Русское командование постоянно получало точную и обильную информацию о передвижениях и силах шведов от перебежчиков – преимущественно финнов, среди которых было немало противников шведского владычества и откровенных сторонников России. Зная о своем численном превосходстве над шведско-финскими войсками и о том, что главные силы шведов еще не переброшены в Финляндию, русское командование решило не ждать вторжения неприятеля через границу и двинуло десятитысячную группировку вглубь финляндской территории по направлению к крепости с труднопроизносимым для русских солдат названием Вильманстранд. Хотя, думаю, наши солдаты потом приспособились к этому названию, ведь называли же они Ревель – Левером, Шлиссельбург – Шлюшиным, а Ораниенбаум – Рамбовом. Под Вильманстрандом располагались на значительном расстоянии друг от друга корпуса шведской армии генерала Врангеля и генерал-лейтенанта Будденброка.
   22 августа русские полки были уже на ближних подступах к Вильманстранду – крепости, расположенной в очень удобном для обороны месте. Вообще, в этой, как и в других войнах в Финляндии, была своя специфика: отсутствие открытых пространств, удобных для передвижения больших масс войск, чащобы, болота, каменные гряды, речки и озера. Передвижение войск было возможно либо на мелкосидящих судах вдоль изрезанного фьордами побережья, либо по узким дорогам колоннами, движение которых затрудняли возможные засады. Вильманстранд стоял на возвышенности, на берегу широкого озера, и с этой стороны его гарнизон не опасался нападения. Остальные направления защищали мощные земляные укрепления крепости. Подход к городу был возможен только по одной дороге, что позволяло даже небольшой группировкой сдерживать наступление больших масс вражеских войск. Вокруг простирались овраги, болота, скалы и леса – местность для передвижения войск непригодная. Слабым местом обороны крепости было то, что расположенный неподалеку от крепости Мельничный холм был выше той возвышенности, на которой находилась крепость, но шведы предусмотрительно держали там сильный отряд войск.
   В нескольких верстах от Вильманстранда русские войска встали на ночлег вдоль единственной большой дороги, ведшей к городу. В полках царило тревожное настроение, и в результате в наступающей темноте возникла ложная тревога, началась беспорядочная пальба, так что первые потери русская армия понесла от собственных выстрелов: были убиты офицер и 17 солдат. Несколько пуль насквозь пробили палатку, в которой невозмутимо спал фельдмаршал Петр Петрович Ласси, «хоть иноземец, но человек добрый», как говорили о нем солдаты. Две сотни испуганных выстрелами драгунских лошадей вырвались на свободу и помчались по дороге, чем, в свою очередь, возбудили тревогу шведов, подумавших, что русские начали наступление ночным ударом конницы. Еще задолго до вступления русских в неприятельские пределы шведские солдаты пугали друг друга страшными рассказами про донского атамана Краснощекова, который по описаниям иностранцев был настоящий гунн – невероятно жестокий, он тренировал руку, отсекая головы десяткам пленных, а свои раны лечил человеческим жиром и вообще с удовольствием ел человечину, запивая ее, естественно, русской водкой. [367]
   Утром 23 августа началось сражение. Точная численность шведской группировки не была известна Ласси, но он знал, что у него войск все равно больше (как потом оказалось, почти в три раза: 9900 против 3500 человек). Возможно, Ласси не очень хорошо понимал обстановку, не имел определенной диспозиции для наступления, и все же собранный накануне военный совет настоятельно рекомендовал ему начать штурм. Было решено в первую очередь сбить шведов с Мельничной горы – ключевой точки обороны Вильманстранда. Первая попытка двух русских гренадерских полков после полудня атаковать шведские позиции на склоне горы, усиленные пушками, окончилась неудачей. Как писал Манштейн, известный читателю по истории ареста Бирона (и получивший в награду за мужество, проявленное при блуждании в потемках Летнего дворца, чин полковника и должность командира Астраханского пехотного полка), «так как место было тут чрезвычайно узкое и из леса, находившегося перед русскими, нельзя было выйти иначе, как фрунтом только в две роты, приходилось спускаться по крутому оврагу и подыматься в гору в виду неприятеля и под чрезвычайно сильной его пушечной и ружейной пальбой, то эти два полка были приведены в замешательство и отступили».
   Шведы устремились в погоню за отступившими русскими полками и оставили выгодные позиции на возвышении. Тогда в дело вступили два других полка (в том числе и Астраханский полк во главе со своим полковником). Их атака оказалась удачной, и шведы отступили к крепости. После этого к пяти часам вечера Мельничная гора была занята и брошенные там шведами незаклепанные пушки немедленно начали обстрел крепости. Ласси приказал послать барабанщика с предложением сдачи, но шведские солдаты его неожиданно застрелили. Это вызвало ярость русских солдат, с особенным ожесточением пошедших вечером на штурм крепости. Комендант крепости проявил нерасторопность – поднял белый флаг, когда русские полки уже форсировали ров. В этой ситуации гарнизону не бывает пощады, как и жителям города, который был отдан «на поток» – сплошное разграбление. Капитан фон Массау, участник сражения, позже говорил, что «российские-де солдаты тирански бедных женщин на штыках подымали, а младенцов, взяв за ноги, обухом били и к мертвым женским телам, ободрав, голых на груди клали». [368]Шведские потери были велики: 3300 человек убито и ранено, и соответственно – добито победителями, около полутора тысяч попали в плен, спаслось не более 500 человек, спрятавшихся по окрестным лесам и болотам.
   Среди трофеев русской армии оказалось 12 знамен, четыре штандарта, 12 пушек. Взят в плен был и командующий генерал Врангель. «Солдаты, – пишет Манштейн, – собрали порядочную добычу в разграбленном городе». Русские потери были таковы: 514 солдат и унтер-офицеров, генерал, два полковника, 12 офицеров. Как это часто бывает с теми, кто прошел огонь битвы, Манштейн писал: «Как подумаешь о выгодах позиции, занимаемой шведами и о неудобной местности, по которой русские должны были подходить к ним, то становится удивительным, что шведы были разбиты тут, и надобно сознаться, что они много способствовали этому собственной ошибкой, оставив занятую ими выгодную позицию; сопротивление, оказанное ими, было чрезвычайно упорное и послужило к увеличению их потери». [369]Но все же самой серьезной ошибкой шведов было то, что перед сражением Будденброк и Врангель не соединили свои корпуса, точнее, Врангель, не дожидаясь своего командующего, устремился к Вильманстранду и принял там столь неудачно закончившийся бой. Да и Будденброк тоже опростоволосился. В ночь после сражения в его лагерь прискакали из-под Вильманстранда несколько драгун из отряда Врангеля, но в темноте их приняли за казаков, началась паника, весь лагерь ночующего воинства вдруг разбежался, и на месте остались только Будденброк да его офицеры, которым пришлось наутро собирать по лесам своих солдат. В конечном счете после окончания войны в 1743 году Будденброку, позорно провалившему кампанию и всю войну, отрубили голову.
   Но и наш Ласси не был Юлием Цезарем. Одержав такую блестящую победу, он по-прежнему не знал, что делать дальше. Вместо того чтобы двинуться к Фридрихсгаму и не дать шведам соединить разбросанные вдоль побережья силы, он оставил завоеванный Вильманстранд и вернулся к Выборгу. Потом, в Петербурге, он объяснял, что у него было мало сил, в армии кончался провиант, лошади, увезшие раненых в Выборг, вернуться не успели – словом, это был типичный генерал одной победы. В итоге прибывший-таки в Финляндию из Стокгольма маршал Карл Эмиль Левенгаупт восстановил прежнее положение и к осени беспрепятственно сосредоточил здесь 23-тысячную армию, с которой двинулся к русской границе, намереваясь предпринять зимний поход на русскую столицу. Впрочем, забегая вперед, скажем, что потом, в кампании следующего, 1742 года, этот горе-полководец потерпел поражение, подписал позорную капитуляцию, сдался Ласси, и ему, как и Будденброку, отрубили голову в Стокгольме.
   Победа русской армии под Вильманстрандом была эффектной, красивой. Саксонский дипломат Зум тогда писал: «В оборонительной войне я считаю это государство непобедимым… Русский человек тотчас становится солдатом, как только его вооружают. Его с уверенностью можно вести на всякое дело, ибо его повиновение слепо и вне всякого сравнения. Он довольствуется плохой и скудной пищей. Он кажется нарочито рожден для громадных военных предприятий». Молодой русский поэт Михаил Ломоносов написал оду на победу России. И в ней были такие слова:
 
Российских войск слава растет,
Дерзкие сердца страх трясет,
Младой орел уж льва терзает!
 
   Между тем «младой орел» лежал по-прежнему в детской кроватке, а люди, управлявшие от его имени государством, делали это бездарно. Они не смогли воспользоваться блестящей победой в Финляндии для упрочения режима. Хотя победу своей армии в Петербурге встретили торжествами, салютами, молебнами, колокольным звоном, выставкой трофейных знамен, обедами с участием шведских пленных офицеров, приемом при дворе, где раздавались награды и где, как заметил Шетарди, правительнице впервые целовали руку как государыне. [370]В этом видели знак приближающейся коронации правительницы как императрицы Анны П.

Глава восьмая
Вероломная и неблагодарная тетушка

   Наступление шведов на Петербург осенью 1741 года не только стало событием военным, внешнеполитическим, но и приобрело острый внутриполитический подтекст. 2 ноября 1741 года А. И. Остерман записал в упомянутых выше поденных записках о своей беседе с Головкиным, состоявшейся перед началом общего заседания Кабинета министров: «По полудни уже около пятого часа приехал ко мне Его превосходительство господин граф Головкин, (который) сказал: "Бестужев-де (имеется в виду М. П. Бестужев-Рюмин, бывший послом в Стокгольме. – Е. А.)пишет, что прусской король велел 30-ти тысячам маршировать в сие королевство" (то есть на помощь шведам. – Е. А.).На сие предложил я, что Его превосходительство как из поданных от меня многократных письменных мнений, так и от отправленных от времени до времени инструкций к чюжестранным министрам мог усмотреть, что нынешние конъюнктуры без сомнения весьма опасны; и ежели Франция свое дело в Германии окончит, как то и скоро учиниться может для того, что ей никто в том не противится, то она так и чужими силами Швеции, может быть, в помощь придет».
   Смысл высказанных Остерманом опасений состоял в том, что Франция, успешно вытеснив Габсбургов из Германии, сможет оказать своей союзнице Швеции помощь против России через германские государства, например, через упомянутую Головкиным Пруссию. Но оказывается, что угроза шведского наступления больше всего беспокоила руководителя внешней политики России. Он продолжал: «Его превосходительство может подлинно о том уверен быть, что ежели когда-нибудь надобно было в России, все особливые намерения и несогласия отложа, поступать в делах с искренностию, единодушным согласием и постоянством, то оное ныне, конечно, нужно, ибо все несогласия служат токмо неприятелю в пользу, а нам самим к вреду и разорению. Что то ему известно, какое безбожное намерение неприятель против нас имеет и что он произвести у нас старается, чего ради надобно, чтоб российский (народ) свою верность и любовь к нашему императору и к императорской фамилии публично засвидетельствовал… Граф Головкин сказал, что он о неприятельских намерениях не знает. Я ответствовал ему, что ведь Его превосходительство видел мерзкой оной шведской манифест, после чего он спросил: „Какой манифест?“ На то я сказал: „Шведской известной манифест, которой Его превосходительство и сам читал“, что потом уже и он подтвердил и сказал: „Да, я его видел“.
   «Так вы, – молвил я, – из оного могли усмотреть, сколь опасные намерения они имеют». Его превосходительство сказал мне, что он не помнит, а я ему на то: «Вы можете припамятовать, что оное мерзостное письмо касается не только до немцев, но и до самого нашего дражайшего императора и до его императорской фамилии». Господин граф Головкин ответствовал мне опять, что он того не памятует. Я сказал ему, что то очень явно в оном манифесте изображено, ежели только-де одних немцев то касалось, то можно было тотчас оное отменить и их отпустить. Граф Головкин ответствовал, что не всех, (для) некоторых дел можно и удержать («Danke schon!» – мог бы про себя сказать немец Остерман. – Е. А.).Я объявил на то, что оное зависит от Ея императорского высочества и что она при том всемилостивейше заблагорассудит, тому должны немцы себя и подвергнуть, а сие клонится до самого государя и для того надлежит нам показать, что мы верные и добрые люди». [371]
   Заметно, что Остерман, несмотря на показное равнодушие Головкина, пытается донести до него свое беспокойство. О своей тревоге насчет «подкидного» манифеста Остерман говорил и Левенвольде. Он сказал, со слов Левенвольде, что «сие не до одних чужестранных касается, но и до принцессы Анны и фамилии их, а потому-де ничего ныне делать, как только лучшую военную предосторожность взять» и всячески препятствовать распространению манифеста среди народа. [372]О чем же, собственно, шла речь?
   Дело в том, что шведские войска, перешедшие русскую границу, стали распространять печатный манифест за подписью главнокомандующего шведов фельдмаршала Левенгаупта. В нем было сказано, что «королевская шведская армия вступила в русские пределы не для чего иного, как для получения, при помощи Всевышнего, удовлетворения шведской короны за многочисленные неправды, ей причиненные иностранными министрами, которые господствовали над Россиею в прежние годы, а также потребную для шведов безопасность на будущее время, а вместе с тем, чтобы освободить русский народ от несносного ига и жестокостей, с которыми означенные министры для собственных своих видов притесняли с давнего времени русских подданных, чрез что многие потеряли собственность или лишились жизни от уголовных наказаний или, впадши в немилость, бедственно ссылались в заточение». Манифест провозглашал, что «намерение короля Шведского состоит в том, чтобы избавить достохвальную русскую нацию, для ее же собственной безопасности, от тяжелого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнию и имуществом, а со шведами сохранять доброе соседство. Этого достигнуть будет невозможно до тех пор, пока чужеземцы по своему произволу и из собственных видов будут свободно и жестоко господствовать над верными русскими подданными и их соседями-союзниками». [373]
   Естественно, это была демагогическая уловка, которой прикрывались истинные цели шведов – ревизия условий Ништадтского мирного договора 1721 года и возвращение Швеции утраченных земель Восточной Прибалтики. Но ничтожный по своему реальному значению документ был составлен знающими ситуацию в России людьми и бил в болезненную для режима правительницы точку. Когда Анна Леопольдовна познакомилась со шведским манифестом, она сказала Левенвольде, что «то-де правда, очень остро писан». [374]Острота эта была обусловлена тем, что при дворе правительницы, на высших правительственных постах, действительно было много иностранцев или нерусских подданных России, причем прибалтийские немцы были связаны родством – речь идет о Менгденах, Минихах, Бревернах и Левенвольде.
   И. В. Курукин, фактически отрицающий «патриотический фактор» в истории свержения правительства Анны Леопольдовны, видит две главные причины переворота, приведшего к власти Елизавету Петровну. Во-первых, это «деградация самого режима Анны Леопольдовны летом-осенью 1741 года» (в другом варианте – «кризис власти») и, во-вторых, «солдатский» заговор, возникший на фоне недовольства гвардейцев попытками власти (в лице прежде всего генералиссимуса принца Антона Ульриха) навести порядок в гвардейских частях «путем муштры и повседневных наказаний». [375]Да, безусловно, кризис власти был налицо – правительство Анны Леопольдовны оказалось слабым, хотя кто может определить, в чем состоит слабость власти? В том, что она не занималась проектами крупных преобразований, а погрязла в мелких, текущих делах? Думаю, в России сила власти ассоциируется прежде всего со строгостью, жесткостью. Наверное, о регентстве Анны Леопольдовны говорили бы как о сильной власти, если бы правительница действовала подобно Екатерине Медичи, устроившей в Париже немыслимую резню, или хотя бы как Анна Иоанновна. В этом случае правительнице надлежало не сожалеть, что Головкин устроил своеобразную «итальянскую забастовку», а таскать его, как тетушка, за парик, и не слезы проливать, когда Бирона с семейством повезли в Шлиссельбург, а потирать руки, когда бы его посадили на кол на Обжорке, да в придачу Бестужева-Рюмина и Остермана тут же рядом четвертовали бы и вокруг этого эшафота секли бы кнутом и резали языки Левенвольде, Черкасскому, Трубецкому, Куракину и прочим. Вот тогда бы, наверное, ее уважали и в солдатских казармах, и в отечественной историографии. Но, будучи девушкой, она слишком много читала Расина и Корнеля, была сентиментальна, добра, и поэтому ее власть казалась со стороны такой слабой, дряблой, немощной, деградирующей.
   Безусловно и то, что распустившиеся гвардейцы были недовольны наведением порядка и дисциплины в их рядах (этим, кстати, были недовольны и семеновцы в 1820 году). Но все-таки ими двигала не просто обида на муштру, введенную занудой-генералиссимусом. Мне кажется, что здесь присутствовали такие чувства и настроения, которые не сводились только к внутриармейским интересам. Как я уже писал раньше, в гвардейских казармах Петербурга сложилась особая, отличная от других казарм и учреждений атмосфера, которую можно назвать «преторианской». [376]Есть масса свидетельств того, как несшие караул во дворце и вокруг него гвардейцы становились свидетелями крайне неприглядных сцен из царской и придворной жизни. Мимо головы часового, вслед за выскочившим императором, порой летела туфелька фаворитки, они слышали ссоры и скандалы царственных особ с родственниками, стоны и крики любовных утех государынь и их фаворитов; словом, гвардейцы, будучи свидетелями всего этого, утрачивали присущее многим людям трепетное чувство верноподданных к монархам, преклонение перед носителями верховной власти вообще. Эти чувства хорошо знакомы охране всех времен и народов – вспомним хотя бы мемуары охранника Ельцина Коржакова. На основании собственных наблюдений, суждений, сплетен и слухов у них вырабатывался свой специфический взгляд на жизнь двора, весьма критический относительно образа жизни и личных качеств тех «земных богов», которые обитали в охраняемых ими золоченых покоях дворца. Отсюда возникало преувеличенное представление царской охраны о своей роли в жизни государства и двора, возникала особая корпоративная (или стадная) уверенность в своей правоте, силе и безнаказанности. Вместе с тем, как всякая преторианская масса, гвардейцы были подвержены неустойчивым настроениям, были легко возбудимы, склонны к коллективной истерике, авантюре, бывали порой неуправляемы, а порой легко подчинялись воле вождя, предводителя.
   Но не только преторианские настроения господствовали в казармах. Было бы ошибочно в описываемой ситуации вообще игнорировать как национальный (не без ксенофобии), так и патриотический факторы в настроениях гвардейцев накануне 25 ноября 1741 года, ставшего днем вступления на престол Елизаветы Петровны. Для общественного сознания того времени (а потом и для историографии) характерно деление политических сил на «немецкую» и «русскую» партии, в борьбе которых и разворачивалась политическая интрига при русском дворе в 1740–1741 годах. Конечно, деление это было весьма условно. Во-первых, сами немцы никогда не были едины, у них не было сознания принадлежности к германской нации, общегерманского чувства. В России они остро и беспощадно боролись за власть друг с другом: вспомним, как скверно поступили с курляндцем Бироном фельдмаршал Миних – ольденбуржец по происхождению (а Ольденбург находился под властью Дании), и его подчиненный подполковник Манштейн – немец из Петербурга с богемскими и шведскими корнями.
   Во-вторых, сами русские участвовали в придворной борьбе за власть, влияние, пожалования на равных с ними, выступая как против немцев, так и против русских же (вспомним дело А. П. Волынского, интриги Бестужева-Рюмина, деятельность начальника Тайной канцелярии А. И. Ушакова и др.). Все они представляли собой единую камарилью – неустойчивую группировку придворных и государственных чинов разных национальностей, которые объединялись порой во враждующие друг с другом «партии» или «хунты». У арестованных во время регентства Бирона гвардейских офицеров и солдат (Ханыкова, Аргамакова и др.), возмущавшихся, что временщик захватил власть несправедливо, «мимо» родных отца и матери императора Ивана Антоновича, было больше совести и чести, оскорбленного чувства справедливости и переживаний за свою страну, чем у вместе взятых князей Черкасского, Трубецкого, Шаховского, Куракина, графов Ушакова, Головина, Головкина и Бестужева-Рюмина, тащивших правдами и неправдами к власти Бирона. Среди этой толпы «природно-русских» клевретов Бирона теряются Остерман, Миних и Левенвольде – «иностранные» участники «хунты».
   В это же самое время шел сложный процесс становления самосознания русского народа как нации Нового времени. Это приводило к осознанию национальной идентичности, собственной национальной полноценности (творчество Ломоносова, начавшееся как раз в эти годы, – наиболее яркий и не единственный пример). Но это порождало и ксенофобию (вспомним так называемую борьбу Ломоносова против «немецкого засилья» в Петербургской академии наук), тем более что далеко не все иностранцы вели себя в России достойно. Бирон, с его спесью, нахальством, жадностью, стал неким символом тех «дармоедов», которые «насели на нашу шею».
   Национальность (в форме принадлежности к «немцам», иностранцам) осознавалась людьми почти автоматически, была сама по себе характеристикой, причем порой для туземцев не самой лучшей. «Немцев», не понимающих русского языка, чужих, «кургузых», не любили в простом народе, чему есть множество свидетельств. Эти чувства порождали неуверенность, ощущение неполноценности в среде иностранцев, живших в России. В 1726 году Абрам Ганнибал, высланный из Петербурга в провинцию А. Д. Меншиковым, униженно писал в своей челобитной на имя светлейшего: «Не погуби меня до конца имени своего ради; и кого давить такому превысокому лицу? Такого гада и самая последняя креатура на земле (раздавит), которого червя и трава может сего света лишить: нищ, сир, беззаступен, иностранец,наг, бос, алчен, жажден. Помилуй, заступник и отец!»
   Деление людей на «своих» и «чужих» входило составной частью в общественную психологию, было распространено в обществе, отливалось в некое клише о зловредности «немцев» – якобы истинной причине служебных и иных неудач своих, «туземцев». Упомянутый выше прожектер Тимирязев так объяснял приятелю, почему он перестал осаждать двор Анны Леопольдовны своими «прожектами»: «Он никакой милости не видит, все награждены да пожалованы, а он-де ничем; кругом же принцессы Анны все немцы – как хотят». [377]Сразу после переворота Елизаветы эти настроения привели к попыткам расправ с «немцами», к избиениям офицеров-иностранцев – и попытки эти, кстати говоря, были жестоко подавлены.
   «Немцы», стоявшие у власти при Анне Леопольдовне, знали, как относятся к ним в русской среде. Неслучайно так взволновал шведский манифест Остермана и Левенвольде. Примечателен и приведенный выше разговор Остермана с Головкиным о возможности высылки немцев. По данным С.М. Соловьева, во время провозглашения Бирона регентом «немцы» серьезно тревожились за свое будущее. Барон Менгден говорил Бестужеву: «Ежели герцог регентом не будет, то мы, немцы, все пропадем». [378]Сосуществуя с русскими вельможами в кругу придворной камарильи, иностранцы никогда не забывали, что они «не природные русские», приезжие. К тому же среди них были люди, занимавшие ключевые посты в управлении, но не принявшие российского подданства и не перешедшие в православие (Бирон, Миних, Остерман). А ведь именно принятие православия с давних времен традиционно служило признаком восприятия русской идентичности даже независимо от того, что мы называем теперь русской национальностью. Между тем, как только возникали трудности в решении сложнейших внутриполитических проблем (в 1730-х и 1740-х годах), Остерман, например, заявлял, что он иностранец и судить о внутренних делах России не может. Выше уже сказано о столкновении на этой почве с ним Бестужева-Рюмина. Точно так же вел себя в 1727 году при обсуждении некоторых оборонных вопросов и Миних. Это не способствовало упрочению их репутации в России. Вся надежда и опора таких людей (впрочем, как и «природно-русских») состояла в государевой милости.