После войны вся страна жила в ожидании перемен, я хорошо помню долгие ночные споры отца с бабушкой, мало понятные мне, они сводились к одному: что будет дальше? Казалось, что к прежнему страшному времени не может быть возврата. Но все было совсем не так. Отец зашел в университет, чтобы сдать оставшиеся экзамены и получить диплом, однако академик Тихомиров, бывший тогда деканом исторического факультета, зная об антисталинских взглядах отца, начал обставлять это такими бюрократическими препятствиями, что отец не выдержал, стукнул своей инвалидной палкой по столу Тихомирова, так что треснула дубовая крышка, и больше в университет не ходил. Долго он занимался тем, что устанавливал и красил бульварные решетки. В это время отец начал много пить. По ночам ему снилась война. Он вскакивал с постели и с криком, который леденил меня, так что я застывал в своей кроватке, пытался опрокинуть стол или буфет. Мать, и бабушка повисали на нем с обеих сторон и как-то успокаивали его.
   В 1950 году отцу удалось найти работу по исторической картографии, позднее он стал писать статьи по истории, а затем вместе со своим университетским товарищем опубликовал две научно-популярные книги по археологии. Однако отцу недолго пришлось заниматься тем делом, к которо-му он готовился в университете. Сказались все тяжелые последние годы. В 1957 году у него был первый маленький инсульт, и его здоровье начало катастрофически ухудшаться, а весной 1960 года были полностью парализованы правая рука и нога и он полностью лишился речи. Долгое время он пробыл в больнице, ему стало немного лучше, но он не мог уже работать, почти не мог читать, почти не мог говорить, мучительно подыскивая и неправильно выговаривая каждое слово. Тяжелым ударом была для него смерть жены. Моя мама умерла в январе 1961 года от рака мозга, и мы с отцом остались одни. С тех пор мы все время прожили вместе, почти всегда дружно, хотя нам и тяжело было жить. После смерти матери отец перенес еще один инсульт, а потом инфаркт. С огромным трудом удалось мне выхлопотать ему пенсию. В собесе тянули полгода, не давая определенного ответа: трудность заключалась в том, что после войны отец работал не в штате, а по договорам. Как ни парадоксально, помог получить пенсию КГБ. Когда там со мной разговаривали по поводу моей работы о Киевской Руси, которую я хотел отправить в Данию, я думал, что меня вышлют из Москвы. Поэтому я попросил как-то позаботиться о моем отце, который никак не может получить пенсию. Когда после этого я зашел в собес, меня приняли там с большим почте-нием и через день оформили пенсию. Так что я не могу поминать КГБ только черными словами.
   Пока отец жил со мной, у него всегда была уверенность, что о нем есть кому позаботиться. Внезапно он остался один. Состояние отца совершенно не было безнадежным. Он не умер бы, если бы не выслали меня или если у него хотя бы была уверенность, что о нем кто-то позаботится, пока я не вернусь. По существу его убили судья Чигринов и чигриновщина, убили в самый разгар демагогической кампании за помощь фронтовикам.
   На даче отец часто плакал и повторял: "Жалко Андрюшу". Его приятельница хотела утешить его: Андрей скоро вернется. "Нет, я Андрея больше не увижу", - говорил отец. Перед его отъез-дом на дачу мы с ним немного поспорили. С недовольным лицом подсаживая отца в машину, я не думал тогда, что вижу его последний раз. Я хорошо помню его в старости: высокого, широкопле-чего, с совершенно белыми волосами и пристальным взглядом синих глаз.
   Глава двадцатая
   МОСКВА
   Через несколько дней после приезда я встретился со своим адвокатом. Адвокат произвел на меня впечатление человека культурного и дружелюбного, а главное, в данном для меня случае, человека, понимающего ход административно-судебного механизма и, возможно, знающего какие-то выходы из лабиринта, который я считал безысходным.
   - Убили-таки они вашего отца, - сказал адвокат. Однако он находил, что не следует прекра-щать борьбу. - В Московской городской прокуратуре сначала очень сочувственно встретили мою жалобу, - объяснил он, - но, видимо, она наткнулась на противодействие Московского управления КГБ, поэтому надо передать дело в республиканские инстанции.
   Он предложил мне по тому образцу, который он мне даст, написать самому жалобу, уже в прокуратуру РСФСР, и с ней самому пойти в приемную прокуратуры. В его ходатайстве, которое он дал мне как образец, основной упор делался на то, что я постоянно не работал, ухаживая за отцом, и потому не могу считаться "тунеядцем".
   - Хорошо, - сказал я, - но в прокуратуре РСФСР мне могут возразить: может быть, вы и ухаживали за отцом, но раз теперь он умер, значит он не нуждается больше в вашем уходе и вы можете оставаться в ссылке.
   - Тогда сделайте вот что, - сказал адвокат, допуская такое толкование прокуратуры, - пометьте вашу жалобу числом ранее смерти отца.
   Адвокат рассказал мне еще о своей встрече с судьей Чигриновым.
   - Ну, как вы находите дело? - спросил Чигринов.
   - По-моему, возмутительное, - сказал адвокат, - человека выслали совершенно необоснованно.
   - Ну, нет, - возразил судья, - вы бы почитали, что он пишет в своих пьесах, тогда бы так не говорили.
   Лишний раз я увидел, что все упирается в мои пьесы, и самые веские доказательства, что я не "тунеядец", делу не помогут. Поблагодарив адвоката за хлопоты, я все же, по размышлении, не пошел в прокуратуру. Я чувствовал себя очень подавленным, общение с чиновниками было бы для меня крайне тяжело, а главное, я нисколько не верил, что прокуратура захочет объективно разобраться в моем деле. Единственной для себя надеждой я считал - добиться на месте освобож-дения "по половинке". Я перед отъездом попросил своих друзей извиниться за меня перед адвока-том, что я не выполнил его инструкций и не позвонил ему.
   Другим делом было получить назад изъятые при обыске вещи, поскольку я был осужден без конфискации имущества. Я разыскал делавшего обыск капитана Бушмакина, который направил меня к моему следователю Новикову. С трудом нашел я его в следственном отделе МООП. Увидев меня, он удивился и, выставив какого-то старика, которого допрашивал, пригласил в кабинет. Сразу же он попросил маршрутный лист и заговорил со мной уже без той официальности и торжественной печали, с какой говорил пока я был его подследственный. Прежде всего он подчеркнул, что ни он, ни его ведомство не имеют никакого отношения к моей ссылке.
   - Как ты сам понимаешь, - сказал он, - тебя сослали не мы, а Комитет. Они только хотели действовать нашими руками, от чего мы всячески отбивались. - Вообще же он несколько удив-лялся той сравнительной либеральности, с какой со мной поступили. - Не тот теперь Комитет, раньше бы ты исчез лет на двадцать глухо.
   Прекращение уголовного дела он приписывал исключительно себе, говоря, что экспертиза всегда бы дала требуемые заранее результаты. В этом я с ним полностью согласился; что же касается того, он или не он прекратил дело, я приписывал ему все же более скромную роль. Новиков добавил, что Московская прокуратура затребовала у него мое дело и намеревалась сначала опротестовать его в суде, но натолкнулась на противодействие начальника Московского управления КГБ Светличного, который сказал: "Пусть посидит". Поэтому Новиков считал для меня дело довольно безнадежным.
   - Тунеядцы - темный лес, - заметил он, - тут могут сделать что хочешь.
   Про картины и пьесы он сказал, что все они целы и через день я смогу получить их у него в Районном управлении милиции. В указанный срок я зашел туда вместе со своим товарищем. Новикова пришлось довольно долго ждать. Наконец он появился, размахивая толстым портфелем, и мы прошли в комнату, где хранились мои вещи. Там сидели какой-то мужчина в штатском и толстая вульгарная тетка. Картины мне были возвращены все; правда, некоторые акварели Зверева в крайне попорченном состоянии. Когда я развернул рулон с его работами, там оказалась пустая водочная бутылка.
   - Этого у меня не изымали, - сказал я.
   Все милицейские были крайне смущены, толстая тетка, которая перед этим потешалась над картинами Зверева, взяла четвертинку двумя пальцами, как бы изображая гадливость, и выбросила ее в мусорную корзину.
   Тут же Новиков показал мне заключения экспертов. Заключение графической секции МОСХ'а было очень кратким: было сказано, что рисунки Зверева - "рисунки ненормального человека, в некоторых наличествуют элементы эротического бреда". Заключение Татьяны Сытиной было гораздо более пространно и очень грубо по тону; так, она называла меня "двадцатилетним оболту-сом". Меня это удивило, потому что пьесы я начал писать в двадцать пять лет, а ко времени ареста мне исполнилось двадцать семь. Но, может быть, столь пренебрежительное заключение было даже лучше для меня.
   Из-за рисунков Зверева вышел спор.
   - Это порнографические рисунки, - сказал Новиков, - я оставлю их здесь и сожгу.
   - Но экспертиза ведь показала, - возразил я, испугавшись, - что это не порнография, а эротический бред.
   - А зачем советским зрителям показывать эротический бред? - в свою очередь парировал Новиков.
   - Ну, - примирительно сказал я, - в таком случае я не буду показывать их советским зрителям.
   Удовлетворенный таким ответом, Новиков вернул мне рисунки. Он также вернул мне рукопис-ную биографию Зверева, а оба ее машинописных экземпляра с рисунками пропали. Папка с моими рукописями уменьшилась раза в два. Новиков сказал, что это все, что он получил из КГБ от Гонча-ренко. Впрочем, было по экземпляру каждой моей пьесы, пропали варианты и копии. Также пропал машинописный сборник моих стихов, чего я сразу даже не заметил, потому что был обеспокоен судьбой пьес. Впоследствии я получил его у Новикова.
   Но каковы же были мое удивление и ужас, когда Новиков открыл сейф и достал оттуда иконы. Одна икона, правда, была моя, зато вместо двух икон XVII века - Богоматери московской школы и Федора Стратилата северных писем - Новиков протянул мне две никчемных деревяшки даже не XIX, а начала XX века. По размеру они точно соответствовали моим, причем на одной действи-тельно была намалевана Богоматерь с младенцем, а на другой безымянный святой, который мог сойти и за Федора Стратилата.
   - Это подлог, - сказал я, - это не мои иконы.
   Новиков, казалось, был искренне удивлен случившимся.
   - Эти иконы я получил от Гончаренко, - сказал он, - и сам ничего не подменивал, мне это не нужно.
   Он дал мне телефон Гончаренко, чтобы я позвонил ему и выяснил, в чем дело, однако потребо-вал, чтобы я расписался в протоколе обыска, что получил назад все вещи; в противном случае он отказывался вообще что-либо возвратить мне. Подумав, я решил подписать протокол, так как лучше потерять две иконы, чем рисковать вообще всеми картинами и пьесами. Две поддельные иконы я брать отказался и оставил их у Новикова.
   По телефону, который он мне дал, я позвонил Гончаренко. Человек с любезным до приторнос-ти старческим голосом сказал, что Гончаренко здесь больше не работает и он замещает его. Я объяснил, в чем дело, и новый оперуполномоченный попросил меня позвонить на следующий день. На второй день еще более любезным тоном он сказал, что разговаривал со своим начальст-вом и начальство ответило ему, что к моему делу КГБ не имеет никакого отношения и потому никаких претензий принять от меня он не может. Как я узнал впоследствии, Гончаренко перевели из КГБ в Министерство культуры, где он, видимо, мог использовать опыт, накопленный во время моего дела. Вскоре после моего отъезда он звонил Новикову и просил дать ему мои вещи для какой-то выставки, но, к счастью, я уже забрал их, иначе мне ничего бы не видать.
   Я еще решил разыскать своего школьного товарища, с которым вместе сидел в Могильцевском переулке, чтобы узнать, кто он в действительности. С трудом я нашел его квартиру, но мне сказа-ли, что он рано утром уходит на работу и поздно вечером приходит, а где работает - неизвестно. Так я ничего и не узнал. Зато неожиданно я встретил другого своего товарища - Толю Зверева. Совершенно случайно мы столкнулись друг с другом как раз возле Московского управления КГБ. Но не стоит думать о нас плохо - просто в доме напротив, в бывшей французской богадельне, жил наш общий знакомый. "А у меня был обыск по поводу тебя", - сообщил мне Зверев, на что я мог ему ответить, что у меня был обыск "по поводу" него. Зверева огорчило заключение экспер-тов МОСХ'а, что в его работах "наличествуют элементы эротического бреда". Желая переубедить экспертов, он придумал явиться в МОСХ с какой-нибудь женщиной, совершенно не способной вызвать вожделение у кого-либо, низкорослой, тощей и плоскогрудой, и тем самым доказать мосховцам, что у него нет никаких эротических поползновений. Однако он отказался от этого плана, рассудив, что и в плоской груди заключена своя эротика.
   Вскоре после нашей встречи в Москву снова приехал Маркевич.
   - Толечка, какая грустная новость, - сказал он Звереву, - умер твой друг Андрей.
   - Как умер? - удивился Зверев. - Я сам его видел не так давно и слышал, что он сейчас в Сибири.
   - Нет, он умер, - продолжал Маркевич, - я послал ему из Парижа письмо и получил обратно с пометкой о его смерти.
   Так почтовые чиновники "похоронили" меня в глазах Маркевича.
   Адвокат и следователь указали мне на новую большую трудность, которая меня ожидала. Поскольку я был выписан из Москвы, со смертью отца я терял все права на нашу комнату и ее должны были заселить другими жильцами, а все наши вещи в присутствии нотариуса описать, оценить и вывести куда-то на склад. Потом мне могли вернуть или вещи, или, в случае их пропа-жи, установленную оценщиком стоимость. Я терял не только комнату, но и возможность жить в Москве, хотя "тунеядцы", по отбытии ссылки, имеют право на прописку в Москве, меня просто некуда было прописывать за неимением близких родственников. Я говорил с начальником отделения милиции, но он только руками развел, также и следователь считал, что дело почти безнадежно при существующих законах. Так что мне оставался сто первый километр.
   Как единственный выход, мои друзья посоветовали мне фиктивный брак с какой-нибудь девушкой, которая согласилась бы прописать меня у себя, когда я вернусь в Москву. Самому мне пришлось бы снимать где-нибудь комнату. Такие фиктивные браки, связанные с пропиской или получением комнаты, довольно обычное явление в Москве. Не знаю, нашли ли бы мои друзья мне "невесту", но все вышло по-другому.
   Незадолго до своего ареста я познакомился с молодой художницей Гюзель, которая мне очень понравилась. Случайно мы встретились за день до суда надо мной. К сожалению, я не знал ее адреса и не смог написать ей из Сибири. Когда я ехал в Москву и думал, как устроить отца, я надеялся, что, быть может, она согласится жить в моей комнате и помогать ему. Вскоре по приезде в Москву я разыскал ее, и мы виделись почти каждый день. Незадолго до отъезда я попросил ее стать моей женой, и она ответила согласием. Узнав, что она хочет выйти замуж за русского, вдобавок за "каторжника", и ехать с ним в Сибирь, ее родители, фанатичные и недалекие татары, пришли в ужас. Мать умоляла дочь одуматься, плакала, пыталась спрятать ее паспорт и вещи, а суровый отец торжественно проклял ее, и она ушла из дома, провожаемая плачем матери и проклятиями отца.
   Регистрацию нашего брака пришлось отложить до Сибири, поскольку у меня не было никаких документов, кроме маршрутного листа. Если отпал, таким образом, вариант фиктивного брака и связанные с ним надежды на прописку, поскольку родители моей жены никогда не согласились бы прописать меня у них в квартире, я решил спасти все же свои книги и картины от "оценки и хране-ния" их властями, уже убедившись, что это такое. Кроме того, мне крайне не хотелось, чтобы кто-то опять рылся в наших вещах. Но перевозить вещи к моим друзьям, на что они дали согласие, уже не было времени. 12 октября кончался срок маршрутного листа, и 13-го я должен был уже предъя-вить его кривошеинскому коменданту. Для этого нужно было выехать из Москвы по крайней мере 9-го, между тем, подавленный смертью отца, я почти ничего не делал, и к 9-му октября все мои вещи еще оставались на Суворовском бульваре. Я решил тогда попросить в своей старой поликли-нике бюллетень на три дня, воспользовавшись легким гриппом. Наш прежний участковый врач, пожилая толстая женщина, отнеслась к моей просьбе сочувственно, но сказала, что как же она сможет дать мне бюллетень, раз я уже не прописан в их районе? Она позвала на помощь заведую-щую отделением, и та на свой страх и риск выписала мне бюллетень. Каково же было удивление канцеляристки, ставившей на бюллетенях штамп поликлиники, когда вместо паспорта с пропис-кой я протянул ей свой маршрутный лист. Кое-как она все же поставила мне штамп, и теперь я мог пробыть в Москве лишних три дня. Тут же я позвонил начальнику Жилищной конторы и попросил не опечатывать комнату до моего отъезда 12-го октября.
   Вечером девятого я начал разбирать вместе со своей приятельницей бумаги. Просматривая, я рвал многие на куски и с криком: "Пропади все пропадом!" - разбрасывал их по комнате, так что весь пол стал белым от бумажных обрывков. Позднее зашли Гюзель и муж моей приятельницы, и мы вчетвером выпили за наш невеселый брак и конец дома на Суворовском бульваре. Мы завели пластинки, и я помню, как моя пьяная жена танцевала в красных сапожках испанские танцы, поднимая вихрь белых бумаг среди разгромленной комнаты.
   Перевоз вещей оказался делом хлопотливым. Когда мы перевезли на грузовом такси книги, картины и кое-что из одежды, оказалось, что все это некуда деть на новом месте, и через день пришлось еще нанимать машину с грузчиками, чтобы перевезти книжный и платяной шкафы, куда все можно было бы сложить. Мы долго искали машину с грузчиками. Мой товарищ по ошибке попал на автобазу, занимающуюся перевозкой строительных грузов, и начальник, не понимая, что он хочет от него, толкуя о каких-то шкафах, долго рассказывал ему о выполнении плана, показы-вая многочисленные графики, пока мой озадаченный товарищ не покинул столь же озадаченного начальника. Только 12 октября, к середине дня, все было закончено.
   Уже заранее я взял билеты на пассажирский поезд "Москва-Томск", который отходил с Казан-ского вокзала в одиннадцать часов вечера. Я так устал от Москвы, что даже хотел уехать скорее. Но за три часа до отъезда я сообразил, что нас ожидает новая трудность. У меня в Москве храни-лось немного денег, но я жил на них две недели, перевез вещи и купил два билета до Томска. Теперь же у меня не осталось ни копейки: неизвестно, что бы мы ели в дороге и как добрались бы от Томска до Гурьевки. Уже за час до отхода поезда мы с нетерпением ожидали моего товарища, который обещал достать двадцать рублей. Наконец он появился, мы наскоро выпили бутылку вина на дорогу и поехали на вокзал. Так мы отправились в свадебное путешествие, окрашенное в мрачные тона смерти, ссылки и полной неопределенности нашего будущего.
   В день нашего отъезда в Москве пошел снег, но чем дальше мы ехали на восток, тем станови-лось теплее. Поздно вечером 15 октября мы прибыли в Томск. Оказалось, что ближайший пароход идет только завтра в двенадцать дня. Мы сдали вещи в камеру хранения на пристани - кроме одежды, мы взяли этюдник и рулон бумаги для Гюзель и мою пишущую машинку, - и через весь город пошли пешком обратно на вокзал, на пристани зал ожидания на ночь закрыли. На вокзале все скамьи были заняты, мы сели на пол возле группы цыган в ярких одеждах и так провели всю ночь.
   Днем должны были идти быстроходная "ракета" и пароход. Денег на "ракету" у нас не было, и мы сели на пароход, в душном трюме мы тащились по реке целый день. Когда мы подходили к Кривошеину, была ночь, в кромешной темноте горели только неяркие огни на пристани. Кажется, мы были единственными, кто сошел здесь. В полной тишине шли мы по деревянному мостику, еще таща свои вещи. Мы спешили в милицию, чтобы отдать дежурному маршрутный лист и бюллетень. Нам некуда было идти, и я попросил у дежурного разрешения переночевать в милиции. Придирчиво рассмотрев паспорт Гюзель и заметив, что брак наш не зарегистрирован, он все же разрешил нам остаться и даже напоил фруктовым чаем, какой я пил в камере в мою последнюю тюремную ночь.
   Ночь мы проспали на полу в коридоре, а рано утром пошли на окраину села, в надежде поймать попутную машину. Уже начинались сибирские холода, деревья были покрыты инеем. До Новокривошеина нас подвез на телеге мужик из соседней деревни, а там мы сели на грузовик, который шел в Малиновку. По странному совпадению, в кабине сидел Жарков, который отвез меня в Гурьевку первый раз. Миновав сжатые овсяные поля с пасущимися коровами, дорога повернула, и на миг с горы открылись разбросанные по косогорам избы: Гурьевка.
   Глава двадцать первая
   ГУРЬЕВКА
   Перед своим отъездом обе группы студентов прибили к наружной стороне моего дома старые ботинки, брюки и кепки, так что нам с Гюзель дом издали напомнил какое-то произведение американского попарта. Внутри было пусто и холодно. Едва мы сложили вещи, как появилась Аксинья, та самая, у которой жил Лева. Аксинья эта была вроде деревенской газеты и первая узнавала и разносила новости. Она сказала, что Лева ушел от нее, и настойчиво приглашала нас жить к себе, говоря: как же вы будете зимовать в гнилой избе, да еще без дров? Гюзель, которая от непривычки растерялась и испугалась холодной избы, хотела было пойти жить к Аксинье. Однако я уже твердо решил ни к кому не идти на квартиру, а жить самостоятельно. Вслед за Аксиньей зашла наша соседка, Сонька, и пригласила нас поесть с дороги. Раньше я своих соседей совсем не знал.
   У кладовщицы мы забрали свои вещи, которые она свезла в кладовую после моего отъезда, и начали устраиваться в доме. Я разобрал студенческие нары, затопил печь, Гюзель подмела пол и постелила на кровать клетчатый плед. Наша изба приобрела даже уютный вид. Я развел глину, обмазал и укрепил потрескавшуюся печку, потом замазал кое-где щели в стенах и оконные рамы, но толку от этого было мало. И впоследствии, когда начались сильные морозы, нам приходилось затыкать щели соломой, тряпками, замазывать глиной и даже залеплять вареными макаронами. Вскоре мы набили соломой сшитый из мешков матрас, и могли спать уже не на голых досках. Гюзель вымыла окна. Несмотря на октябрь, стояли солнечные дни. Сквозь окно мы видели лошадей, медленно идущих по коричневато-зеленой от жухлой травы земле.
   В первый же день я зашел представиться бригадиру. Тот доложил мне, вроде как районному начальству, что все полевые работы закончены. Меня гораздо больше волновало, что мы с Гюзель будем есть. Так как томичи уехали, в кладовой не было уже ни мяса, ни яиц. Был еще сахар, подсолнечное масло, пшенная крупа и макароны. Я спросил бригадира, не могут ли мне, раз нет ни яиц, ни мяса, давать вместо одного два литра молока. Бригадир сказал, что сам он решить не может, надо запрашивать правление, но едва ли разрешат - я и без того колхозу много должен. Так я это и оставил. Зато он сказал, что я могу, пока не засыпали на зиму хранилище, взять карто-шку. На второй или на третий день мы с Гюзель набрали десять мешков картошки, отвезли на телеге домой и засыпали себе в подполье. Благодаря этой картошке мы зимой и не умерли с голоду. Хлеба в кладовой уже не было, и я взял муку, из которой нам согласилась печь хлеб наша старая соседка, свекровь Соньки. Когда отношения с соседями испортились, Гюзель сама пекла хлеб на соде. Духовки у нас не было, и приходилось печь маленькие пышки прямо в топке.
   Первое время к нам часто заходили гости: посмотреть на Гюзель и вообще на то, как живут москвичи. Молча, без стука входили, садились на порог, долго чесали в затылке и с трудом развязывали языки, потому что сказать было нечего. Мы так же молча смотрели на них со скамьи за столом. Одним из первых зашел Лева, который теперь вместо меня пас коров с Санькой. Лева тоже был молодожен. По приезде в Гурьевку он все время осуждал Саньку и Леньку, что они сошлись с женщинами почти на десять лет их старше, повторяя: какой позор, как-де это можно терпеть! Но по мере того, как надвигалась голодная зима, Лева забеспокоился. В мое уже отсутст-вие он сошелся с горбатенькой Полей, старше его лет на двадцать, и перешел жить к ней. Правда, Аксинья была немногим старше Поли, но у нее не было ни свиньи, ни коровы. Чувствовал себя Лева превосходно: вместо тощего летнего рациона из колхозной кладовой он ел сало, запивая его бражкой, и, будучи от природы человеком непосредственным, пьяным ходил по деревне и расска-зывал: вот как я живу - сало ем, мясом закусываю, бражкой запиваю, в Москве я так не жил. А чтобы как-то скрасить брачные развлечения со своей престарелой подругой, он по пьяной лавочке устраивал такие спектакли: приглашал к определенному часу к окнам мужиков со всей деревни, зажигал в доме свет и показывал со своей Полей разные незамысловатые фокусы.