Возможно, императора возили посмотреть и на невиданные подарки, прибывшие из Персии, – огромных слонов и верблюдов. 10 октября 1740 года петербуржцы высыпали на улицу, чтобы поглазеть на удивительное зрелище – в столицу вступало посольство персидского шаха Надира. К этому времени Надир достиг вершины своего могущества – к его ногам пала Индия, империя Великих Моголов. Разграбив Дели, он вывез оттуда сказочно богатые трофеи и частью их решил поделиться со своим великим северным соседом, который, как и Надир, воевал с турками.
   Огромный красочный караван прошел по Невскому проспекту. Посол, в расшитых золотом одеждах, гарцевал на великолепном коне, следом величественно вышагивали четырнадцать слонов – живые подарки царю Ивану. Бесконечная вереница мулов и верблюдов везла подарки и припасы посольства. Но это было не все посольство. Вступление персидского каравана в Астрахань вызвало панику в столице – шестнадцатитысячное посольство весьма напоминало армию под прикрытием пальмовой ветви мира. С трудом удалось уговорить персов сократить посольство в четыре раза, но и так оно осталось огромным. Но еще невероятнее оказались подарки – сказочные дары персидского шаха: бесценные восточные ткани, сосуды изящных форм, оружие, конская сбруя, усыпанные драгоценными камнями, редкой красоты сапфиры, алмазы, рубины.
   Вероятно, правительница Анна и девица Менгден забросили свое прежнее скучное занятие – спарывание позумента с жалких камзолов Бирона и его сына и принялись перебирать камни от Надира – если это подарок, то сколько же дивных богатств в его столице Мешхеде! Посольство Надира прибыло в столицу России уже после свержения Бирона, хотя в путь отправилось наверняка еще при нем.
   Любопытно, что за год до описываемых событий французский посланник Шетарди, узнав о назначении Бирона регентом, тотчас вспомнил Надир-шаха и поразился схожести судеб этих двух людей, почти одногодков. До какого-то момента их жизненные пути совпадали просто удивительно. Надир в Персии, как и Бирон в России, был чужестранцем, тюрком из племени афшаров, беглым рабом из Хорезма. Он сумел полностью подчинить своему влиянию шаха Тахмаспа II Сефевида. Затем хитростью, силой и коварством добился низложения своего повелителя и провозглашения шахом восьмимесячного сына Тахмаспа Аббаса III, при котором стал регентом. Прошло четыре года регентства. Надир решил вступить на престол сам. Для этого были устроены грандиозные выборы, где комедия публичных отказов Надира занять престол сменялась тайными интригами и убийствами тех, кто всерьез принял отставку временщика. Наконец после долгих уговоров Надир согласился – конечно, нехотя, только ради блага и интересов государства! – занять трон. Вскоре Аббаса III и его отца Тахмаспа умертвили. Династия Сефевидов перестала существовать, а через несколько лет нож убийцы пронзил грудь и самого Надира.
   Любопытно, что Надир-шах, посылая посольство в Петербург, надеялся получить согласие русских на брак с Елизаветой. До Мешхеда и Дели докатилась слава о голубоглазой красавице-цесаревне, дочери Петра Великого. Именно ее он предполагал ослепить блеском золота и сиянием бриллиантов и сапфиров. И это была не шутка. 17 октября 1741 года правительница писала в Дрезден Динару: «Персидский посол со всеми своими слонами получил аудиенцию, так же как и турок. Говорят, что одна из главных целей его миссии – сосватать принцессу Елизавету сыну Надир-шаха, и что в случае отказа он пойдет на нас войной. Терпение! Это будет всего лишь третий противник, и упаси нас Господь от четвертого. Не принимайте всерьез эту просьбу перса, я не шучу, этот секрет стал известен от фаворита посла». [331]
   Но не довелось посланнику шаха увидеть прекрасных очей Елизаветы – Остерман не допустил. Из-за этого цесаревна была в гневе и велела передать Остерману, что он забывает, кто она и кто он сам – бывший писец, ставший министром благодаря милости Петра Великого, ее отца, и что Остерман может быть уверен: ничего она ему не простит! Как мы знаем, Елизавета действительно не простила Остерману обиды. Конечно, дело не в том, что цесаревна рвалась в гарем Надира. Она рвалась к власти! Ее час приближался, она уже почувствовала свою силу, и это ясно проявилось в ее гневе.
* * *
   В конце октября – начале ноября 1741 года в правительственных кругах начали, как тогда говорили, «толковать о суксессии», или престолонаследии. Слухи об этом поползли по дворцу, а потом по городу. Говорили, что правительница хочет короноваться и произойдет это в декабре 1741 года. Что стояло за всем этим?
   Инициатором обсуждения вопроса о престолонаследии с участием женской части династии стал глава Синода архиепископ Амвросий, точнее, его гость – малоизвестный при дворе действительный статский советник Тимирязев. Как видно из следственного дела 1742 года, как-то в разговоре Амвросия с Тимирязевым стали обсуждать фигуру Остермана, который всегда выходит сухим из воды. В подтверждение этой мысли собеседники наперебой заговорили о том, что Остерман «регенту… все помогал и все действо его, только-де к нему ничто не льнет». И тут Тимирязев сказал, что Остерман «регента сверстал с принцессою Анною», в смысле сравнял по власти, и, в результате, правительница и великая княгиня должна править страной на том же основании, что и низкопородный Бирон. Амвросий принес манифест – известный нам Акт и попросил Тимирязева отметить то место, где это «сверстание» прописано, чтобы показать его самой правительнице как пример происков Остермана. Вот этот отрывок из манифеста 17 октября об установлении регентства Бирона: «А ежели Божеским соизволением оный любезный Наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и, не оставя по себе законнорожденных наследников, преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его от Нашей любезнейшей племянницы Ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона Улриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского рождаемого; а в случае и его преставления других законных из того же супружества раждаемых принцов всегда первого и при оных быть регентом до возраста их семнадцати ж лет упомянутому ж государю Эрнсту Иоанну, владеющему светлейшему герцогу Курляндскому, Лифляндскому и Семигальскому и управлять всякого именования государственные дела как выше сего установлено, а в таком случае, ежели б, паче чаяния, по воле Божеской случиться могло, что вышеупомянутые наследники, как великий князь Иоанн, так и братья его преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, для предостережения постоянного благополучия Российской империи заблаговременно с кабинет-министрами и Сенатом, и генералами-фельдмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь, и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить, и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по Нашей самодержавной императорской власти от Нас самих избран был». [332]
   В чем же Тимирязевым и Амвросием была усмотрена интрига Остермана по «сверстанию» правительницы с регентом Бироном? Мы знаем, что не только Остерман приложил руку к этому памятному в русской истории документу. Увидеть здесь уравнение прав правительницы и регента и соответственно – рассмотреть это как сознательное принижение Остерманом статуса Анны Леопольдовны мог только весьма пристрастный к вице-канцлеру человек. Как уже сказано выше, по этому закону принцесса, как и ее супруг даже не упоминаются в качестве, которое могло бы «сверстать», уровнять их с регентом Бироном, – они неизмеримо ниже его и упомянуты лишь как субъекты, производящие будущих суксессоров императора Ивана. Но когда регент Бирон исчез и регентшей (правительницей) стала Анна Леопольдовна, то она, действительно, «сверсталась» с Бироном, заняв его место и получив права регента по временному управлению государством до совершеннолетия сына. Но Остерман тут был ни при чем и подобного обвинения он никак не ожидал. В сущности, верноподданническая мысль Тимирязева и Амвросия сводится к тому, что правительница как мать императора, особа, принадлежащая к роду Романовых, племянница покойной императрицы и внучка русского царя должна иметь теперь больше прав, чем некогда имел иностранный худородный временщик.
   Через два дня друзья встретились вновь, и Амвросий рассказал: «Принцессе Анне <я> доносил о том и она-де сказала: „Я-де подлинно тем обижена, да не только-де тем, что с регентом меня сверстали и дочерей-де моих обошли“, а про Остермана-де ничего не говорит». [333]Так появляется новый сюжет: по букве закона, в случае смерти Ивана Антоновича трон переходит к следующему рожденному в браке Анны Леопольдовны и Антона Ульриха сыну, тогда как дочери в качестве возможных наследниц не упомянуты.
   Сомнения Тимирязева и Амвросия, видевших во всем происки Остермана, оказались в этот момент актуальны для режима правительницы по другим причинам. Любопытно, что при расследовании дела Бирона в 1740–1741 годах вопрос о поставлении на трон, согласно завещанию Анны Иоанновны, грудного младенца не казался правительнице Анне Леопольдовне и ее окружению бесспорным. У подследственного Бестужева-Рюмина, в частности, спрашивали, «по каким видам при учреждении регентства женскаго полу линия от онаго весьма выключена, хотя с пятнадцать лет (то есть в течение последних пятнадцати, а точнее – тринадцати лет. – Е. А.)две императрицы (Екатерина I и Анна Иоанновна. – Е. А.)Российскою империею обладали?». [334]Что мог ответить на это Бестужев – воля Анны Иоанновны была законом!
   Но, став правительницей после свержения Бирона, Анна Леопольдовна поначалу не очень волновалась. Во время следствия 1742 года М. Г. Головкин показал, что он правительнице «представил, что-де сожалительно, что в некоторых, при таком учреждении наследства, пунктах не довольно изъяснено, а особливо о принцессах не упомянуто; то на сие она сказала, что сие-де не уйдет и потом-де он от ней о сем деле почти чрез целой год ничего не слыхал». [335]
   Год спустя произошли некоторые важные события, заставившие правительницу изменить прежние взгляды. 15 июля 1741 года она родила второго ребенка – девочку, названную в честь покойной бабушки Екатериной, а в сентябре внезапно и тяжело заболел годовалый император Иван, о чем писал в своем дневнике брат Антона Ульриха. У мальчика открылась сильная рвота, и все окружающие страшно перепугались. [336]И хотя вскоре малыш поправился, правительница и ее окружение были весьма обеспокоены. Детская смертность в те времена была явлением обыденным. Это обстоятельство учитывалось и правительницей, и Остерманом, который, внимательно следя за обстановкой, боялся, что «ежели б впредь принцев не было, то чтоб не произошло замешательства со стороны цесаревны», то есть Елизаветы Петровны. [337]Так говорил Остерман на допросе 1742 года, но об этих его опасениях известно и по другим источникам.
   Елизавета Петровна, внимательно следившая за положением при дворе, говорила Шетарди, что император «непременно умрет при первом сколько-нибудь продолжительном нездоровье», и это якобы открывает перед ней новые политические перспективы. [338]Когда она узнала о болезни императора, то в какой-то момент так растерялась, что ночью послала к Шетарди своего камергера с просьбой дать ей совет, как действовать в случае смерти императора. [339]Итак, было очевидно несовершенство законодательной базы режима правительницы: Анна Леопольдовна управляла по закону, учрежденному для регента Бирона! И тем самым была ограничена действующим законом в определении наследства.
   Когда Тимирязев, по совету Амвросия, направился с манифестом к фрейлине Юлии Менгден (которая, по словам архиерея, «очень… в милости» у правительницы), то оказалось, что та уже в курсе проблемы («мы-де знаем»). Менгден ушла к правительнице, а вернувшись, посоветовала Тимирязеву сходить к М. Г. Головкину: «Скажи ему, что он по приказу принцессы Анны написал ли, а буде написал, то б привез, да и манифест, как сверстана принцесса Анна с регентом, покажи, и что-де он тебе скажет, то пришед к ней (правительнице. – Е. А.)скажи». Головкин отвечал Тимирязеву: «Мы-де про то давно ведаем, я-де государыне об этом доносил обстоятельно, а что касается до написания, о том скажи ж фрейлине, что сам завтре будет во дворец». Сам Головкин показал, что он отвечал Тимирязеву иначе: «Ему (то есть Головкину. – Е. А.)о сем деле одному делать нечего, надобно о том с прочими кабинетными министрами подумать, и с тем-де его, Темирязева, отпустил». [340]По возвращении во дворец у Тимирязева состоялся разговор уже с самой правительницей, которая оказалась в покоях Юлии. И тут Анна Леопольдовна, не дожидаясь приезда Головкина, приказала самому Тимирязеву подготовить два варианта манифеста: «Поди ты, напиши таким маниром, как пишутся манифесты, два: один в такой силе, что буде волею Божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству, в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне».
   Позже Тимирязев показал на следствии, что этот указ привел его в смущение «для того, что он того писать не умеет». Но, как известно, инициатива всегда наказуема: «А она, увидя, что он оробел, сказала: чего-де ты боишься, ведь-де ты государю присягал, также чтоб у ней быть послушну и в том присягал? И он донес, что присягал. – А когда-де присягал, то помни присягу и поди сделай и, сделав, отдай фрейлине, только-де не пронеси (то есть не разгласи. – Е.А.),помни свою голову!»
   Так как инициатор, видно, сам был горазд только чужие манифесты ругать, а не свои писать, то по его просьбе приятель – секретарь Иностранной коллегии Позняков сочинил два варианта манифеста. Набело же все переписал копиист Кирилов из конторы Коллегии экономии, после чего Тимирязев отвез подготовленные бумаги и передал их Юлии Менгден. Со слов Познякова, допрошенного в 1742 году, «сила», то есть суть проекта состояла в том, что император Иоанн объявлял подданным: по указам Петра Великого и императрицы Анны Иоанновны «в самодержавную власть предано наследников по себе избирать и определять, почему и мы наследником определены и узаконены, и хотя в том манифесте показано, что по нас братья наши быть имеют, однако ж случиться может, что мы тогда сего света лишимся, когда еще братьев не будет, то в таком случае определяем наследницею мать нашу или сестер». [341]
   Почему такое важное дело о порядке наследования было поручено почти постороннему человеку – некоему действительному статскому советнику, фамилию которого потом не мог вспомнить никто из первых лиц государства? И притом прожектер этот писал проекты даже не сам – за него это сделал секретарь Коллегии иностранных дел, а перебелял проект какой-то копиист! Все это говорит о том, что государственные дела были, в сущности, пущены на самотек. Но есть и другое объяснение происшедшему. В принципе, дело это было раньше поручено кабинет-министру вице-канцлеру графу М. Г. Головкину, который сам, как сказано выше, коснулся проблемы престолонаследия в разговоре с Анной Леопольдовной сразу же после свержения Бирона, но тогда правительница решила с этим не спешить. После появления Тимирязева с его инициативой дело получило продолжение, но довольно странное. Из показаний 1742 года причастных к расследованию лиц видно, что Головкин стал всячески затягивать дело. После приезда Тимирязева необходимый проект он так и не составил, и правительница за это на него обиделась. Со слов Тимирязева, Головкин «ей сурово сказал, <что> надобно-де подумать». И правительница тогда сделала вывод: «Знатно, что не хочет делать, и для того она Остерману вручила» это дело. [342]
   Остерман показал, что, действительно, он был призван к правительнице, которая сказала ему, что у нее был «один из статских советников, а кто именем, не упомнит» и говорил с ней о проблеме престолонаследия, что «во учреждении о наследстве о принцессах не упомянуто, которые-де всегда в России в неимении принцев наследницами бывают, и сие-де таким образом дала знать, что будто бы от него, Остермана, было упущено (яд, влитый Амвросием, подействовал! – Е. А.),и приказала, что-де надобно подумать, чтоб сие исправить». [343]На следующий день Остерман написал ей записку, что «понеже то известное дело важно, то не прикажет ли о том с другими посоветовать, а именно с канцлером князем Черкасским и архиепископом Амвросием». Правительница отвечала, что согласна, но просит привлечь к обсуждению и Головкина. Это письмо дошло до наших дней (в подлиннике на немецком языке и в современном документу переводе): «Для известнаго дела я признаваю за лутчее, чтоб вам з Головкиным сношение иметь, понеже он, Головкин, то дело зачал и дабы в противном случае от того не произошло ссоры». Попутно отметим желание правительницы не обострять отношения двух «партий» и примирить их.
   Головкин, узнав о том, что делом занялся не только какой-то Тимирязев, но и Остерман, заспешил: воспользовавшись визитом обер-прокурора Брылкина, который сказал, что «граф Остерман был во дворце и о наследстве нечто разговаривал», [344]он надиктовал Брылкину проект указа правительницы Кабинету министров о созыве в Кабинете высшего военного руководства (фельдмаршалов Миниха и Ласси, генерал-аншефов Чернышева и Левашева, адмирала Головина), а также генерал-прокурора князя Никиты Трубецкого и церковных иерархов из Священного синода – архиереев Новгородского и Псковского. Именем правительницы им должно было быть предложено «иметь по сему общее рассуждение» относительно отмеченного выше противоречия в законах, «надеяся на вашу многопоказанную к Российской империи продолжающуюся и верную службу». При этом высокому собранию не навязывалось никакого конкретного решения: «Повелеваем вам, любезноверным, о сем подумать. К чему по оной духовной по предписанному не достанет, взять в зрелейшее разсуждение о впредь случатися могущих приключениях. 1. Как пристойнее чему быть. 2. Как то в сей империи узаконить. 3. Как то в действо произвесть, о том писменно и заруча, нам представить, дабы разные нечаянные случаи предусмотрены и предупреждены были во удовольствие и во успокоение, как всему Российскому государству, так и нам». [345]Как мы видим, сановникам ставится задача, изложенная в крайне неопределенной форме. Но Брылкин, который проект указа писал под диктовку Головкина, понял его просто: «Как вздумать лучше о правлении государства, кому вручить, ежели не станет принца Иоанна, принцессам быть ли, а буде никого, кроме матери, не останется, кому быть…» То, что в документе обращается внимание на возможные «разные несчастные случаи», должно было навести советников на желаемое правительницей решение. Пакет с этим проектом был тотчас через Брылкина передан правительнице, которая, взяв его, сказала Брылкину: «Добро, я посмотрю, а я-де думала, что Головкин делать не хочет». [346]
   Как мы видим, мысли и Остермана, и Головкина двигались в одном направлении – ответственность за подобное важнейшее решение необходимо разделить с первыми лицами государства, для чего оба сановника и предлагали сообща обсудить проблему престолонаследия. Правительница предписала им встретиться с этой целью, но разговора так и не получилось – Головкин заявил, что ему нужно день-другой подумать. Возможно, он заканчивал тогда свое особое «Представление». В нем Головкин высказывал обеспокоенность положением Манифеста о наследстве, изданного 5 октября 1740 года, а также духовной покойной императрицы Анны Иоанновны от 17 октября того же года. Согласно этим документам, как пишет Головкин, «принцы, раждаемые от Ея Императорского высочества государыни великой княгини и правительницы всея России один за одним Российской империи наследники; а о принцессах умолчено». Духовная же Анны Иоанновны давала «власть бывшему регенту собрать Кабинет, Сенат и генералитет, которым обще изобрать сукцессора (наследника. – Е. А.)и утвердить». По мнению автора представления, эти акты создают довольно странную правовую ситуацию: если вдруг умрет император Иван Антонович, а у супругов – правительницы и принца – будут рождаться только принцессы, «то должны российские верные подданные дожидатца принца от Ея императорского высочества государыни великой княгини, а не вновь кого избирать?». Созвать же, как было предписано регенту Бирону завещанием Анны Иоанновны, избирательное собрание для выбора наследника казалось теперь «неприличным» для статуса правительницы и, кроме того, – вдруг лет через десять родится все-таки принц-наследник! И ото всего этого, «ежели Его императорского величества (Ивана Антоновича. – Е. А.)не станет, чего Боже сохрани (обычная обереговая фраза, когда нужно упомянуть возможность несчастья. – Е. А.),не пришла б Российская империя в неведомое и в болезненное состояние». Из этой, казалось бы, безвыходной ситуации выход, по мнению Головкина, достаточно прост: «Того ради слабейшее мое мнение представляю, буде паче чаяния, чего Боже сохрани, когда государя не будет, то в таком случае для спокойства и заблаговременного удовольствия всей Российской империи ныне узаконить под присягою, чтоб Ея императорское высочество государыня великая княгиня и правительница всея России тогда была императрицею. И по сему кажется, все сумнительствы, которые произойти могут, пресекутся». [347]
   Итак, предполагалось, что существующие положения законов нужно дополнить нормой о том, что, в случае смерти императора при отсутствии у него младших братьев, императрицей провозглашается сама правительница. Этот проект и был расценен потом как намерение Анны Леопольдовны «объявить себя императрицею», причем в ближайшем будущем, в свой день рождения 18 декабря. [348]Но, судя по сохранившимся материалам, такая трактовка была сильным преувеличением.
   До нас дошли поденные записки Остермана о совещаниях у него дома 2–4 ноября 1741 года по этому вопросу – сначала с Головкиным, а позже – с присоединившимися к ним другим министром, князем А. М. Черкасским, и архиепископом Новгородским Амвросием. Поденные записи составлялись лично Остерманом из предосторожности, так как он «весьма важную причину имел опасаться, чтоб его у принцессы Анны в том деле не обнесли (то есть не оболгали. – Е.А.),яко то во многом быть случалось». [349]Из всего вышесказанного заметно, что высшие чиновники ввязываться в дело о престолонаследии не хотели, особенно после «затейки Бирона». Вместе с тем эти записи хорошо отражают скрытую, подковерную борьбу, которая шла формально по поводу слов, определений и юридических норм, но на самом деле касалась власти и влияния. На первой встрече 2 ноября Остерман и Головкин вели осторожную, учитывая их взаимную неприязнь, игру. (Если бы они, занятые своей мышиной возней, знали, что не пройдет и месяца, как они будут кормить вшей на гнилой соломе в камерах Тайной канцелярии в Петропавловской крепости!)
   Головкин, который готовил (или уже подготовил) свое «Представление», поначалу сказал, со слов Остермана, что «то важное дело, о котором надобно подумать, что он ничего на то сказать не может и для того хочет поехать домой, чтоб о том деле подумать. Я ответствовал ему на то, что я с ним в том согласен, что до важности того дела касатца будет, что об оном, также и каким образом в том наилутче поступить можно, напред надлежит иметь рассуждение». Но при этом Остерман – и нужно отдать должное его уму и изворотливости – повернул всю проблему в другом, невыгодном для Головкина и правительницы, аспекте. Он сказал, что, в сущности, «оное дело само по себе ничего чрезвычайного не содержит потому, что по основательным узаконениям сего государства за неимением принцев принцессы без прекословия наследовать могут, как сие поныне и всегда содержано было. Такое наследство введено не токмо в России, но оно и в других землях как в Гишпании, в Англии, в Португалии и в Дании употребительно, також и при нынешней венгерской королеве… и самое дело не имеет никакой новости, но надлежит-де только о том рассуждать, каким бы образом в том поступить надобно было». [350]
   Хитрость Остермана заключалась в том, что признание права наследства за новорожденной принцессой Екатериной, равно как и за другими будущими дочерьми правительницы, делало ненужным установление нормы, при которой правительница могла быть самодержицей. Эта позиция Остермана была вполне убедительной: зачем придумывать что-то другое (наверняка он знал, что имела в виду правительница, прося его начать обсуждение с Головкиным), нужно просто распространить право наследства на женских потомков правительницы и принца, как это принято в других странах, да бывало и в России. На следующий день, уже на новом совещании Остерман постарался укрепить свои позиции и добиться поддержки третьего члена Кабинета князя Черкасского, а также новгородского архиерея. Он сказал: «Рождаемыя от Ея императорского высочества принцессы безбожным образом из оного (наследства) хотя и не выключены, однакож о них не упомянуто; второе – что хотя и на всемогущаго Бога имеем твердую надежду, что он не токмо нашего дражайшего императора к нашему утешению и радости сохранять имеет, но ему еще и многих братьев от Ея императорского высочества дарует, однакож для отвращения всех замешательств и смятений при будущих во власти Божеи состоящих случаях потребно наследство именно утвердить и на принцесс сестер императорских». Остерман считал, что нет необходимости устраивать общий совет, это «в России необыкновенно, что наследство надлежит без всякого прекословия и до принцесс в таком случае, когда нет принцев, что государственные законы позволяют то и партикулярным людям, кольми же паче не позволят того самим государям… и что, следовательно, нам о том только рассуждать надлежит, каким бы образом в том наилучше поступать можно было».