Тони вошла в «Афину» отчасти по требованию Гранда. – «Ну, хорошо, дорогая, вы пока во все это не верите. Но, во-первых, вы сами говорите, что надо пройти через все. Во-вторых, вы со временем поверите: это великая идея, клянусь вам честью. В-третьих, мы с вами сделаем большое дело, пока я еще не могу ничего сказать, но вы увидите. В-четвертых, я вас об этом прошу, а ваша жизнь связана с моей нездешними силами. В-пятых, „Афина“ это воплощение поэзии, а вы так любите поэзию, и у вас такая поэтическая душа. В-шестых, чорт тебя возьми, ты должна меня слушаться!».
   На обязанности Тони лежали прием новых членов, переписка, рассылка приглашений, а также уборка помещения. В двух задних комнатах, скудно обставленных дешевенькой мебелью, все было в порядке. Она только отворила окна. В зале привела в порядок стулья и скамейки.
   Ритуал был подробно разработан ею и Грандом. Делавар признавал его необходимость, но не вмешивался. Дюммлер морщился, говорил, что указания можно найти у Конта в четвертом томе «Системы позитивной политики», и советовал все сократить. – «Против музыки я не возражаю. Если только вы думаете, что будут хорошие исполнители». – Превосходным исполнителем был Гранд. Но он бывал не на всех заседаниях, его заместительницей назначили Тони. Гранд слушал ее игру с кислой улыбкой, а в первый раз спросил ее, какой слон учил ее музыке.
   «Афина» ей успела надоесть, надоел и Дюммлер, и особенно другие члены общества. «Зачем я к ним пошла? Ритуал – да, пожалуй, это хорошо для подчинения воли. А все остальное вздор. Да еще примазались жулики. Для чего Гранду может быть нужен звонок? Конечно, я должна была бы сказать об этом Николаю Юрьевичу». Гранд настойчиво требовал, чтобы она о звонке ничего не сообщала ни Дюммлеру, ни Делавару. Он сначала велел электротехнику поместить звонок в третьей комнате и под обоями соединить проволокой с головой Афины. Электротехник не удивился: больше ничему не удивлялся с тех пор, как увидел статую богини, – думал, что в квартире поселились умалишенные. Со звонком в третьей комнате ничего не вышло, и это очень огорчило Гранда. Он долго совещался с электротехником и затем радостно объявил Тони, что будет карманный звонок гораздо лучше:
   – У нас будет звонок Кут-Хуми! Ты не знаешь, что это такое? Значит, ты не знакома с мистической литературой! Значит, ты не читала Блаватскую! Позор! Я тоже не читал, но Блаватская для нас тоже самое, что какой-нибудь Клаузевитц для военных!
   – Для кого для нас?
   – Для нас, мистиков и оккультистов! Она при помощи звонка Кут-Хуми сносилась с Хозяином! С самим Хозяином!
   – Не морочьте мне голову. Почему вы скрываете о звонке от Дюммлера?
   – Потому, что он несчастный рационалист и, кроме того, выжил из ума. Нет ничего хуже, чем выживший из ума рационалист.
   – Все вы врете. Послушайте, если вы готовите какое-нибудь мошенничество, я первая донесу на вас полиции!
   – "Мошенничество»! – передразнил он не то гневно, не то благодушно. – Что такое мошенничество? Если б не Божье милосердие, то всем людям нашлось бы по заслугам место на каторжных работах. Но, во-первых, Господь Бог очень добр, а во-вторых, на кого же тогда работали бы миллиарды каторжников? Знай, безумная, что великую тайну звонка мне объяснил один из последних учеников Блаватской, которого едва ли не сам Кут-Хуми благословил в своей пещере! Надеюсь, ты не предполагаешь, что Блаватская была мошенницей! Она была гениальнейшей женщиной девятнадцатого века! А тебя я сделаю гениальнейшей женщиной двадцатого.
   Она невольно смеялась. В идее звонка Кут-Хуми было и что-то, веселившее Тони: «Так этим глупым буржуа и надо!».
   – А Блаватская свои фокусы разъяснила?
   Он развел руками от такой наивности.
   – Только нехватало, чтобы она разъясняла! Прочти в отчете ее разоблачителей, мне о нем говорил Дюммлер. Он по своей ограниченности смеялся. Но что же эти проклятые рационалисты доказали? Что она устраивала звонки сама при помощи своих последователей. Что ж тут дурного? Они все исполняли волю Хозяина. Да разве, если бы она не исполняла волю Хозяина, то из этого могло бы что-либо выйти? Разве на земле совершается что бы то ни было помимо воли Хозяина? Главное ведь в том, чтобы люди служили его воле. И надо поэтому первым делом потрясти их воображение.
   – Поклянитесь, что вы не готовите никакой уголовщины! Иначе вы навсегда скомпрометируете и себя, и меня, и нас всех!
   – Клянусь! – сказал он, подняв к потолку руки и глаза. – «Навсегда, навсегда»! – опять передразнил он. – Навсегда это когда человек умер… То есть, конечно, в смысле земной жизни, только земной жизни. Больше ничего на свете «навсегда» не бывает и нет конченных людей! А кроме того, я никак не могу скомпрометировать ни себя, ни тебя, ни кого бы то ни было другого, хотя бы уже потому, что здесь я буду пользоваться звонком очень редко, в крайних случаях. Что можно делать в этой несчастной, насквозь рационалистической стране, с ее ничего не стоющей валютой, которую вдобавок и вывезти невозможно! Здесь я только учу тебя, ты должна научиться и звонку. Пойми же, вообще все, что мы здесь делаем, это для тебя только подготовительная школа! Мы уедем в Соединенные Штаты: там доллары, а не франки, и у людей душа, а не рационалистический сероуглерод! С такими глазами, как у тебя, мы там перевернем мир! А когда я тебе говорю о приеме, освященном мудростью столетий, освященном именем Кут-Хуми, ты имеешь смелость назвать это мошенничеством! Благодарю, не ожидал! – говорил Гранд глубоко оскорбленным тоном. Он и в самом деле почти серьезно чувствовал себя оскорбленным: очень часто искренне верил тому, что говорил.
   Тони поднялась на эстраду, взяла в ящике стола тряпку и принялась стирать пыль. Стекло в раме давно следовало бы промыть как следует. По своей любви к чистоте и порядку она это сделала бы, но теперь ей было не до того. Не впрыскивала себе морфий уже три дня, и ждать с каждой минутой было труднее. Под стеклом висел девиз: «République Occidentale. Ordre et Progrès. Vivre pour autrui.»[34] Труднее всего было чистить статую. В роге изобилия, на сове, в углублениях щита между вырезанными змеями всегда скоплялось много пыли. Ей стало смешно. «Что за ерунда! Как я могла серьезно относиться к этому? Вся эта „Афина“ совершенный вздор. Кроме Дюммлера, там все дурачье. Этот драматург тоже верно болван, хотя у него умное лицо… И красивое… Разумеется, вздор. Если б не было вздором, то о нас писали бы, мы делали бы дело, к нам хлынули бы люди, как к коммунистам.
   Она села за расстроенное пианино и еще раз прорепетировала тему «Волшебной Флейты». Играла не очень хорошо, – как сама думала, «сонно». «Я и живу сонно» – думала она. – «Нет, это не подходящее слово. Говорят о людях двойной жизни, это пошлое выражение, как и то, что „жизнь есть сон“. Но доля правды есть… У всех есть доля правды, только не в фактическом смысле, а в моральном. И у коммунистов есть, у них даже гораздо больше, чем у многих других. Если „Афина“ окажется совершенным вздором, я уйду к коммунистам, как моя прабабка ушла к колдунам. Там тоже был „социальный протест“, хотя ни бедная Гретхен, ни ее судьи об этом понятия не имели. Она была совершенно права: хуже и мне не будет, если я уйду к ним. И у меня такая же тоска, как у нее… Но что такое двойная жизнь? У меня не двойная, и не тройная: у меня со времени морфия десятки жизней, и я не всегда знаю, какая более „реальная“, какая менее. И „Афина“ совершенно не реальна, все это призрак, символика. И сейчас – еще пять минут – морфий даст мне новую жизнь, быть может в тысячу раз более реальную, неизмеримо более для меня важную и ценную. Что „реально“? Гранд? Бриллиантовое ожерелье? Эта идиотская бутафория? Тот вздор, который здесь будут нести? Я себе создам сто жизней. И неправда, будто так называемый морфинный бред не зависит от нашей воли: я сама себе приказываю, о чем бредить, и почти всегда исполняется. Вот только сегодня не знаю, что приказать. Лишь бы не Гранда!.. Ну, что ж, пора"…
   Комплект находился в третьей комнате, в которой был вделан в стену стальной ящик. Ничего секретного у них не было, но Гранд настоял на этой затрате. Тони хранила в ящике список членов общества, протоколы, членские взносы, спринцовку, морфий, спирт, вату. Она затворила обе двери, налила спирта в рюмку, продержала в ней с минуту острый кончик спринцовки, затем вытерла кожу над коленом ватой, пропитанной спиртом. Делала все это так заботливо, точно производила самую полезную медицинскую операцию. Затем впрыснула морфий, – боли почти не было. Подумала, что над левым коленом еще много места, но скоро надо будет перейти на правое бедро. В руку никогда впрыскиваний не производила: знаки от уколов держались довольно долго: люди могли бы заметить. Ей было бы неприятно, если б они заметили. Знали, кроме Гранда, только третий любовник, находившийся теперь в Африке, и еще piqueur, которому не была известна ее фамилия. У него она и покупала морфий, впрыскивание же делала давно сама: у piqueur'a они стоили слишком дорого, а главное ей было перед ним стыдно, и она немного его боялась: сам он был не морфиноман, а кокаинист, подверженный припадкам яростного возбуждения.
   Тони села в низкое глубокое кресло, откинула голову на спинку, закрыла глаза, вытянула вперед ногу, подвинула к себе носком стул, соломенное сиденье вздулось, стул безшумно подплыл, она положила на него обе ноги. Свет скоро появился. Все окрасилось в золотой цвет: соломенные ромбики стула, найлон ее чулка, порванное сукно стола, висевший на стене портрет Огюста Конта. Все тяжелое уплыло, как будто в голове теперь появился фильтр, пропускавший одни блаженные мысли. Только в последнюю минуту у нее еще скользнула мысль, что она на днях назвала Гранда сутенером, что он чуть не заплакал и грозил покончить самоубийством. Ей было жаль и его, и себя: если бы у него были деньги, он был бы честным и хорошим человеком. Странно было, что у Огюста Конта золотое лицо с высоко поднятыми золотыми бровями. «Огюст по-русски Август. Какие были еще Августы? У Августа были два товарища по триумвирату, это тогда спросил в лицее учитель. Один Антоний, но кто другой?» Золотая змея грозила золотым жалом, но на золотой груди уже не было места для уколов. Память уплыла совсем, но все, что было сейчас, она видела с необыкновенной ясностью. Думала, что теперь может сказать, сколько в каждом ряду стула ромбиков, сколько их на всем стуле. За светом наступила эвфория (этому слову ее тоже научил третий любовник). Люди сами по себе были так же дурны, как раньше, она даже лучше, чем до света, видела все их пороки, их глупость, их трусливость, их угодливость. Но теперь они никакого отвращения ей не внушали. «Вечер пройдет с Грандом, он, конечно, негодяй, но не все ли равно? Он милый негодяй, да и не нужно его любить, достаточно заниматься с ним любовью. И что такое любить? И не все ли равно любить или не любить, когда есть это! С этим шприцем можно быть счастливым в концентрационном лагере, в камере смертников, в газовой печи"…
   Эвфория перешла в дремоту, затем в сон, в знакомый ей двойной сон: ей снилось, что она спит. Гранд придет в пять часов, будет просить денег, надо будет дать… Третьего триумвира звали Лепид, она тогда в лицее это знала, и теперь будет знать, когда проснется. Можно сказать Гранду, что Лепид даст ему денег, он очень богат, тогда незачем будет красть. Змея ее укусила почти без боли, как при уколе. «Гранд насмехается, но он прав: у меня душа Клеопатры, и об этом можно было бы написать чудесные стихи. Где же взять для Гранда денег? Фергюсон сам небогат, он влюблен, но он и не знает, что такое любовь. У Огюста Конта высоко поднятые брови, и это придает ему глупый вид. Если Гранд умен, то Фергюсон глуп. Нет, они оба умны, только совсем по-разному, совсем по-разному"… Она с ужасом чувствовала, что умирает, но в первом сне знала, что это сон, очень тяжелый сон, надо скорее проснуться. «Гранд обманщик, у него свой ключ от стального ящика, он способен на все, кроме убийства. Князь Тьмы убивает, но не мошенничает. Уж лучше был бы способен и на убийство… Яд действовал все быстрее. Какие-то люди быстро говорили и все в одном тоне, все на одну ноту… Это сон, никакой смерти нет, это обман, должна быть только эвфория… Теперь пусть будет дьявольский шабаш! – приказала она себе, все – то, что описал по-латыни этот Малефиц-протоколист. Вот что мне остается… И как это представлять себе оргию по цитате это просто глупо! Неужто во мне сидит и книжная женщина, синий чулок? Конечно, нет», – подумала она во сне. Ей представилось то, что с ней проделывал Гранд, только теперь это было еще острее и сладостнее, морфий и это усиливал. «Что выбрать на сегодня?"… Она спала сном во сне до наступления того, что тоже по книгам называла „блаженной истомой“ (хотя сама себя ругала за это пошлое слово из порнографических романов). «Да, моя Гретхен была права. Для этого стоило погубить их настоящую жизнь. Никакой настоящей жизни и нет, есть только белый мак, и сотни жизней, сотни жизней в морфии, все лучше их настоящей. А самая лучшая – дьявольский шабаш и Князь Тьмы… Какой Гранд Князь Тьмы! Он и по наружности не годится, он просто мелкий жулик"…
   Через несколько минут, понемногу, в двойной сон, стала вторгаться ненужная ей гадкая настоящая жизнь, где были «Афина», Фергюсон, Делавар, бриллианты, которые надо было продать, то мелкое, пошлое, не от Князя Тьмы, что было в Гранде. «Он скоро придет, и зачем он мне теперь? Сейчас, сейчас проснуться!» – приказала она себе – и почти проснулась. Дверь отворяли. «Кончилось! Все мои лучшие жизни коротки. Вот он, мой пошленький Князь Тьмы». Она вздохнула и проснулась совсем. Дверь в самом деле отворяли ключом.

IX

   В передней знакомый голос напевал что-то веселое. Тони вспомнила, что обе двери этой комнаты заперты на ключ. Если он заметит, то догадается. Хотя Гранд знал, ей бывало неприятно, когда он замечал действие морфия. Она быстро на цыпочках скользнула к двери, отворила ее, поставила стул на прежнее место перед столом, села, придвинула к себе счета."…Ce soir tu te maries, – Quelle émotion!"… – пел негромко в передней глубокий грудной голос, – Гранд говорил, что его баритон неотразимо действует на женщин, и ей казалось, что он тут не лжет. «Пьян, – подумала она: он обычно что-то напевал, когда бывал навеселе. – А все-таки заметит!» – Зеркала в комнате не было, она вынула пудреницу, поспешно что-то поправила, напудрила нос и щеки. Он долго устраивал в передней пальто, шляпу, перчатки. Хорошо одевался, заботился о своих вещах, умел носить костюм и, садясь, никогда не забывал одернуть брюки над коленями.
   – Вице-питонисса, можно к вам? – весело спросил он из передней и постучал в дверь: всегда деликатно стучал, и ей иногда казалась в этом насмешка. Гранд вошел в комнату. Это был человек лет тридцати, скорее красивый, чем некрасивый. По-настоящему у него были прекрасны только глаза: светло-голубые, блестящие, веселые. Он говорил, что они выражают вместе ум и доброту. «Самое забавное, что и то, и другое верно!» – Гранд уверял также, что у него очень красив и рот. – «Нет, глаза и только глаза, зеркало вашей прекрасной души», – иронически отвечала она. – «Не говори, не говори, у меня и многое другое очень, очень хорошо. Это признавали самые аристократические дамы Испании. Кстати, в моем обществе говорят, что я очень похож на Мориса Шевалье: „Vous etes très Maurice Chevalier“. – „Ни малейшего сходства. А кто это ваше общество? Жулики, выпущенные из тюрьмы по амнистии?“ – „Я вчера обедал у одного из принцев Бурбонского дома. Люблю породу в людях"… – „Пожалуйста, перестаньте врать“, – говорила она и все-таки слушала: так хорошо и с таким увлеченьем он врал. Описывал наружность принцессы, дом принца, фамильные портреты работы Веласкеса. – „Все бессовестное вранье: и принц, и принцесса, и дом, и Веласкес!“ Таков был обычный тон их разговоров. – «Что я в нем нашла? – думала она и теперь. – И красоты в нем никакой нет. Ноги слишком коротки для туловища. Лицо длинное, лошадиное"… Гранд был добр, но она не любила добрых людей. «Большая мужская сила, это верно“. Говорил он быстро, все делал несколько быстрее, чем другие люди, на ходу энергично размахивал левой рукой.
   Он развернул белый сверток. Тони знала, что он принесет цветы: приносил всякий раз новые, какие-то редкие, при чем неизменно объяснял их значение. Говорил, что знает четыре языка и из них лучше всего язык цветов. Она, впрочем, думала, что он тут же сочиняет их значение и даже их название: называл, случалось, такие цветы, какие в Париже было бы очень трудно достать или какие были по времени года невозможны. Гранд поцеловал ей руку. Тони этого не любила и всегда руку отдергивала, – он неизменно говорил: «Вы совершенно правы: целовать так в губы». От него пахло вином и духами. Он развернул бумажку и подал ей два цветка.
   – Фиолетовый крокус, – сказал он. – Смысл: «Вы сожалеете, что меня любите». Асфоделия. Смысл: «Мое сердце разбито». Ax, как я грустен! Если б Иов начитался Сартра, а затем прослушал «Похоронный. Марш» Шопена, то он был бы менее грустен, чем я.
   – Какая этому причина?
   – Безденежье! Твое равнодушие и мое безденежье, – сказал Гранд и повалился в кресло. – …Tu vas perdre, ma chérie, – Toutes les illusions…
   – И сегодня пьяны! – сказала она, надеясь, что он не заметит. Но он заметил: почти всегда все замечал.
   – Вице-питонисса, это очень старый и очень бессовестный прием: обвинять ни в чем неповинного человека, когда вы сами виноваты в сто раз больше. Хлоргидрат! – комически-торжественно произнес Гранд. – Морфий – это какой-то хлоргидрат или что-то в этом роде. Я очень ученый человек. У меня сто двадцать пять работ по химии. Я даже изобрел азотную кислоту. Вот только золота я не умею делать, и это чрезвычайно досадно… Я нынче очень недурно позавтракал.
   – Она брюнетка?
   – Нет, блондинка: «она» – Делавар. Завтрак был деловой. Так все европейские министры теперь завтракают с американскими: «Давайте деньги!» Я начал с места в карьер, с резкого удара по струнам, как начинается увертюра «Кориолана». – «Давайте деньги». Не дал, – не то, что американские министры. Я перешел на дьявольское скерцо «Девятой Симфонии": с выстрелами, с угрозами, с мольбой добра к злу. Не дал. Торжество зла над добром. Зато завтрак был отличный. К закуске была ваша русская водка, я выпил три рюмки, но слава водки очень преувеличена, как слава Брамса и Сталина. Пить надо вино и только очень хорошее. К рыбе мы заказали Шабли, к жаркому Лафит. Теперь почти невозможно достать хороший Лафит, но для Делавара и для меня ничего невозможного нет. Ах, какой напиток! Лафит единственное в мире красное вино без малейшей горечи… Самое ужасное, что я заплатил половину! Для престижа я это предложил, а он из садизма принял! И теперь, повторяю, я беден, как Иов до возвращения ему имущества с процентами и с вознаграждением за ущерб! Все это безумно тяжело, а что еще будет, а?…"Et autre chose aussi – Que j'peux pas dire ici» – с ожесточенным выражением пропел он. – Скажите, как дела богини? Много ли поступило просьб о вступлении?
   – Сорок.
   – Скоро будет сорок тысяч… У кого это было сорок тысяч братьев?
   – Это слова Гамлета.
   – Почему именно сорок тысяч? У нас тоже скоро будет сорок тысяч братьев. И сестер. Сколько же денег в кассе?
   – Очень мало… Магазин во второй раз требует денег за пианино. Вы мне соврали, что заплатили.
   – "Вы мне соврали, что заплатили»! – передразнил он. – Мы сегодня на вы? Хорошо, говори мне вы, а я буду тебе говорить ты. Разве я сказал, что заплатил? Если сказал, то действительно соврал.
   – Это с вами случается. Дюммлер говорит, что у вас есть неизвестный Фрейду комплекс, комплекс барона Мюнхгаузена.
   – Подлый старик, но остроумный, – сказал Гранд, смеясь и показывая квадратные зубы. – Может быть, у меня и есть такой комплекс. Я тебе уже говорил, что нет людей, которые никогда не врут. Их не больше, чем, например, людей, не употребляющих за едой соли. Есть и такие. Теперь, кажется, даже от чего-то лечат этим очередным шарлатанством. Да и то они, вместо соли, жрут, кажется, хлористый калий или какую-то другую дрянь. Может быть, и люди, которые никогда не врут, пользуются каким-то суррогатом вранья.
   – Мне ваша философия не интересна, – сказала она. Часто говорила это людям, несколько меняя форму: «Мне ваша биография не интересна"… „Мне ваши истории не интересны“.
   – Вот ты и соврала! Кстати, мне доподлинно известно, что ты у меня стянула эту философию. Мне доподлинно известно, что ты кому-то из твоих мужчин уже говорила то самое, что я только что сказал! Это в порядке вещей, так как я твой властелин и много умнее тебя, хотя и ты не глупа. Что же касается пианино, то я действительно собирался за него заплатить. Жизнь и Делавар насмеялись над моими мечтами. Я надеялся, что Делавар даст.
   – Нам необходимо привести дела «Афины» в порядок.
   – Никакой необходимости нет. Какая ты была бы очаровательная женщина, если б не твоя денежная честность! Есть просто честные дуры, что ж делать, это несчастье. Ты же вообще не так глупа, но эта несчастная честность именно там, где честность не нужна, вредна и бессмысленна! Ты не могла бы быть честной в чем-либо другом? В чем угодно, только не в деньгах? Например, ты могла бы быть «честна с самой собой».
   – Я говорю серьезно. Мне придется сказать Делавару.
   – Ты на меня пожалуешься начальству? В школах за это бьют. Кроме того, ты ошибаешься. Начальство в «Афине» Председатель, а мы с Делаваром равны: он Гарант Дружбы, а я Хранитель Печати. Все его превосходство в том, что он дает «Афине» деньги, а я нет. Разве честно этим пользоваться? Видишь, ты путаешься в самых элементарных понятиях… Надо, кстати, наконец, найти чин и для тебя. «Секретарша» это не чин. У Конта, кажется, нет подходящего чина, но Дюммлер говорил, будто у каких-то Люциферианцев были Питонисса и Вице-питонисса. Я и решил было внести предложение назвать тебя Вице-питониссой, но Дюммлер никогда не позволит. Он вдобавок меня терпеть не может. Почему бы это?
   – Потому, что вы совершенно аморальный субъект.
   Гранд вздохнул.
   – Это, может быть, и правда. Но разве я в этом. виноват? Ведь я и со своей аморальностью симпатичен? Правда? Скажи правду, разве я не симпатичен?
   – Так себе.
   – Вовсе не «так себе». Вот ты мне не прощаешь моих денежных дел, того, что я беру у тебя деньги…
   – О моих деньгах я никогда не говорила. Вы на них имеете право.
   – Не нахожу! Не нахожу, но беру, потому что они мне нужны. Ангел мой, я тебе все отдам! Ведь когда у меня есть деньги, я их раздаю направо и налево, я такой человек. Но у меня они бывают так редко! Деньги главный интерес в жизни громадного большинства людей, хотя они зачем-то это отрицают… Эврипид говорил, что за большие деньги можно подкупить и богов. Да вот, постой, – радостно сказал он и вынул из кармана тетрадку. – Когда мне где-нибудь случается прочесть или услышать хорошую мысль, я всегда записываю. И об Эврипиде записал… Где это?.. Я тебе прочту старые стихи о деньгах: «J'aime l'esprit, j'aime les qualités, – Les grands talents, les vertus, la science, – et les plaisirs, enfants de l'abondance, – j'aime l'honneur, j'aime les dignités, – J'aime un amant un siècle et par delà, mais dites moi, combien faut-il que j'aime – Le maudit or qui donne tout celà».[35] Ни о чем другом нет такого числа изречений, как о деньгах! Одно есть, правда, неприятное, итальянское «Кто хочет нажиться в один год, тот попадет на виселицу через полгода».
   – Имейте это изречение в виду.
   – Да разве оно верно? Общих правил тут нет. И притом, что ж, умереть на виселице не хуже, чем, например, от рака.
   – Уж если вы так любите деньги, отчего бы не наживать их честно?
   – Это невозможно! Может быть, когда-то и было возможно, да и то я сомневаюсь.
   – Делавар богат и никогда о деньгах не говорит. А вы только о них и говорите, но бедны.
   – Конечно, Делавар идеалист. Он мне еще сегодня это сказал и добавил, что ненавидит циников. Как хорошо: и идеалы, и миллионы! Ты знаешь, мне иногда кажется, что он просто глуп.