Подал сиплый голос молчавший все утро телефон.
   Сергей Павлович вздрогнул и поднял трубку.
   – Се-ре-ежа… Я так устала… Ты придешь? Ну, что ты молчишь? Не сердись. Милый мой. Ну да, я выпила. Чуть-чуть, я тебе клянусь! Потому что я без тебя умираю… Слышишь? Умираю. Я раба твоя. Владей мною. Помнишь, ты мне говорил…
   Ни слова не проронив в ответ, он надавил на рычаг.
   Людмила Донатовна оскорблено выслушала частые гудки и хлебнула прямо из горлышка.
   Вермут.
   Его тошнотворного запаха я надышался на всю оставшуюся жизнь.
   Умоляю тебя!
   Вернулся на кухню папа с ветхим конвертом в руках.
   – Кто звонил?
   – Ошиблись номером, – соврал Сергей Павлович.
   – Милка, значит, – все понял и ухмыльнулся Павел Петрович. – Достанет она тебя.
   – Нашел?
   – Читай. Тут одно письмо из Бутырки и две записки. Ничего больше у меня не осталось. Да и не было у матери больше ничего. Читай, – повторил папа. – А я пойду вздремну.

2

   И Сергей Павлович читал.
   «Милая, невинная моя страдалица! Пользуясь сочувствием одного доброго человека, пересылаю тебе это письмецо мое, первую весточку от меня за последние три месяца. Что сказать? В иные минуты думаешь, что целую книгу о моем подневольном житье-бытье написал бы для тебя. Не о тюремной жизни, довольно однообразной, а о той жизни, которая совершается во мне и в которой ты постоянно присутствуешь вместе с Павлушей. Милое чадо мое! Каково ему без отца! Каково тебе, бедная моя, без мужа и кормильца! Ах, Анечка, право: только я начинаю думать о тебе – так не нахожу для себя покоя. Мне тюрьма тягостна даже не потому, что дверь на замке, охрана и что я тут обречен неволе, а потому, что я не в силах хоть чем-нибудь облегчить твою участь. Когда-то еще подрастет Пашка и станет тебе помощником! Несчастная, беспросветная твоя жизнь. Чем-то ты виновата? За какие грехи Господь с тебя так взыскивает? Ты человек божий, но мой крест лег и на твои плечи. Молюсь о тебе Пречистой и Преблагословенной, Заступнице и Матери Бога нашего. Неленостно, но с усердием молитесь и вы с Павлушей обо мне. А я, каждый вечер и каждое утро становясь на молитву, тешу себя уверенностью, что и вы в это время молитесь Господу и славной Владычице нашей и Приснодеве Марии, и наши молитвы, встречаясь, дополняют одна другую».
   Дед Петр Иванович писал на двух вырванных из школьной тетради листах в клеточку, с обеих сторон, карандашом, мелким, убористым почерком.
   На двух листочках он стремился сказать как можно больше, для чего тесно лепил слово к слову и строку к строке.
   Сергей Павлович мучился, читая, и жалел, что под рукой нет лупы. Особенно трудно приходилось ему, когда в письме попадались слова почти стершиеся. Всякий раз при этом его охватывало тревожное чувство. А вдруг в этих словах заключено нечто чрезвычайно важное, и без них исказится самый смысл того, что, должно быть, с опаской доверил бумаге дед Петр Иванович?
   Вот он пишет: «Утешает меня…» – а далее из поблекших буковок складывалась (кажется) «книга». Какая? Вспомнив белого старичка, Сергей Павлович решил, что речь идет о Главной Книге – о Евангелии.
   Но что такое «место… ль»? Почему с «м. Сергием нам нет ни чести, ни…»? Исчезнувшее слово, скорее всего, начиналось с «ж». Жалости? Жадности? Однако «жадность» тут совсем ни при чем. Может быть: жизни? Кто такой Сергий и что значит крохотная «м» с точечкой перед его именем? И кто такой «К…», о котором дед Петр Иванович написал, что он «злой гений нашей православной жизни?» Этот «злой гений» вместе с каким-то Введенским, по мнению деда, «губят несчастного брата Александра».
   Мысли мешались.
   Вглядываясь в блеклые строчки, отмечал приверженность деда старой грамматике с ее твердыми знаками после согласных в конце слов и ятями.
   Для «Бога» непременно прописное «Б».
   Впервые узнал, как звали бабушку.
   «И твоя небесная покровительница, благоверная княгиня Анна Ка… я».
   Казанская? Калужская? Костромская?
   Не знаю.
   Письмо из другого мира на незнакомом языке.
   Медленно читал Сергей Павлович:
   «Молитва наша не для Бога нужна, ибо она не прибавляет, не убавляет ничего в Его существе, и Он без нея все знает, а она целебный, мироточивый бальзам для нас: она успокаивает мятущихся, укрепляет слабых сердцем, сильно бодрит в горе и несчастье. Это я говорю теперь по собственному опыту. Теперь хочу посвятить тебя в нынешние мои печали. Мои тюремщики требуют, чтобы я сделал выбор. Или отказаться от пастырского священнослужения, отказаться добровольно, с объявлением в печати, как это сделал Иуда-Николай, или остаться в сане, но признать м. Сергия и его Декларацию. В противном случае ждут меня Соловки по меньшей мере лет на пять. Страшный выбор! Предположим, я сложу с себя сан. Что меня ждет? Небывалые нравственные страдания, с которыми не сравнятся все мои тюремные лишения – и прошлые, и нынешние, и будущие. Бог по величайшему снисхождению Своему может мне простить мою низость и подлость, мою заботу о собственной шкуре. Но я сам себе никогда не прощу! Мне стыд перед одной тобой жить не позволит! А что скажет об отце Пашка наш, когда подрастет? Предатель, скажет он, и будет кругом прав. А дорогие мои усопшие, которые молятся за всех нас перед Престолом Славы, – они что скажут? С покойным батюшкой моим, страстотерпцем и мучеником о. Иоанном, мы однажды установили, что во всех шести прослеженных нами коленах нашего, Боголюбовского, рода непременно были иереи. Все приносили Богу бескровную жертву, все священнодействовали перед алтарем Его, все со слезами молились о пресуществлении хлеба и вина в Пречистое Его Тело и Святую Его Кровь Нового Завета, пролитую Им за нас, грешных. Не хочу я и не могу быть отступником! Но и м. Сергия поминать не могу, ибо имею нечто от самого Отца нашего, Святейшего Патриарха Тихона, указавшего, как нам надлежит строить церковную жизнь при гонениях от власти. По его молитвам все когда-нибудь станет известно. Когда гнев Божий отступит от нашей России, когда опомнятся и покаются люди ее, когда правда станет им дороже всех земных сокровищ, – тогда, я верю, обретено будет предсмертное слово Патриарха. Я же до гробовой доски верен буду определенному мне послушанию. Ты знаешь».
   Именно в этом месте письма Сергей Павлович запнулся на выражении, что с «м. Сергием нам нет ни чести, ни ж…». (Будто бы «я» угадывалось в конце этого слова.) Чуть ниже появлялся погубивший Александра таинственный «К…», в котором дед Петр Иванович находил много общего с м. Сергием.
   «Они оба, – без труда прочел Сергей Павлович, – поставили Кесаря впереди Бога. Своим примером как известные и популярные люди они соблазняют других, а ты, конечно, помнишь, что сказал по сему поводу Господь. Горе тому человеку, через которого приходит соблазн!»
   «Теперь ты видишь, – следовало далее, – каков может быть мой выбор и мой ответ. После чего они отправят меня на Соловки. Такова, следовательно, воля Божия. Нам с тобой остается лишь покориться ей и с достоинством принять все, что Он пошлет. Слава Богу за все! На Соловках же находится сейчас несколько мне духовно близких людей, наших единомышленников. В первое, самое трудное время они мне помогут, а дальше – что Бог даст. Милая моя Аннушка. Бесконечно тебя люблю и тоскую в разлуке с тобой. Иногда посещают меня минуты уныния, и я думаю: увидимся ли мы с тобой когда-нибудь в этой жизни? Обниму ли я тебя еще хоть раз? Увижу ли Пашеньку? Ах, Анечка, так иногда тяжко мне бывает, что слезы сами бегут из глаз. И я молюсь Господу, чтобы послал мне Ангела Своего и вывел меня из темницы. Ведь избавил Он так от уз небесного моего покровителя! И на меня, грешного, прострется, может быть, Его милосердная рука. Часто снится мне наш городок, снится храм, в котором я служил, а ты пела, и наш дом, из окна которого – помнишь? – открывался чудный вид на Покшу. Милая моя! Прости меня ради Господа! Я ведь знаю, что в это страшное время и тебя может попалить яростный огонь безжалостной власти. И тебя, и Павлушу. Страшусь думать, что навлеку на вас беду. Господи, помилуй рабу Твою Анну и отрока Павла! Не о себе прошу – о них. Душа моя болит. Прощай.
   Теперь только я, наверное, понимаю, и Гефсиманское борение, и муку Креста. Еще раз прощай».
   С последним «прощай» деда Петра Ивановича Сергей Павлович ощутил на своих глазах слезы. Он перевел дыхание, сглотнул, преодолевая схвативший горло спазм, и развернул одну из двух находившихся в конверте записок.
   «Сегодня объявили новый приговор. Три года тюрьмы, а потом – ссылка. Сидеть повезут куда-то на Урал. Я все выдержу с помощью Божией. Главная моя боль – за вас. Крепись, милая, и рассказывай Павлуше обо мне. Бесконечно любящий тебя твой муж, священник Петр Боголюбов».
   Еще записка.
   «Когда ты получишь эту весточку, меня уже не будет в живых. Требовали, чтобы я открыл им Завещание Патриарха, и за это сулили сохранить мне жизнь. Я сказал, что Иудой никогда не был и не буду. Надежды нет. Прощай. Не могу выразить словами мою любовь к тебе. Я унесу ее с собой. Молись об убиенном Петре и проси у Господа, чтобы принял с миром мою грешную душу. Передай мое отцовское благословение Павлу. Без меня он вырос. Пусть будет тебе помощником и опорой. Аннушка моя несравненная! Лобызаю тебя последним лобзанием. Короткое было у нас с тобой счастье на земле, но вечное будет счастье на Небесах. Там я терпеливо и с любовью буду тебя ждать».
   От окна и до края огромного города простиралось не по-осеннему ясное небо.
   Поздняя муха билась на стекле.
   Слышен был храп Павла Петровича.
   Боголюбов-младший сидел с плотно сжатыми губами и невидящим взором смотрел прямо перед собой.

3

   Во рту скопилась мерзость нескольких подряд выкуренных папирос.
   Душа пересохла, потрескалась и саднила. Письмо деда Петра Ивановича и две его записки превратили ее в шесть соток сожженной солнцем супеси.
   Больше шести соток советскому человеку не положено.
   Произрастают: полынь и крапива.
   Сварить из них вино и устроить поминки по деду Петру Ивановичу.
   В достойном молчании выпили жгучую горечь.
   Не поморщившись и твердой рукой отведя заботливо предложенный кем-то соленый огурец, Сергей Павлович сказал собравшимся на Востряковском кладбище возле символической могилы деда Петра Ивановича, расположенной рядом с точно такой же, никому не ведомой могилой мамы, что слезы душат. Голос и в самом деле звучал неверно.
   Много знакомых лиц.
   Папа не в счет. С утра поддал, теперь горюет. Искренне ли скорбит он по отцу своему или только изображает неутешное горе, не простив Петру Ивановичу свое сиротство, помойки и газетную поденщину, будто бы погубившую в нем творца?
   Друга Макарцева вижу. Губы его шевелятся, пробуя звучание только что сложенной эпитафии деду Петру.
   Пуста могила. Петр воскрес. Он среди нас несет свой крест.
   Чуть поодаль женщина с искусственным румянцем на щеках. Не могу вспомнить имени, хотя знал ее близко, очень близко, чрезвычайно близко – ближе некуда. Девушка рука об руку с ней кивает мне хорошенькой головкой. Похожи. Мать и дочь. Одинаковая ямочка на двух подбородках свидетельствует о непреклонной воле к пожиранию ближних.
   Месть природы за совокупление без любви.
   Похоть не приносит доброго плода.
   В костюме из черного вельвета и с черной же «бабочкой» под воротничком ослепительно белой рубашки, Бертольд неожиданно явился, правой поддерживая под локоток законную жену, а левой оглаживая вздымающийся зад вчерашней Люси.
   Принюхивается, подергивая ноздрями хрящеватого носа. И шакал на могилку прискакал.
   Дочка Олечка в розовом платьице с кружевным подолом семенит следом, опустив голову, отягощенную отцовским носом.
   Несчастное дитя.
   Отрекись от него, как отрекся мой папа от своего отца, моего деда Петра Ивановича.
   Воет оставленная дома такса Бася. Вторит ей гуляющий по квартире ветер.
   Далее: распаренный Зиновий Германович с блестящей лысиной и березовым веником подмышкой; коллеги-доктора: один с Центральной и двое с подстанции, где работал Сергей Павлович, все тайные пьяницы, пришедшие на кладбище в надежде на дармовую рюмку; прибывший на черной «Волге» незнакомый старик, в котором папа тотчас признал Ямщикова, своего дядю родного и волкодава; и еще один старик-богатырь, известный в узких кругах не только умелым столоверчением и бесперебойно-спиритической связью с давно усопшей женой, но также и тем, что, будучи другом дома Орловских, дерзко похитил невинность расцветшей к шестнадцати годам Людмилы Донатовны – безо всякого, впрочем, с ее стороны сопротивления; попыхивающая сигаретой девица в мелких кудельках, помахавшая Сергею Павловичу ладошкой и сказавшая ему: «Бонжур»; «Кто это?» – спросил он в растерянности; «Но-о-р-о-чк-у не узна-а-л, подру-ужку мою, бессо-о-вестный», – огорчилась Людмила Донатовна, утирая скатывающиеся по щекам крупные слезы; позади с бутылкой вермута и бумажным стаканчиком наготове стоял молодой человек с быстрыми глазками обученного в уголке Дурова мышонка – новобранец ее последнего призыва; Ангелина в похожем на балахон платье до пят, с непостижимой скоростью открывая и закрывая рот, шептала что-то в ухо понурому «козлику», успевая в то же самое время всезамечающим взором осматривать прибывших и раскланиваться со знакомыми.
   «Зачем они все пришли? – с тоской думал Сергей Павлович, стараясь не обращать внимания на участливые взгляды друга Макарцева и слабые, но настойчивые призывы Людмилы Донатовны. – Невежливо с их стороны по меньшей мере. Я не звал никого. Совершается в душе. Там могила, там гроб, там дорогой покойник. А они толпой. Скажу, чтобы шли прочь».
   Намерению его, однако, не суждено было исполниться, и тому виной оказались две причины.
   Первая заключалась в том, что в кладбищенские ворота медленно вошла девушка с четным числом белых гвоздик в руках, и Сергей Павлович, даже не разглядев ее, всем вздрогнувшим и похолодевшим сердцем понял, что это Аня, и засмеялся от охватившей его радости.
   Он понял вдруг, что ждал ее прихода.
   Лицо его просияло.
   Обратившись к девице в кудельках и указав ей на Аню, Людмила Донатовна презрительно пожала плечами.
   Он понял также, что убитый дедушка Петр Иванович Боголюбов не в обиде на внука за этот радостный смех; напротив, теплеет и отогревается и его застывшее в могиле сердце.
   Вторая же причина была совершенно иного свойства.
   «Позвольте, – услышал Сергей Павлович властный голос приехавшего в начальственном автомобиле Ямщикова. – Нельзя же так, в самом деле. Во всем следует соблюдать. Нет желающих открыть траурный митинг? Нет. Тогда я. Позвольте, – еще раз произнес он, брезгливо отодвигая в сторону Павла Петровича. – Что за гадость вы тут пили? Дышать невозможно». Папа побагровел и затрясся. «Товарищи! – не обратив на него ни малейшего внимания, с хамской бодростью произнес Ямщиков. – Друзья! Скончавшийся в результате трагической ошибки мой брат был патриотом нашего великого советского Отечества. Не будучи материалистом и диалектиком, а будучи скорее законченным и убежденным идеалистом, что в конечном счете оказало на него определяющее влияние при выборе… э-э… рода, так сказать, деятельности, он тем не менее знал, что история, по верному замечанию одного из наших классиков, даже и отчасти не напоминает асфальт Невского проспекта или улицы Горького. В последние годы стало модно говорить о каком-то будто бы насилии со стороны государства, к невинным жертвам которого весьма произвольно причисляют и моего брата. Да, если хотите, он был жертвой. Но жертвой в глубинном и высшем смысле добровольной! Его кончина – ярчайший пример самопожертвования ради общественного блага, ради спокойствия и мира в России, которую он беззаветно любил и которой был предан до последнего вздоха. Друзья! Это непросто объяснить и еще труднее понять…»
   Но тут папа, страшным голосом крикнув: «Сволочь ты!», кинулся на родного дядю с кулаками. Сергей Павлович едва успел перехватить его, в свою очередь крикнув Ямщикову, чтобы тот убирался ко всем чертям со своими подлыми речами. «А! Внучатый племянничек!» – угадал волкодав, щерясь и показывая крупные желтые зубы. Между тем, его очевидная и кощунственная ложь вопреки здравому смыслу кое-кому пришлась по вкусу. «Не мешайте говорить!» – сложив ладони рупором и надсаживаясь до красных пятен на татарских скулах, орал «козлик». И Ангелина, с позволения Людмилы Донатовны хлебнув из бумажного стаканчика, заодно с мужем выступила в поддержку Ямщикова. «Он прав! Не дурите народ сказками о репрессиях! Не оскверняйте память добровольных мучеников за православие и Россию!» Друг Макарцев, указывая на Ямщикова, что-то с жаром говорил уже принявшим, но еще соображающим коллегам-докторам. Сергей Павлович явственно услышал слово: «сука», вылетевшее среди прочих из уст Макарцева. Зиновий Германович обмахивался березовым веником и растерянно озирался. Известная Сергею Павловичу до мельчайших подробностей души и тела женщина близоруко щурилась и рылась в сумочке в тщетном стремлении найти забытые дома очки. Повзрослевшая дочь (давно не видел) зевала, благовоспитанно прикрывая рот ладонью с перстеньками, блеснувшими на трех пальцах: указательном, среднем и безымянном. Бертольд, оставив жену, а Сонечке велев погулять с Басей, увлекал роскошную Люсю к ограде, в тень раскинувшихся там старых берез, приговаривая при этом: «А на кладбище все спокойненько…» Последний друг Людмилы Донатовны с мрачным видом наливал ей вермут, а друг самый первый вкрадчивыми шагами старого хищника подбирался к Ане.
   Обремененный повисшим на его руках папой, которого он удерживал от позорного падения, Сергей Павлович не мог двинуться с места. Наконец он догадался окликнуть Макарцева. Тот подбежал. Передав ему тело Павла Петровича и выслушав навеянные речью Ямщикова строчки: «Ужель нам снова суждено из общей миски есть говно?», Сергей Павлович догнал покидавшую кладбище Аню.
   Некоторое время он молча шел рядом с ней, потом осторожно притронулся к ее плечу. «Аня…» – «Как это все… ужасно», – с неожиданной силой сказала она. «Знаете, – заговорил он, торопясь, пропуская слова, перескакивая от одной мысли к другой, но со счастливой уверенностью, что она все поймет и что ей можно доверить даже то, чего он не решился бы сказать никому, даже другу Макарцеву, – я думал раньше, что для меня в нашей жизни уже никаких загадок нет, не осталось. Ну, точнее, почти никаких, – поспешно добавил Сергей Павлович, уловив мгновенно потянувший от нее холодок. – Я доктор и я на «Скорой» работаю, понимаете? Нас хотя и вызывают, но мы гости скорее незваные, к нам не готовятся. Нас ведь не люди зовут, а их страдания. И я, когда приезжаю, вижу человека незащищенного, без костюма и галстука, без этого чудовищного набора мертвых слов. Он совершенно голый, понимаете?» Она кивнула: «Понимаю». – «Боль всех равняет, – продолжал Сергей Павлович. – Ты беден – и ты кричишь; ты богат – и ты тоже кричишь. В страдании есть какой-то еще невнятный социальный смысл. Ты болен, ты страдаешь – и, значит, у тебя отняты преимущества должности, состояния и даже ума. Насчет свободы ничего не скажу, по поводу братства – тоже, но равенство присутствует. – Он потер лоб. – Но я не только об этом… Да! Так вот: я полагал, что все в жизни я уже понял, все про нее знаю, и мне даже скучно стало. Как человек рождается – знаю. Как болеет – знаю. И как умирает – тоже знаю. Очень простая гамма. Такой, знаете ли, чижик-пыжик. Да и собственная моя жизнь… Об этом потом, – оборвал себя Сергей Павлович. – Но некоторые события самого последнего времени… Одно со мной в «Ключах» произошло, я вам о нем как-нибудь обязательно расскажу… Пока коротко. Два слова, чтобы вы поняли связь. Там… после этих посиделок… мне до сих пор сквозь землю хочется провалиться, правда!.. наутро я в лес отправился, заблудился, угодил в болото и едва не утоп. Еле вылез. Сапог в болоте оставил и о нем жалел. Я выбрался, уснул – и тут меня кто-то позвал. Смешно, но я тогда подумал, что это вы меня зовете. А это один старик ко мне пришел. Чудесный старик. И говорил со мной, и я его слышал и видел совершенно ясно, хотя было уже темно. От него…»
   Тут Сергей Павлович запнулся и испытующе взглянул на Аню. Ни тени насмешливого недоверия не увидел он на ее лице и с облегченным вздохом продолжил: «…шел свет. И весь он был… не такой, – трудно выговорил он, стыдясь бедности своих слов. – Затем, когда я домой вернулся… я вас тогда на остановке встретил, помните? – мне отец дал прочесть письмо и две записочки от своего отца, моего деда, Петра Ивановича. Он из тюрьмы писал. Последняя записочка уже перед самой смертью им отправлена. Перед расстрелом. Перед казнью, – задохнувшись от скорби и ненависти, едва вымолвил Сергей Павлович. – Он священник был, мой дед. И не отрекся. И его за это убили. Так вот, я думаю… – медленно произносил далее младший Боголюбов, – теперь думаю, что мои представления о жизни были чрезвычайно поверхностны. Что там, – указал он на высокое, легкое и радостное небо, – существует другая жизнь, в которой они встретились – мой старик чудесный и мой дед убитый. И оба они пытаются меня спасти. Однажды уже спасли… Но это не главное спасение, о каком они для меня пекутся. Я пока не знаю… Но не только меня. Всех! Всю Россию, всех людей ее они хотят спасти. У них там, – он снова указал рукой вверх, – такая задача. Им за нас страшно. Они видят человека – такого слабого, такого жалкого, беспомощного в своих болезнях, мелкого в своих желаниях, такого смертного! – воскликнул Сергей Павлович, – и ненавистью уязвленного. Нас спасать надо от нас самих. Что ж, – вздрогнув, вдруг сказал он, – или все зря? Все впустую? Напрасно? Деда убили, а Ямщиков лжет над его могилой пустой? И так будет и впредь? – Он остановился и беспомощно пожал плечами. – Я понять не могу, не в состоянии… Не знаю, что делать».
   И тут Сергей Павлович странное слово от Ани услышал.
   «Верить», – сказала она.
   «Верить?! – вскричал он. – Но во что? В кого мне верить?!»
 
   – Сергей! – звал его из соседней комнаты папа. – Ну, ты прочел?

Часть вторая
Мощи

Глава первая
Братья

1

   Ночью о. Петр Боголюбов проснулся от духоты.
   Откинув тяжелое одеяло и отодвинувшись от жены, которая спала, прижавшись к нему, он лежал, остывая.
   Для отца с вечера топил сильно, не жалея дров.
   С осени остались нерасколотыми три крепких, будто железных, дубовых чурбака, и он вчера бился с ними, как с псами-рыцарями на Чудском озере, с яростной силой круша противника тяжелым колуном.
   Правое плечо ныло от мужицкой работы. Не кадилом махать – хотя в иные дни и кадило кажется в пуд.
   Отца не грела старая кровь, а в нем вовсю кипела молодая. Он передвинулся подальше от жены – на самый край широкой постели. Она, не открывая глаз, потянулась за ним.
   – Петенька.
   От ее невнятного лепета у него вздрогнуло сердце и запылала плоть.
   – Спи, – с трудом выдохнул он. – Забыла? Пост нынче. И мне служить утром. Нельзя.
   – Петенька, – покорно прошептала она. – Ты мой ненаглядный.
   Вот так у нас, у попов: то пост сплошной, то среда с пятницей, то служба. И все нельзя. А когда можно, то впустую: Господь деток не посылает. За семь лет дважды выкинула.
   «И да будет милость Его к нам, как к Аврааму и Сарре», – спуская ноги с постели, перекрестился о. Петр, но сам себя тут же поймал на упреке Создателю, наградившего Исааком столетнего Авраама и упорно не внимающего молитвенным просьбам раба своего, который все-таки на семьдесят два года моложе счастливого праотца.
   Не вмени во грех, Господи милосердный.
   Поправив фитиль у лампадки и подумав, что и дома, и в церкви масло кончается и что по нынешним временам с ног собьешься его искать, о. Петр накинул тулуп, отомкнул дверь и через кухню, мимо печи, от которой несло сухим жаром, вышел на крыльцо.
   Осыпанное звездами черное небо с огромной ярко-желтой луной висело над градом Сотниковым, шестью его храмами, женским Рождественским монастырем на окраине, возле Святого источника, дающего жизнь незамерзающему ручью, скованной крепким льдом неширокой Покшей и ее уснувшими тихим сном старицами, над занесенными глубоким снегом пойменными лугами, мужским Сангарским монастырем вдали за ними, лесами, стеной вставшими вокруг, – над всей Россией, смежившей воспаленные очи и в тревожном забытьи преклонившей голову на белую декабрьскую подушку. Отец Петр вздохнул. Наполняла сердце и волновала, и щемила его чудная красота устроенного Творцом мира. И высь завораживающая, в нее же отлетают наши души, и земля, принимающая прах человеков, и всякое дерево в лесу, дремлющее в ожидании весны, тепла и света, и Млечный Путь, золотой пылью осыпавший иссиня-черный свод неба, и куст смородины в соболином меху – все славило Господа и пело Ему вместе с царем Давидом. «Ты одеваешься светом, как ризою, простираешь небеса, как шатер…» Отец Петр поднял голову. Неотрывно глядя вверх, он мало-помалу стал ощущать себя пылинкой, которую в любой миг может поглотить раскрывшаяся над ним бездна. Она кружилась бесшумно и грозно – и вместе с ней кружилась земля, град Сотников и боголюбовский дом с о. Петром, в благоговении застывшим на крыльце.