийства. – Еще восемьсот тысяч франков! Следовательно, вместе с опционом, миллион.
   – Альфред Исаевич, но ведь это только две тысячи долларов, – сказала Надя.
   – Милая, вы пока не в Америке, а во Франции. Во Франции миллион франков это миллион франков. Спросите кого угодно в Париже, заплатит ли кто-нибудь миллион франков за сценарий, – извините меня, это так – за сценарий очень талантливого, но еще неизвестного автора. Я могу за пятьсот тысяч купить любой роман Мопассана или Зола! Да, Эмиля Золя! – почему-то с угрозой в голосе повторил Пемброк. – Вы, может быть, слышали, что Хемингуэй или Стейнбек получают за их романы в Холливуде по двести тысяч долларов? Но вы их спросите, сколько они там получали в начале своей карьеры!.. Вот, переходите к нам, Виктор Николаевич, займитесь кинематографом по-настоящему, изучите его, станьте кинематографическим человеком, тогда вы будете хорошо зарабатывать, даю вам слово Пемброка! – Он вопросительно смотрел на Яценко. – Ну, хорошо, это было «во-первых», а что «во-вторых»?
   – Во-вторых, это то, что, как это вам ни неприятно, на свете существую еще и я. Сколько вы заплатите мне?
   – Милая, я вам роли Лины в фильме не дам. Я не могу рисковать сотнями тысяч долларов, ставя фильм без ведетты. Но я вам обещаю, что в пьесе вы будете играть Лину. Если же вы в пьесе будете иметь большой успех и если вы действительно будете говорить по-английски как американка, то… То мы увидим.
   – А мой аванс?
   – Я думал, что у вас общий карман, sugar plum. Ну, хорошо, не плачьте, я вам дам под пьесу аванс в сто тысяч, только потому, что вы со мной разговариваете не как с акулой капитализма, а как со своим братом. Хорошо? Виктор Николаевич, дайте мне вашу рукопись, я ее увезу в Париж. И не говорите, что это ваш единственный экземпляр! Все авторы почему-то клянутся, что отдают свой единственный экземпляр и что, кроме того, им необходимо получить ответ не позже четверга. Это не ваш единственный экземпляр!
   – Я и не клянусь. У меня даже есть три копии.
   – Значит, он еще не совсем настоящий автор. Но он скоро им будет. Сознайтесь, Виктор Николаевич, что вы уже пишете второй сценарий… Виноват, вторую пьесу.
   – Действительно пишу. Но она вам не подойдет.
   – Почему?
   – Почему?.. Ну, об этом сегодня говорить поздно. Вы верно уже достаточно утомлены первой пьесой.
   – Вторая тоже историческая?
   – Нет, современная.
   – А, это очень интересно. Я хотел бы с ней ознакомиться. Правда, сейчас действительно поздновато, но в Париже мы должны с вами поговорить и о второй пьесе, и о кинематографе вообще. Я к вам приду в Разъединенные Нации.
   – Приходите. Вместе там позавтракаем.
   – Непременно. Вас там легко найти? Там ведь работают тысячи людей… Что, скажите, будет война или нет?
   – Этого не знаю не только я, этого не знает и президент Труман.
   – А знает только дядя Джо? Я тоже так думаю. Вдруг нам всем осталось жить три месяца, а мы говорим о пьесах и фильмах! А может быть, мы кончим, как этот ваш полковник. – Альфред Исаевич почему-то не взлюбил полковника Бернара; теперь мысленно называл его Сен-Бернаром. – Так вы в принципе не прочь работать для кинематографа?
   – В принципе не прочь.
   – That's right. Ох, эти авторы, они, Наденька, еще хуже вас, актеров! А казалось бы, что может быть хуже вас, а? Выпьем, дети мои, еще портвейну за вашу будущую славу!
   – That's right, – сказала Надя. Она была в восторге.

X

   – Вы честный человек, господин Норфольк, но работать с вами очень трудно, – сказал грубым тоном ювелир.
   – Почему, если смею спросить?
   – Прежде всего вы слишком много говорите.
   – Этот недостаток я за собой признаю. Что прикажете, у меня в жизни остались только два удовольствия: пить и болтать. И еще, разумеется, делать добро людям. Продолжайте со мной работать, и я обещаю, что буду с вами нем, как рыба.
   – Если б еще вы говорили как приличествует деловому человеку! Но у вас очень злой язык, вы всех ругаете.
   – Вовсе не всех. Многих, а не всех. Слышали ли вы, например, чтобы я ругал Ганди?
   – Вот видите, что вы болтун. При чем тут Ганди? Я ювелир, вы комиссионер по продаже драгоценностей, так говорите о драгоценностях, а не о Ганди. Вы продаете очень мало, а болтаете всякий раз два часа. Я вам назвал крайнюю цену брошки.
   – А я вам сказал, что по этой цене такую брошку продать нельзя. Уступите еще немного.
   – Больше я ни одного сантима не уступлю! – сказал ювелир. Дверь отворилась. В магазин вошла молодая красивая дама в черном костюме. Ювелир профессиональным взглядом тотчас признал в ней не покупательницу, а продавщицу. Однако продавщицы на Ривьере часто бывали выгоднее покупательниц.
   – Чем могу служить, сударыня?
   – У меня к вам просьба. Не можете ли вы оценить эту вещь? – сказала дама и сняла с шеи ожерелье. Она говорила по-французски хорошо, но с легким, не слишком неприятным акцентом. «Полька или русская? – спросил себя Норфольк. – Я ее видел в Казино. Играла и проигрывала, но очень скромно». Ювелир с неудовольствием на него оглянулся. Старик сделал вид, будто рассматривает часы под стеклом.
   Ожерелье было из десяти больших бриллиантов. Ювелир внимательно их осмотрел, подошел к окну, затем вернулся и достал лупу.
   – Вы желаете, сударыня, чтобы я произвел настоящую экспертизу? С целью продажи?
   – Я еще не знаю, продам ли я их, – поспешно сказала дама. – Пока я хотела бы узнать приблизительно, сколько можно получить за это ожерелье.
   – Я понимаю, – сказал ювелир. Так часто говорили клиентки, проигравшие на Ривьере много денег, но еще не все, что у них было: надеялись отыграться и на всякий случай оценивали свои камни. Ювелир достал щипчики, еще какой-то инструмент, измерил каждый камень отдельно, что-то записывая на листке блокнота.
   – Качество бриллиантов недурное, но не первоклассное, – сказал он. – На двух есть пятна. Один желтоват… Конечно, это хорошее ожерелье. Такие камни на любителя можно расценивать тысяч в сто двадцать за карат. При некоторой удаче вы могли бы, пожалуй, получить около трех миллионов. Теперь в Ницце есть любители. Если вы хотите знать цену более точно, то я должен вынуть камни из оправы, точно взвесить их и рассмотреть как следует… Вам, конечно, известно, что при покупке драгоценностей мы должны соблюдать некоторые формальности, – вставил ювелир. – Вам надо было бы оставить это ожерелье для продажи на комиссионных началах, не торопясь. Вы не склонны это сделать?
   «Все равно будет плохо, но я еще подожду», – тревожно подумала она. Неопределенное предчувствие каких-то больших несчастий почти никогда ее не покидало.
   – Не сейчас. Очень вас благодарю. Пожалуйста, извините, что отняла у вас время.
   – Я весь к вашим услугам. Наша фирма может вам предложить условия, каких вы нигде в другом месте не получите. Покупатель скоро найдется.
   – Я обращусь к вам, если решусь продать, – холодно сказала дама и вышла, кивнув ювелиру головой. На улице она сначала пошла в одну сторону, затем остановилась и повернула в другую. «Чуть было не продала! Это ужасно!» – сказала она себе и вошла в кофейню, еще пустую в утренний час. Она села в углу. К ней подошел лакей. Она смотрела мимо него своим невидящим взглядом.
   – Дайте мне кофе.
   – Настоящего кофе? – спросил лакей.
   – Да, настоящего. У вас есть американские папиросы?
   Лакей кивнул головой с видом заговорщика и отошел. В кофейне появился Норфольк. Он поклонился даме и занял место за соседним столиком. Дама не ответила ему на поклон, как будто даже его не заметила.
   – Пожалуйста, извините меня, – сказал старик. – Вы догадываетесь, что я зашел сюда не случайно. Мне хотелось…
   – Мне совершенно не интересно, что вам хотелось, – сказала дама. Лицо у нее вдруг исказилось злобой. – Я терпеть не могу пристающих к женщинам людей, особенно стариков. Прошу вас оставить меня в покое!
   Несмотря на всю свою самоуверенность, Норфольк немного смутился.
   – Вы меня не поняли, – сказал он, оглядываясь. Около них никого не было. – У меня к вам есть дело… Я состою на полуполицейской службе.
   – Что вам нужно? Что такое полу полицейская служба? Если вы сыщик, то потрудитесь показать ваш билет.
   – Билет мне показывать незачем, даже если б он у меня и был. Пожалуйста, не пугайтесь, я просто…
   – Я не из пугливых, и мне пугаться нечего. Что вам угодно?
   – Я хотел сказать вам, что вы могли бы продать бриллианты выгоднее.
   – Ах, вот что!.. А какое вам до этого дело? При чем тут полиция? – спросила она несколько менее резко.
   – Я состою наблюдателем в игорном доме и имею большой опыт по продаже драгоценностей. Это лишь полуполицейская служба, хотя, не скрою, я был когда-то и сыщиком.
   – Очень рада за вас, но меня ваша биография не интересует.
   Он усмехнулся. Теперь был уверен, что она разговора не оборвет.
   – У вас верно восточно-европейский предрассудок против полиции. Вы полька?
   – Нет.
   – У вас очень легкий славянский акцент, твердое р. Значит, вы русская?
   – Да, русская.
   – Меня зовут Макс Норфольк. Разрешите дать вам мою карточку, на ней адрес и телефон.
   – Зачем мне ваша карточка? Перейдите, пожалуйста, к делу, если у вас есть дело.
   – Вы хотите продать бриллианты. У скупщиков драгоценностей есть две системы. Одни назначают клиенту вдвое меньшую цену, в надежде, что клиент совсем дурак или очень спешно нуждается в деньгах. Другие, напротив, оценивают камни очень высоко, но говорят, что могут принять их только на комиссию. Это называется barrage. Вы тогда ни к кому другому не обратитесь, будете ждать и ходить к нему, он вас будет томить, томить, – «нет покупателей», – а потом предложит купить за гораздо меньшую сумму. Вам повезло, вы обратились к честному ювелиру. Но и он все-таки не Ганди. Все люди честны до какой-нибудь суммы. Он честен до пятисот тысяч франков.
   Она усмехнулась.
   – А как же надо было поступить, если бы я хотела продать ожерелье?
   Норфольк ничего не ответил. К ним подходил лакей с подносом. «Курит американские, франков двести пакет. Значит, не то что бы сидела без гроша… Оставила на чай двадцать франков. Не знает, что в Ницце на чай включается в плату. Приезжая».
   – Дайте мне рюмку коньяку, – сказал старик и подал даме зажженную спичку. Дама затянулась раза три, затем, не погасив, бросила папиросу в пепельницу. – На Ривьере вообще невыгодно продавать драгоценности. В Париже вам дали бы немного больше. Конечно, если это очень спешно, если, например, вы проигрались в рулетку, тогда другое дело? – полувопросительно прибавил он.
   – Я не проигралась и не могла проиграться, так как я не играю.
   «Врет без необходимости. Скучная порода», – подумал Норфольк.
   – Вот как? Тогда здесь бриллиантов не продавайте. Лучше заложите их в ломбарде. Я мог бы для вас это сделать, и я в таких случаях беру за комиссию совершенные гроши. Процент в ломбардах небольшой. Если же вы хотите продать, то я могу это для вас сделать лучше, чем сделает тот ювелир.