Почти всю дорогу до Томска я проспал, забравшись на самую верхнюю полку. Было нестерпи-мо жарко. Утром 19 июня мы прибыли в Томскую тюрьму; здесь нам предстояло узнать, в какие районы нас отправляют. Встретили нас очень дружелюбно, чуть ли не как гостей долгожданных, даже, кажется, говорили: "Отдохните с дороги". Мы свалили вещи во дворе тюрьмы и немного погуляли по травке.
   После бани нас повели по камерам, наша камера опять почему-то оказалась в женском флигеле, на самом краю тюрьмы; опять, как первый раз на новом месте, меня охватила сильная тоска. Камера была довольно большая, выбеленная, окна с решетками, но без стекол, по-летнему. Уставлена она была своеобразными двухэтажными железными кроватками, такие же точно были и в Новосибирске. Они были столь шаткими, что стоило пошевелиться спящему внизу или вверху, как все сооружение начинало трястись и между верхним и нижним этажом начинались пререка-ния. Унитаза в камере не было, и мне однажды стало так плохо, что надзирательница сжалилась и выпустила меня раньше срока.
   Гулять нас выводили в довольно милый дворик, где даже росло одно дерево, а на стене висело два плаката. На одном унылая женщина, одетая в длинное платье по моде сороковых годов, сиде-ла, приложив платок к глазам, посреди бедной и кем-то развороченной комнаты, над этим было написано: "Вор несет горе трудящимся". На другом такая же примерно женщина в такой же позе сидела за столом, только вместо платка держала письмо, а рядом с ней стоял худосочный мальчик. Это называлось: "Твоя семья ждет тебя". Второй плакат почему-то очень раздражал заключенных.
   Кормили исключительно скверно: в Томске, как я понял, не было круп, и утром, днем и вечером нам давали только суп, по вечерам он был цвета мыльной воды, в которой долго стирали белье, так что я отказывался его есть. Я потерял в дороге свой хлеб, и первый вечер мне пришлось бы плохо, если бы один старый лагерник, заметив мой голодный взгляд, не дал мне немного печенья. На следующий день я сам купил в ларьке сахар, масло и печенье и уже не зависел от тюремной пищи. После мыльного ужина Толя, тот, у кого была отобрана комната в Москве, идиллически вспоминал, как хорошо их в свое время кормили в детской колонии, даже давали котлетку на обед. Вообще многие по вечерам начинали вспоминать что-нибудь. Один старый ссыльный, который раньше был в ссылке в Якутии, рассказывал, как якуты любят своих собак. Один якут застрелил русского за то, что тот выбросил из машины его собаку, застрелил не сразу, а через год. Вообще, по его словам, русские ведут себя там грубо и заносчиво, а якуты довольно трусоваты. Еще он рассказывал, как якутки отучают своих младенцев кричать: едва младенец раскричится, якутка берет его за ногу и швыряет в снег, ребенок поплачет немного и замолчит, тогда она достает его из снега и относит в дом, но стоит ребенку снова заплакать, повторяется та же история; так маленькие якуты отучаются плакать.
   Постепенно ощущение тоски проходило, я привык к нашей камере и вспоминаю о трех днях в Томске как не о самых худших днях моего пребывания в тюрьме. Пока я шел по этапу, тюремная тоска иногда схватывала очень сильно, и казалось, что будет невыносим пусть один еще только день в тюрьме, но потом это ощущение проходило, и можно было как-то жить дальше. На второй день в Томске вечером к нашему окну подошло двое коней, которые паслись на дворе тюрьмы, и тоже остро напомнили мне свободу. Я покормил их через решетку черным хлебом.
   21 июня нам объявили, кого в какой район направляют. "Тунеядцев" майора, Леву, Бориса, Толю, старика-плотника, еще одного кубанца помоложе, по профессии комбайнера, и меня - направляли в Кривошеинский район, ближайший к Томску; туда же направляли Нинку, Зинку и еще двух женщин-"тунеядок", обе лет сорока. Большинство блатных - в районы ниже по Оби. Им сказали, что дня через два их доставят туда на самолете, и некоторые, как Генка, радовались, как маленькие дети, что полетят на самолете.
   Днем всех "тунеядцев" собрали у начальника тюрьмы, устроили поверку, которая скорее носила характер школьной церемонии раздачи почетных грамот: начальник вскрывал конверты, просматривал дела и дружелюбно кивал каждому, затем раздали паек, на этот раз последний. Через час "черный ворон" отвез нас к пристани: нам предстояло спускаться на пароходе по Томи, а затем по Оби до села Кривошеина, в 150 км ниже Томска, на южной границе бывшего Нарымского края.
   В трюме, рядом с машинным отделением, было огорожено нечто вроде загона. Там было две камеры под углом друг к другу, отделенные от загона железными решетками, в одну поместили мужчин, в другую женщин; в проходе, сменяя друг друга, стояли конвоиры. Уцепившись за решетку, сквозь иллюминатор под потолком нашей камеры можно было видеть низкие берега Оби, поросшие кустарником. Всю почти камеру занимали сплошные нары, куда мы сложили вещи и сели сами. Из соседней камеры, чтобы освободить место для женщин, к нам подсадили мужичка небольшого роста, очень забитого; его везли на суд. Шел он по 206-й статье, как он сказал, "из-за бабы". В углу на стене я обнаружил след от пули, тут же на потолке кто-то карандашом сделал надпись, что в мае "здесь от пули конвоира погиб Саша Королев из города Александрова, 22-х лет". Я спросил конвоиров, в чем дело - может быть, он пытался бежать? Но они сказали, что дело было совсем не так. Вся камера была забита заключенными, а молоденький конвойный в шутку баловался с пистолетом, тот случайно выстрелил, и Королева убило наповал. Я спросил, что стало с этим конвоиром, предали ли его суду? Наши конвоиры ответили, что не знают, но что видели его на днях в полку на свободе.
   На пароходе нам был устроен последний обыск, самый бессмысленный и унизительный. Обыск этот потребовал начальник конвоя, старший лейтенант с исключительно службистским и одновременно скотским выражением лица; как я заметил, его не любили и боялись сами конвои-ры. Мы выходили поодиночке с вещами, и конвоиры у сапог начальника небрежно просматривали наше барахло; их очень заинтересовала моя американская шариковая ручка, но они ее не тронули. Бессмысленность этого обыска была в том, что мы с вещами возвращались в ту же камеру и вполне можно было не выносить те вещи, которые не хотели показывать. Так, я не вынес свой большой тюк, не потому, что там было что-либо криминальное, а просто мне не хотелось возиться развязывать и вновь завязывать его.
   Под вечер, часов около десяти, мы прибыли в Кривошеино. Под любопытными взглядами пассажиров мы сходили на пристань, я увидел высокий песчаный косогор и маленькие домики наверху. Нас уже ждала машина открытый грузовик; нас встречал молоденький старший лейтенант, с приветливым выражением почти детского лица. Отделение милиции находилось недалеко от пристани, мы сложили вещи в коридоре, нас напоили невкусным цветочным чаем и начали разводить по камерам на ночь, последний раз.
   В маленькой КПЗ, куда меня поместили, было очень душно и тесно, пахло обжитым челове-ческим жильем. Нас ввели туда, кажется, троих или четверых, и местных там было человек пять, так что улеглись мы на нарах, как сельди в бочке, а Леве даже пришлось лечь на полу. Тут меня несколько удивила местная патриархальность нравов. "Саша! - крикнул один из арестантов, погаси-ка свет!" И дежурный милиционер погасил свет в камере, хотя по инструкции он должен гореть всю ночь. Вещь в больших городах, конечно, совершенно невозможная. С нами в камере были местные "суточники", или "декабристы", то есть осужденные на несколько суток за мелкое хулиганство. "Местными" их можно назвать только условно, так как всё это оказались тоже "тунеядцы", но высланные уже много лет назад. Я поинтересовался, по скольку лет живут здесь "тунеядцы", легко ли получить "половинку", отбыть только предусмотренную указом половину срока. Мой собеседник сказал, чтоб об этом я не у него спрашивал. Он из Ярославля, его в 1960 году осудили на три года высылки, с тех пор прошло пять лет, он не только не вернулся, но и не знает, когда вернется, наоборот, к нему сюда уже жена приехала, потому что невозможно столько лет жить врозь. Я спросил, знает ли он кого-нибудь, кто ушел "по половинке", но он ответил, что нет. Остальные "тунеядцы" тоже таких не знали. Кое-как я заснул в эту ночь, мечтая о свежем воздухе, а утром был разбужен истошным женским визгом. В соседней камере ругались две местные бабы: одна обвинила другую, что ту "е... под гитару", а той это показалось обидно.
   Утром нас всех выпустили на зеленый дворик, вышел молодой младший лейтенант, не вчерашний, а другой, с рассеченной губой и важным выражением лица, и представился нам, как "оперуполномоченный по ссыльным", или, как обычно говорилось, "комендант", то есть наше прямое начальство. Затем он стал поодиночке вызывать нас в свой кабинет, что заняло почти целый день. В ожидании вызова все гуляли по двору, ходили в столовую и по магазинам, я пошел на реку и искупался. В конце концов я вышел из тюрьмы, но, бродя по пыльным кривошеинским улицам, не чувствовал особой радости.
   Кривошеино - довольно большое село, в жару пыльное, а в дождь, как я потом убедился, невероятно грязное, с деревянными тротуарами и чахлыми деревцами на двух главных улицах. До начала коллективизации, которая в Сибири началась на пять лет позже, чем в России, Кривошеино было маленькой деревней, но затем, особенно после войны, когда здесь был сделан районный центр, его население очень выросло: сюда хлынул народ из соседних деревень, не желая работать в колхозах. Сейчас здесь три предприятия: маслозавод, льнозавод и промысловый комбинат. Дома в селе все деревянные, преимущественно одноэтажные, хотя встречаются и в два этажа, кирпичное здание только райкома. На главной улице находятся одноэтажный универмаг, где продается все, начиная от меховых полушубков и кончая грампластинками, почта, сберкасса, аптека, фотоателье, парикмахерская, три продовольственных магазина, булочная и столовая. В столовой я довольно прилично, хотя и дорого пообедал и выпил стакан вина. Мои товарищи не проявили такую же умеренность, и уже к середине дня многие были довольно пьяны.
   Часам к четырем комендант вызвал меня, перед ним лежало мое вскрытое дело. Разговор был довольно короткий. Комендант спросил примерно так: как же я дошел до того, что меня сослали? Я ответил довольно сухо, что, мол, сослали, ничего не поделаешь. "Ну ничего, - сказал комен-дант, - будешь работать - уйдешь по половинке, не будешь - добавим еще". Он прибавил, что у него в районе вообще хорошие показатели. "Хорошие показатели" были, по его словам, такие: более трети ссыльных бежало или совершило еще какие-то проступки, за которые попало в лагеря, около половины отбыли "от звонка до звонка" и остальные ушли "по половинке". В других районах, как я мог его понять, соотношение было еще хуже. К этой статистической выкладке живой иллюстрацией был мой разговор в камере. Комендант дал мне подписать две бумажки. Первый бланк был предупреждением, что без разрешения милиции мне запрещен выезд за пределы района и что я понесу за это ответственность по такой-то статье Уголовного Кодекса; во втором я предуп-реждался, что в случае отказа работать понесу ответственность по другой статье УК.
   Нам сообщили, что всех мужчин отправляют в колхоз имени Калинина - не плохой и не хороший, как говорили - а женщин в рыболовецкий колхоз в село Никольское на Оби. К вечеру за нами из колхоза должна была прийти машина. Не все, впрочем, дождались вечера. Лева сильно напился и подрался во дворе милиции с каким-то мужиком. Пьяный Борис чуть не опрокинул одну из "тунеядок" на задремавшего старшину и начал ругаться с ним. Толя и комбайнер с Кубани тоже затеяли скандал. Наши женщины, вдрызг пьяные, ходили по улицам, пели песни и вымогали деньги у прохожих. Так что комендант распорядился опять посадить их всех в КПЗ. На свободе остались только майор, старик-инвалид и я.
   Часов в семь к отделению подошла колхозная машина с мешками комбикорма. В кузов забрались старик, майор, я и выпущенный из камеры Лева; остальные остались до следующего утра. В самый последний момент комендант заметил высовывающуюся у майора из кармана бутылку коньяка, выхватил ее и разбил о столб. То же днем случилось и с купленной Левой бутылкой спирта.
   Вообще же я хочу сказать, что сибирская милиция произвела на меня гораздо более приятное впечатление, чем московская - в Сибири милиция все же вежливей и человечней. Это, я думаю, происходит потому, что милиция вербуется здесь из местных, пользуется уважением у населения и это уважение старается заслужить. В Москве же милиция в значительной степени состоит из провинциалов, пошедших в милицию после службы в армии или во внутренних войсках; они в чужеродной среде, чувствуют к себе плохое отношение и отвечают тем же.
   Глава тринадцатая
   ПРОКЛЯТИЕ ДОМУ СЕМУ!
   До деревни Новокривошеино, где находится контора колхоза, около десяти километров. Дорога местами очень красива: резкие повороты и крутые склоны, поросшие соснами. Но это скорее исключение. Вообще же вся западная Сибирь огромное болото, на юге поросшее тайгой, а на севере совсем безлесое. Мы ехали мимо полей колхоза, окруженных тайгой. Но вот машина затормозила, и мы очутились посреди на редкость унылой и серой деревни, перед небольшой избой с полинялым плакатом - это была контора. Из кабины вышел человек в темной фуражке, заместитель председателя колхоза Жарков, посмотрел в бумажку и сказал, что здесь велено оставаться двоим, а двое поедут дальше, в Малиновку, большое село, которое тоже тогда входило в состав колхоза имени Калинина. По иронии судьбы здесь велено было сходить мне и Леве, чему Лева удивился, а я мало обрадовался, потому что он меня все время раздражал. Машина тронулась дальше, а мы втроем, Лева, я и Жарков, вошли в контору. В первой комнате стояло несколько канцелярских столов, за которыми сидели люди в темной одежде, как следует я их не рассмотрел, во второй за грязным столом, под аляповатым портретом Ленина сидел председатель, в черном засаленном костюме, с постным выражением лица. Раньше, как я узнал, он был парторгом здесь же в колхозе, и на лице его раз и навсегда запечатлелось выражение притворного участия и готовности "разъяснить" неясные вопросы. Был он не то чтобы горбат, но небольшого роста и с головой, вросшей в плечи, в колхозе его за глаза иначе как "горбатый" не называли. Как у многих людей с явным физическим недостатком, выросших в грубой среде, где над недостатком этим могли посмеяться, в нем была, по-видимому, внутренняя озлобленность и мстительность. Нас он встретил довольно любезно и попросил садиться, мы с Левой сели на скамью напротив стола, а Жарков сбоку от председателя.
   Жарков ранее сам был председателем в Малиновке, а затем, по решению райкома, два колхоза слили, и он стал здесь заместителем. Малиновские колхозники были крайне недовольны объеди-нением: они стали получать на трудодень в полтора раза меньше, калининские же колхозники стали получать несколько больше, чем раньше. Теперь было райкомом вновь принято решение о разделении колхозов, через неделю после нашего прибытия Жарков опять стал председателем в Малиновке. Сам он был из рабочих, был послан в колхоз во время очередной кампании по "усиле-нию кадров", но пользовался у колхозников очень большим уважением. Я не раз потом слышал: вот Жарков это да, Жарков это председатель; к нашему же председателю, Герасимову, отношение было безразличное и ироническое. Про него говорили: ни рыба, ни мясо.
   В нашей беседе Жарков почти никакого участия не принял, как и я; говорил в основном Лева, у которого не прошел еще хмель. Говорил он в общем-то правильно, но так как то, что он говорил, было сейчас совершенно не к месту, и вдобавок он повторял одно и то же несчетное число раз, то впечатление получалось самое бестолковое. Начал он с обличений: сельское хозяйство-де у нас развалено, колхозы все нищие, а что пишут в газетах это вранье. Председатель осторожно возразил, что города ведь снабжаются продуктами и сам Лева ест каждый день, значит колхозы свое дело делают. Далее Лева перешел к тому, что хочет работать по своей специальности, то есть автослесарем, тогда будет хорошо работать; если же заставят делать что-нибудь другое, то на хорошую работу пусть не рассчитывают, ничего-де другого он делать не умеет. Жарков сказал, что колхозной работе научиться не трудно, и спросил меня, где работал я. Я сказал, что главным образом в газетах. Оба председателя развели руками: если автослесарь им и мог на что-нибудь понадобиться, то уж своя газета вовсе ни к чему. Лева продолжал с пьяным жаром что-то объяснять, а я вышел на воздух; мне разговор изрядно надоел и пользы от него я не видел.
   Я хотел узнать у кого-нибудь из местных жителей, не сдадут ли мне комнату, и расспросить, как тут вообще живется.
   - Вот сослали меня к вам, неизвестно зачем, - как бы иронизируя над своей городской бесполезностью, обратился я к первому встречному, на вид угрюмому мужику.
   - Я сам такой же, как ты, - сурово ответил тот, - уже третий год здесь.
   Второй, к кому я обратился, тоже оказался ссыльным. Третий был, вероятно, пастух, у него из-за пояса торчала рукоять бича. Он мне очень обрадовался: оказалось, что и он ссыльный, дальше я о нем еще скажу. Он предложил мне тут же оставаться жить у них в "цыганской избушке", некоем подобии общежития для "тунеядцев". Тут трое или четверо ссыльных, в том числе и мой новый знакомый, собрались у невысокого амбара, где была кладовая. Через несколько минут на мотоцик-ле подъехал кладовщик. Из любопытства я заглянул внутрь, чтобы посмотреть, что дают "тунеяд-цам". Они взяли только бутылку подсолнечного масла и несколько неуклюжих ковриг хлеба, ничего другого, как мне показалось, в кладовой и не было. Всё кругом было так убого, что мне стало тоскливее, чем в тюрьме.
   - Ну, прощай, пора ехать скот пасти, - сказал мне пастух-"тунеядец", и я вернулся в контору, размышляя над тем, что из трех первых встречных трое оказались ссыльными.
   Лева, видимо, так уже надоел председателю, что тот решил нас здесь не оставлять, под тем предлогом, что нас поместить негде. Нас решили отвезти в соседнюю бригаду, в Гурьевку, маленькую деревню в восьми километрах отсюда. "Там пруд хороший, - сказал Жарков, - будете рыбу ловить". Снова в кузове грузовой машины, на этот раз пустой, мы добрались до Гурьевки.
   Возле недостроенного или, наоборот, полуразрушенного дома какая-то женщина, как мне показалось, очень старая и измученная, собирала кирпичи из кучи и носила их в дом. Тут же крепкий мужчина лет пятидесяти грузил кирпичи на телегу. Это и был бригадир Шаповалов, на вид добродушный и хитрый хохол, наш новый начальник. Он нас встретил дружелюбно, хотя и сказал, что поместить ему нас негде. Пока что повел к себе домой, сказав, что "баба на три дня уехала". В доме, правда, было сиротливо, может быть от сломанной печки, бригадир хотел класть новую и для нее возил кирпичи. Лева шепнул мне, что надо, дескать, угостить бригадира; я дал два рубля, Лева сбегал в магазин через овраг, купил поллитра, и мы втроем выпили за наш приезд, закусив кислой капустой и неудобоваримым, похожим на глину хлебом, выпеченным бригадиро-вой женой. Шаповалов обрадовал меня, сказав, что у них в деревне несколько человек ушли "по половинке", при этом он добавил, что все тут зависит от него, какую он даст характеристику. Я твердо решил не уклоняться от работы и "тянуть на половинку", так как считал это единственным для меня средством сократить срок пребывания в ссылке.
   Услышав, что сегодня в деревне в клубе кино, Лева тотчас загорелся идти в клуб, но я отказался, и Лева пошел один, предварительно заглянув в магазин и еще как следует выпив. Я остался у бригадира, помог ему немного складывать кирпичи, а потом прошелся по деревне. Поздно вечером мы улеглись с Левой спать на полу, расстелив наши плащи и отложив все заботы на завтра, по русской пословице: утро вечера мудренее.
   Основным вопросом было, где жить. Лева, очутившись со мной вместе в незнакомой деревне, стал жаться ко мне, как цыпленок к наседке, и просил, чтоб мы устроились как-нибудь вместе, но я был решительно против того, чтобы жить вместе с Левой. Еще вечером я дошел до коровника и разговорился со сторожем, который сказал, что ссыльного едва ли кто из колхозников пустит к себе жить. Однако утром бригадир обрадовал меня, что он договорился с заведующей клуба, Верой, что она пустит меня на квартиру. Это была вчерашняя изможденная женщина. Леву он обещал устроить к одинокой бабке, Аксинье, когда та вернется из соседней деревни.
   Первый день бригадир дал нам отдохнуть, и я смог осмотреть деревню. Она располагалась как бы на двух холмах по краям пологого оврага, где когда-то протекал ручей, потом ручей перегоро-дили примерно посредине деревни и сделали пруд. Пруд здесь называли плотиной, так и говорили: "Пойду искупаюсь в плотине... Пойду белье полоскать в плотине..." Когда-то в деревне было свыше восьмидесяти домов, теперь осталось только тридцать два, кое-где по краям стояли еще полусгнившие срубы, а от некоторых и следа не осталось. На той стороне, откуда мы въехали и где стоял бригадирский дом, дворов было мало, на противоположной они тянулись длинной улицей вдоль низины, в глубине за ними справо стояло еще несколько домов, а левее, еще дальше, был скотный двор. Так что вся деревня производила впечатление довольно хаотичной разбросан-ности.
   Избы были по большей части старые, четырех-, редко пяти-стенные, срубленные, как обычно в России, и крытые - те, что побогаче, шифером, а те, что победнее - дранкой. Участки довольно большие, 0,2-0,3 гектара, обнесенные плетнями. На участке сажают только картошку, да возле самого дома немного луку, моркови и огурцов, огурцы вызревают здесь к августу очень круп-ные и невкусные. Никаких плодовых деревьев или кустов на приусадебных участках нет, хотя в лесу кругом довольно много дикой смородины и малины. На тех же участках, где раньше росло немного смородины или малины, ее всю выкорчевали и тоже посадили картошку. Вместе с тем они покупают в магазине привозное дорогое смородинное варенье в банках и очень своей покупке радуются. У двух стариков в деревне небольшие пасеки - по пять или шесть ульев, мед стоит два с половиной рубля литр. В домах стены и потолки изнутри побелены известью, полы в домах побогаче покрашены. Окна очень маленькие, рамы вделаны намертво, без форточек, так что открыть окна нельзя. Только в одном строящемся доме делали, как здесь говорят, распашные рамы. В каждом доме большая печь со сводом, ее топят только в те дни, когда нужно печь хлеб, ежедневно готовят и отапливают избу с помощью маленьких железных печек; такие печки в гражданскую войну назывались "буржуйками", и здесь их называют "железками". Летом многие выносят их во двор, потому что в доме становится слишком жарко. Такая печка дает сильный жар, но чтобы зимой поддержать температуру, ее нужно топить непрерывно, потому что она тут же остывает. Комнаты уставлены преимущественно покупной мебелью: круглыми столами, двух-створчатыми шкафами, которые здесь называют шифоньерами, и железными кроватями с сетками - первым признаком благосостояния. Кое-где сохранились старые самодельные деревянные кровати и четырехугольные столы. В одном доме установлен кожаный диван - предмет явных насмешек и тайной зависти остальных колхозников. На диване, впрочем, никто не сидит и тем более не лежит - он накрыт чистым белым чехлом и предназначен для обозрения. Избы, как правило, разделены на две половины, в первой варится пища для себя и для скота и семья обедает, во второй ночью спят, а днем она преследует чисто декоративные цели: постели накрыты покры-валами, одна на другую наложены подушки, а на стене - написанный на клеенке масляными красками коврик: лебеди плавают в пруду на фоне белого замка или всадник выезжает из замка на толстом коне, а его провожает дама в пышном белом платье. Коврики такие продаются в Томске по десять рублей за штуку; в домах победнее ковриков нет. Почти во всех домах висят иконы, но отношение к религии крайне индифферентное, в Бога, пожалуй, никто и не верит, а старики говорят так: кто-де его знает, есть ли Бог или нет. Один только старик регулярно раз в год ездит в Томск помолиться в церкви, так как в районе ни одной церкви нет. К избам сделаны хозяйственные пристройки для скота, - стайки, как они здесь называются, - но новорожденных телят и поросят держат прямо в доме. Во многих домах есть радиоприемники, но половина из них сгорела, потому что ток в сети все время резко меняет напряжение. Электричество проведено в деревню три года назад, ток на весь колхоз дают две динамомашины, работающие в Новокривошеине; ток дают главным образом на время дойки: утром, в обед и вечером до 11 часов.
   Деревня появилась после строительства Транссибирской магистрали, когда сюда переселились выходцы из Белоруссии. Так они и попали из болота в болото, ничего другого не увидев. Сначала селились преимущественно хуторами. После коллективизации начали съезжаться в деревню, деревня очень разрослась, но после войны народ стал уходить, и вместо восьмидесяти дворов, как я уже говорил, стало тридцать два, причем на них приходится всего пятнадцать трудоспособных мужчин. Пережитки белорусского говора до сих пор сохранились в языке местных крестьян. Соседняя деревня, Ивановка, наполовину состоит из переселенцев из Латгалии; в Ново-Истамбу-ле, в десяти километрах отсюда, живут татары, немного дальше - поляки, так что край в этногра-фическом отношении богатый.