Норфольку вдруг пришло в голову: что, если Тони сознается американским властям и в шпионаже! «От нее всего можно ожидать! Впрочем, ей тогда верно предложат стать двойной агенткой. Значит, опять все в порядке: и в Америке останется, и будет получать жалованье с двух сторон, и я буду к ней заезжать!» – Эта мысль очень его утешила. Он сел в автобус и поехал назад в гостиницу.

X

   Пемброк еще на пароходе пригласил Надю и Яценко пообедать с ним, в Waldorf Astoria, добавив, что виконта не позвал: – «Ну, его!» Но они, не сговариваясь, отказались: оба чувствовали, что этот первый вечер в Нью-Йорке должны провести вдвоем.
   Надя все время ахала по пути от пристани. «Ах, какое движение! И какие огромные автомобили! Европейские по сравнению с ними кажутся игрушечными!.. Бродвэй! Неужели это Бродвэй? Наконец-то увидела: я столько лет мечтала увидеть Бродвэй!» – говорила она. Еще больше ее поразила своим великолепием самая знаменитая в мире гостиница. Ей была отведена довольно скромная комната. Она сделала gaffe: спросила у вносившего чемодан слуги, есть ли в номере своя ванная. Слуга ответил, что у них нет комнат без ванн, – потом Надя, вспоминая, краснела. Долго обдумывала, какое платье надеть. «Самое ньюлукистое у меня это лиловое, но, может быть, оно слишком ярко? Это зависит от того, куда меня нынче повезет Виктор"…
   Яценко отправился с пристани на свою квартиру. Он ее не любил и все собирался переехать. Дома все оказалось в порядке: иными словами, выяснилось, что если часов шесть или восемь позаняться уборкой, разбором вещей, книг, бумаг, то потом можно будет жить и работать. Вода в ванне шла еле теплая, желтоватая, телефон был выключен, окна были темносерые от грязи, почтовый ящик был забит какими-то листками, объявлениями, просьбами о пожертвованиях. Новый незнакомый супер-интендант никакой уборщицы не знал. «Все-таки преимущества американского комфорта перед европейским немного преувеличены, – думал Яценко, купаясь. – Здесь я все и решу… 84-ая улица не Avenue de l'Observatoire, и у меня очень мало общего с Николаем Юрьевичем, но и моя жизнь может стать похожей на мудрую жизнь Дюммлера. В борьбе „мойра“ и „тюхе“ и я добился кое-каких успехов. В сущности, личная жизнь кончена. Взято было от всего не очень много, но и не так мало. У многих других верно было меньше. Что ж, начну школу старости. И личных врагов не надо. Политических противников в „общественном служении“, конечно, нельзя не иметь: ровно столько, сколько необходимо, не больше. Да, на свете счастья нет, а есть покой и воля… А я вдобавок из тех людей, которым хочется повесить афишу, все равно какую, – на том заборе, где написано «Défense d'afficher"… Освобождение будет. Мой путь шел через советский холодильник, через ОН, через «Афину», через кинематограф. Разумеется, это частный случай: мой случай. Путь других иной, но цель и задача та же».
   Как было условлено, он заехал за Надей в шесть часов вечера. Она встретила его восторженно. Все в Америке было изумительно. Они отправились осматривать Нью-Йорк.
   – Вот видишь, я, значит, не похожа на твою Лину, хоть ты меня в ней будто бы «активизировал": мне здесь все нравится, решительно все! Ах, какая страна, и какой город! Кто это у Бальзака смотрит на Париж и думает о том, как он его завоюет?
   – Растиньяк.
   – Да, и я как Растиньяк! Вот увидишь, этот первый в мире город меня узнает!
   Она из автомобиля восхищалась вышиной Эмпайр Стэйт Билдинг, шириной Гудзона, узостью Уолл стрит, живописностью китайского города, и даже на Бауери сказала что-то о «потрясающих социальных контрастах». Больше всего ей понравилась Fifth Avenue, Надя объявила, что будет жить именно здесь.
   – Park Avenue считается еще лучшим адресом, – сказал Яценко.
   – Я не снобка! Буду жить здесь не потому, что это модная улица, а потому, что это лучшая улица в мире.
   – Лучше Avenue Foch?
   – Иок! На твоей Avenue Foch нет ни одного магазина и ни одной гостиницы!.. Как ты думаешь, мне продлят визу?
   – Продлят. Даю тебе слово Пемброка.
   – Если не продлят, я утоплюсь в Гудзоне. После этого городка ни в каком другом жить нельзя… И не смейся над Альфредом Исаевичем, я тебе это запрещаю! Он очаровательный человек и наш большой друг.
   – Он очаровательный человек и наш большой друг, но он общественный отравитель.
   – Почему общественный отравитель? Что за вздор! – обиделась Надя. – Он, напротив, занимается просветительной работой.
   – Да, как мадам Лафарж занималась химией, а Джек-Потрошитель – хирургией.
   – Какой вздор! Как тебе не стыдно! – возмущенно сказала Надя.
   – А что почтеннейший виконт де Лавар? – спросил Яценко.
   – Я только что ему отдалась. – Ей было забавно и приятно, что Виктор ее ревнует. – Свадьба завтра!.. – Она расхохоталась. – Постой, я забыла тебе рассказать: Альфред Исаевич показал мне две вечерние газеты. Его интервью есть в обеих, строк двадцать-тридцать в каждой, в одной даже с портретом, а о Делаваре в одной ни слова, а в другой пять строк. Он, конечно, в бешенстве. Альфред Исаевич делает вид, будто сожалеет, а на самом деле он в восторге. Сознайся, что и ты в восторге!
   – Вот уж мне все равно.
   – Ври больше! Точно я тебя не знаю! А теперь вот что, на первый день достопримечательностей довольно… Не пугайся: я не требую, чтобы ты ездил со мной по городу и завтра. Но я голодна как зверь. Куда ты везешь меня обедать?
   Он назвал несколько французских ресторанов; она потребовала, чтобы он повез ее в американский. Они поехали в известный ресторан на Бродвэе. Надя слышать не хотела ни о каких европейских напитках. Заказала сначала Scotch and soda, потом Rye and soda, восторгалась ими, старалась запомнить разницу во вкусе. Выбрала по карте Roast lamb with brown gravy, Cole slaw, spiced peach and cottage cheese, ела с аппетитом и восхищалась.
   – Ах, как хорошо!.. Ах, как вкусно! Я в жизни так хорошо не ела! У них новые идеи, вместо наших вечных escalope de veau, cotè de porc, épaule de mouton!..
   Яценко, дразня ее, говорил, что Вателя или Эскоффье от такого блюда разбил бы удар.
   – Все вздор! Все вздор! И почему уж французы такие бесспорные законодатели в еде? А порции! Смотри, какой бифштекс подали этому господину! Он больше трех европейских!
   Немного испугали ее только цены: «Что правда, то правда: в Париже дешевле». Когда подали счет, Надя вынула американские деньги. Еще плохо в них разбиралась, но они уже были разложены у нее по отделениям кошелька в сумке.
   – Вот моя половина.
   – Ты что? Совсем помешалась на радостях?
   – С нынешнего дня я за все плачу половину, – решительно заявила Надя. – Свободная ассоциация, так свободная ассоциация! И за автомобиль тебе полагается не менее трех долларов, вот они. Не беспокойся, сегодня я, конечно, выйду из бюджета, но в общем моих суточных вполне хватит. И увидишь, я скоро буду получать у Альфреда Исаевича жалованье! Ты ведь знаешь, у меня мертвая хватка.
   Он вспомнил, как тридцать лет тому назад, после своего первого бегства из Петербурга, обедал в Финляндии с Мусей Кременецкой. «Да, тогда было другое! Тогда мне было достаточно ночью вспомнить, что существует Муся, и все озарялось светом… А что, если все в моем нынешнем состоянии объясняется очень легко: я просто потерял любовь к жизни? О, не в такой мере, чтобы покончить с собой. Нет, я только ничем больше очень не дорожу: ни успехами, ни творчеством, ни даже Надей… Она уйдет от меня, потому что слишком будет скучно живой женщине с таким человеком, каким я понемногу становлюсь… Ну, что ж, «общественное служение» будет».
   После обеда он, по желанию Нади, повез ее в Радио-Сити. Там ее восхищению не было пределов. Здание было изумительно, и еще изумительнее был новый фильм.
   – Уж это, извини меня, я понимаю лучше, чем ты! – говорила она. – Конечно, и в Холливуде ставятся плохие фильмы, но в общем и английским, и французским, и итальянским фильмам очень далеко до лучших американских.
   В ночном клубе, куда они поехали из Radio City, она тотчас, заглянув в карту вин, объявила, что слышать не хочет о шампанском. Виктор Николаевич понял, что дело не в ее новом американском патриотизме, а в ценах. Он заказал что-то американское. Надя слышала, что в этом клубе собираются «все знаменитости». Яценко ни одной знаменитости не видел, да если б они тут и были, то он все равно их не знал. Но ему не хотелось разочаровывать Надю, и он стал сочинять:
   – Видишь того старого джентльмена в углу? Это бывший президент Хувер. А вот тот брюнет – знаменитый физик Роберт Оппенгеймер, тот, что изобрел атомную бомбу.
   – Где? Какой? – спрашивала Надя так взволнованно, что ему стало совестно. Впрочем, ей интересны были преимущественно знаменитости кинематографические; тут он врать не мог: Надя их видела на экране сто раз.
   – Это знаменитый ночной клуб, правда? Самый знаменитый во всем мире?
   – Самый знаменитый во всем мире, – подтверждал он.
   Когда Надя выпила еще несколько рюмок, она снова заговорила о «свободной ассоциации":
   – …Но ты согласен со мной, правда? – спрашивала она. – Как часто ты будешь приезжать ко мне?
   – Каждые полчаса.
   – Ты глуп! Мы могли бы каждый день вместе завтракать. Хотя нет, по утрам ты будешь работать. Ты что будешь писать? Твой «Путь счастья»?
   – Мой «Путь к Счастью». Или я назову: «Путь к освобождению».
   – Тогда завтрак только помешал бы тебе работать. Нет, ты приходи каждый день в пять часов. Ты будешь у меня пить чай. А затем мы наверное раза три-четыре в неделю будем вместе обедать.
   – То есть, в те дни, когда Пемброк и Делавар не будут звать тебя на обеды с кинематографическими людьми? В эти дни на затычку пригожусь и я?
   – Ах, как ты поглупел! Я тебя обожаю, но ты очень, очень поглупел! Во всяком случае, мы будем встречаться каждый день!
   – И каждую ночь? – спросил он и сам немного удивился: такие слова не очень соответствовали его новому душевному настроению.
   Она смеялась.
   – Иок! Вдобавок, ты стал еще хвастуном! Мы будем устраиваться, как полагается во всех французских романах. У нас будет адюльтер!
   – В американских гостиницах заниматься адюльтером неудобно: дамы не могут принимать мужчин, или, по крайней мере, двери номера должны быть отворены. Это нас немного стеснило бы.
   – Тогда я буду приезжать к тебе. В твою гарсоньерку! Ведь, правда, у тебя гарсоньерка? Чудно! У тебя будут, тоже как во французских романах, портвейн и бисквиты… Это очень стыдно, что я спросила, есть ли в комнате ванна?
   – Очень стыдно.
   – Так стыдно, что надо удавиться?
   – Лучше было бы удавиться, но все-таки поживи еще.
   – Я поживу. Но я недолго останусь в этой гостинице. Я завтра же начну искать себе квартиру, а из первого заработка ее обставлю. Увидишь, как я хорошо ее обставлю! И без помощи декораторов! У меня есть свои идеи. Если б только я знала, что меня через пять месяцев не турнут из Соединенных Штатов! Что ж тогда продавать за бесценок все, что я куплю?
   – В пользу кого же продавать? Ведь ты утопишься в Гудзоне.
   – Я и не думала, что ты так глуп!.. Смотри, президент Хувер уходит. Я думала, что ему окажут больше почета! Мэтр-д-отель и столика не отодвинул!
   – Америка демократическая страна. Теперь Хувер такой же рядовой гражданин, как я.
   – И как через пять лет буду я! Ты знаешь, я уже теперь могла бы выдержать экзамен на гражданство. Я не то, что твоя Лина! Спроси у меня, сколько было президентов Соединенных Штатов! Тридцать три!
   – Браво!
   – Но мы говорим серьезно. Утром и днем мы оба работаем, а с пяти вечера вместе. Оба независимы, оба свободны… Я буду ездить к тебе на subway. Видишь, я уже говорю собвэй, а не метро! И ты знаешь, меня все в гостинице чудно понимают! И я тоже почти все понимаю, если только говорят не очень быстро… Подумай, как будет хорошо. Ты работаешь, я работаю, свободная ассоциация! Это твоя идея. Возьми на нее патент.
   – Возьму патент, – ответил Яценко. Он твердо знал, что разойдется с Надей и, вероятно, очень скоро. «А все-таки я люблю ее, она прелестное существо, и я не знаю, что со мной было бы, если б она умерла. Для меня начинается старость, болезни, – лишь бы у нее все было хорошо».
   – И, главное, помни одно: пока ты меня любишь, – где угодно, когда угодно. А когда ты меня разлюбишь, мы останемся навсегда друзьями. Навсегда! До конца наших дней!
   Они с улыбкой смотрели друг на друга.
 
   Конец