—Е.А.)…без сумнения наиважнейшая и со всякою дискрециею (осмотрительностью. – Е. А.)и деликатноством отправлена быть имеет». Если «с королем Прусским одним оная здесь (то есть через прусского посла в России. —Е.А.)отправлена быть может, но для других к тому потребных держав оная в тамошних краях произведена быть имеет, и сие последнее видится путь легчайший. И понеже образ, которым сия негоцияция поведена быть имеет, никако предписана быть не может, того ради потребна к тому будет особа здешних и чюжестранных держав интересов совершенно знающая».
   Приводя все эти цитаты из записки Остермана, я хочу показать, что устройство брака дочери Петра с каким-нибудь иностранным принцем могло казаться простым только людям, ничего не понимавшим в тогдашней дипломатии. Заключение брачного контракта такого уровня не уступает по сложности подписанию межгосударственного договора. Именно в этом и заключалась главная причина того, что при всем желании императрицы Анны Иоанновны избавиться от Елизаветы, последняя так и просидела в девках всё ее царствование.
   Бирон, став регентом (да и раньше!), посматривал на Елизавету как на возможную супругу своего старшего сына Петра. После его свержения у правительницы оказался свой план жизнеустройства тетушки. С приездом 30 июня 1741 года в Петербург брата Антона Ульриха принца Брауншвейг-Люнебург-Вольфенбюттельского Людвига Эрнста на него стали смотреть как на возможного жениха цесаревны. Манштейн считал, что это обстоятельство сильно способствовало елизаветинскому перевороту, ибо «двор хотел принудить ее вступить в брак с принцем Людвигом Брауншвейгским», а она этого не хотела. [392]Действительно, когда в мае 1741 года в Петербург прибыл посол Брауншвейга А. А. Крамер, Шетарди писал, что «доверенное лицо (вероятно, Лесток. – Е. А.)передало нам, что правительница взялась сама вести переговоры по этому делу, но принцесса высказалась категорически, ответив ей, что как она (Елизавета. —Е.А)ни тронута заботами, принимаемыми на себя правительницей о ее положении, она никак не в состоянии будет высказать свою признательность за это, нарушив обет, данный ею, никогда не выходить замуж». [393]В следственном деле 1742 года Э. Миних показал, что Антон Ульрих «ему говорил, не худо б-де было, ежели брат его генералиссимусов с… государыней цесаревной вступил в супружество». О том же он слышал и от Анны Леопольдовны. Левенвольде на допросе тоже вспомнил, что во время последней беременности правительницы та принимала его в спальне и «ему говорила, что ныне-де приехал сюды брат герцога генералиссимуса, желается-де мне его в брачный союз привесть» с Елизаветой, и не пошел бы он к цесаревне «с тою препозицею». [394]Точно известно, что с Елизаветой велись подобные переговоры и она была против этого брака. В разговоре на придворном балу с Шетарди она «осыпала всевозможными насмешками» как особу жениха, так и его намерение на ней жениться. Также были отвергнуты ею предложения с французской стороны от присланного из Франции агента Давена, предлагавшего ей выйти замуж за принца Конти.
   Более того, в 1741 году Елизавета стала всем говорить, что дала некий обет никогда не выходить замуж, и на предложения Давена и его спутников «отвечала сначала шутя, что ее время уже миновало и что особа, достигшая 32-летнего возраста, смешна, когда думает о браке, но когда они захотели опровергнуть это мнение… то принцесса сказала им довольно сухо: „Нет, нет, это ни к чему не поведет, не будем более об этом говорить“». [395]
   Если рассмотреть вариант брака Елизаветы с принцем Людвигом Эрнстом не с точки зрения цесаревны (а с ней, если бы приняли решение о браке, мало бы кто считался), а с позиций упомянутой выше записки Остермана, то он, пожалуй, мог быть предпочтительнее других брачных проектов. Во-первых, принц из Бевернского дома был не хуже принца из Прусского дома и союз этот встретил бы горячую поддержку Вены. Оказавшись женой Людвига, Елизавета была бы под контролем мужа – родственника Антона Ульриха, и одновременно русского правительства Анны Леопольдовны. Во-вторых, к середине 1741 года международная ситуация резко изменилась, в Европе началась война и исчезла нужда устраивать сложные дипломатические комбинации, вести переговоры с разными державами из опасения, что брак Елизаветы может разрушить существующее равновесие сил. Этого равновесия уже не было: державы сгруппировались в два основных союза, и Россия в силу существовавших договоренностей и симпатий проавстрийского Брауншвейгского дома шла в фарватере Вены. Да особенно сложных переговоров и не требовалось: Людвиг Эрнст был единогласно выбран курляндским дворянством в герцоги на место Бирона, и его брак нужно было согласовать только с Августом III, польским королем, формальным сюзереном герцогов Курляндских.
   Таким образом, Елизавета могла стать курляндской герцогиней, так сказать, новой Анной Иоанновной. Людвиг Эрнст свидетельствовал, что идея брака исходила от Остермана. «Аргументы, приводимые Остерманом, – писал он в Вольфенбюттель, – таковы: этим будет гарантирована безопасность правительницы и Антона Ульриха и при возможной революции государство не сможет перейти в чужие руки», имея в виду голштинского герцога или Елизавету. [396]Такие перспективы совсем не нравились Елизавете. Сам принц Людвиг был личностью сильной, не чета своему анемичному брату. Человек рациональный, решительный, с твердыми принципами, он, возможно, в другой ситуации и понравился бы Елизавете, но к его приезду летом 1741 года ее мысли были уже заняты другим, и вообще ей было не до брака и не до мужчин…
* * *
   Дело в том, что к этому моменту цесаревна Елизавета, если так можно сказать, «увязла в заговоре». Начало его ориентировочно можно отнести к поздней осени 1740 года, когда в шведских политических кругах, готовивших войну с Россией, возникла идея с помощью подкупа и обещаний привлечь к борьбе против правительства Анны Леопольдовны силы оппозиции, которые должны были выступить одновременно с началом боевых операций шведской армии против России. Наиболее реальной оппозиционной силой, этакой «пятой колонной» шведов в Петербурге (если воспользоваться терминологией XX века), Стокгольм счел Елизавету и ее «партию» сторонников, на которую и сделал ставку. Сам по себе этот выбор на первый взгляд можно назвать странным, нелогичным: как можно было подвигнуть дочь Петра Великого, гордившуюся своим отцом и его деяниями, имевшую поддержку в гвардейской среде почти исключительно благодаря этому родству, к тому, чтобы она пришла к власти с помощью вражеских штыков, а потом отдала бы Швеции некогда завоеванные ее великим отцом земли в Восточной Прибалтике? Возможно, сработал принцип «на безрыбье и рак рыба» – политический горизонт России, несмотря на события осени 1740 года, был достаточно спокойным. В стране не происходило никаких мятежей и бунтов. Делать ставку на 12-летнего внука Петра герцога Голштейн-Готторпского Карла Петера Ульриха в Швеции признали затруднительным – он жил в Киле, никаких организованных «партий» его сторонников в России не наблюдалось, так что Елизавета с кругом ее людей была приятным исключением в этой «беспартийной» пустыне.
   Главным аргументом шведских стратегов в пользу Елизаветы были отчасти реальные факты, а по большей части гипотетические умозаключения о ее положении в 1740–1741 годах: шведы думали, что Елизавета, несомненно, хочет прийти к власти, что у нее есть (или предполагается) поддержка в гвардии, высшем обществе, среди всех, недовольных властью «немцев» и «иноземным правительством» Анны Леопольдовны. Нужно только подтолкнуть, придать движение этим силам с помощью испытанного в политике средства – обещаний, а главное – денег, в которых всегда нуждалась расточительная цесаревна. Что же касается указанного выше противоречия насчет того, что дочь Петра Великого отдаст Швеции завоеванные отцом территории, то пусть противоречие это после грядущей победы снимают хитроумные дипломаты, профессия которых и состоит в умении найти компромисс.
   Таким дипломатом был 46-летний барон Эрик Матиас Нолькен, будущий канцлер Шведского королевства, сидевший с 1738 года полномочным послом в Петербурге и хорошо разбиравшийся в русских делах. Исходя из того, как он работал с Елизаветой и чего достиг в результате, мы не можем утверждать, что барон был виртуозом в своем деле. Нолькен действовал прямолинейно и был довольно скуп на взятки, хотя располагал крупными средствами именно для своих тайных целей. [397]Но, как говорил впоследствии Фридрих II, чтобы добиться нужного результата в России, туда нужно привести осла, нагруженного золотом. Нолькен, судя по всему, так не считал.
   Тем не менее шведскому послу в деле организации переворота 25 октября 1741 года принадлежала несомненная заслуга. Нолькен вступил в контакт с Елизаветой и ее ближайшим окружением. Его часто пользовал хирург цесаревны Лесток – пускал (или делал вид, что пускал) Нолькену кровь, [398]и получилось так, что он, может быть, первым по-настоящему пробудил в дочери Петра честолюбивые намерения и желание власти, ранее скованные страхом, подавленные безбрежным гедонизмом красавицы, годами ведшей «рассеянную жизнь» и думавшей только об удовольствиях.
   Да и обстановка благоприятствовала возбуждению этих новых желаний, волнующих по-своему кровь цесаревны, – не будем забывать, что, кроме ответственности, страха и прочих неприятных эмоций, власть дает многим людям несказанное наслаждение. В жизни этой еще не старой женщины начинался новый этап. Только что закончилась страшная для нее эпоха правления Анны Иоанновны, которая, как известно, держала дочь «шведской порто мои» в черном теле и пристально следила за всем, что делалось при «малом дворе» цесаревны. Следом стремительно скрылся с глаз долой в своем шлиссельбургском заточении грозный регент Бирон, потом заболел и ушел в отставку сильный Миних. Из всех возможных гонителей цесаревны у власти остался только коварный Остерман. Правительница же не оставляла у Елизаветы впечатления особы волевой и опасной, и цесаревна довольно хорошо знала и изучила ее характер.
   Эти новые желания Елизаветы стали неизмеримо сильнее с тех пор, как в дело вступил французский посол в Петербурге Иоахим Жак маркиз де ла Шетарди. Это был опытный дипломат, проведший почти десятилетие послом Франции в Пруссии и в 1739 году направленный в Россию не просто полномочным посланником, но с конкретной и тайной миссией. Дело в том, что через несколько лет после недружественных Франции действий России в Русско-польской войне 1733–1735 годов в Версале было решено активизировать французскую политику в России, принять русского полномочного посла (им был переведенный из Лондона князь Антиох Кантемир) и направить в Петербург своего полномочного посла. Им и стал Шетарди.
   В общеполитическом аспекте его программа-максимум состояла в том, чтобы оторвать Россию от наметившегося тогда союза Петербурга с Веной, добиться изменения проавстрийской политической ориентации России, невыгодной для Версаля, не дать русским, обладавшим большой армией, прийти на помощь Вене в случае вероятного конфликта из-за австрийского наследства, как это уже было в 1735 году, когда корпус генерала П. П. Ласси двинулся к Рейну на подмогу воевавшему с Францией императору Карлу VI. А достичь этой цели, как отмечалось в инструкции Шетарди, было «невозможно без прямых сношений с Россией».
   Другой, не менее важной задачей Шетарди считалась разведка положения внутри страны. Во Франции были убеждены, что ситуация в России напряженная, что «иноземное правительство, чтобы утвердиться, ничем не пренебрегало для притеснения старинных русских фамилий, но, несмотря на все усилия, всё еще остаются недовольные иноземным игом – они, вероятно, прервут молчание и оставят бездействие, когда будут в возможности сделать это с безопасностью и успехом». Поэтому Шетарди предписывалось, чтобы он, «употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как возможно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о влиянии друзей, которых может иметь принцесса Елизавета, о сторонниках дома Голштинского, которые сохранились в России, о духе в разных корпусах войск и тех, кто ими командует, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота, в особенности, если царица (Анна Иоанновна. – Е. А.)скончается прежде, чем сделает какое-либо распоряжение о наследовании престолом». [399]
   Трудно представить, что лежало в основе столь безапелляционной оценки министерством иностранных дел Франции внутренней ситуации в России. Наверняка (и это проглядывает в инструкции) это были донесения французских представителей в России, купцов и просто путешественников, иногда сообщавших о недовольстве русских влиянием на императрицу Анну Иоанновну Бирона, Миниха, Остермана и других иностранцев. Действительно, недовольных властью в России было много (а когда их не было?). Наиболее буйных и неосторожных исправно вылавливала Тайная канцелярия, но никакого движения против «иноземного правительства» ни в низах, ни вверху общества не просматривалось. Громкие дела аннинской поры, вроде дела князя Д. М. Голицына, князей Долгоруких, Артемия Волынского, не давали оснований усматривать в деятельности обвиняемых элемент «борьбы с иностранным засильем».
   14 ноября 1739 года в Париж из России поступило сообщение, начинавшееся словами: «По-видимому, всё внутри здешнего государства готовится к значительным волнениям… Все эти волнения должны являться лишь предвестником установления порядка престолонаследия здешнего государства в пользу принцессы Елизаветы», которую выдадут за старшего сына Бирона, Петра. Далее в депеше говорилось, что для этого императрица Анна Иоанновна должна в начале 1740 года поехать в Москву, объявить об этом браке и порядке престолонаследия, ибо «подобные акты для того, чтобы быть прочными и узаконенными в глазах народа, должны исходить из этой русской столицы… Герцогиня Курляндская поручила приготовить весьма роскошные одежды, предназначаемые ею для ожидаемого торжества. Принцесса Елизавета встречает с некоторых пор такую же приветливость, какую доныне встречала неприязнь. Принцесса Анна, напротив, как и ее супруг, подвергаются каждый день новым неприятностям: все делается теперь понятным». [400]Вся эта «разгадка» неизвестного нам автора не стоит и выеденного яйца. Из всего им написанного близко к правде было только то, что при дворе циркулировали глухие слухи о желании Бирона женить своего сына – вначале на Анне Леопольдовне, а когда ту выдали замуж за принца Антона Ульриха, то на цесаревне Елизавете. Всё остальное – неподтвержденные слухи и попросту вымысел.
   Шетарди приехал в Петербург летом 1739 года и первое время занимался преимущественно вопросами своей аккредитации и презентации – он был первым полномочным послом Французского королевства в России, и это требовало особого внимания к соблюдению всех тонкостей протокола. При оценке положения в России он мог пока опираться только на сплетни и слухи, подобные процитированным выше. Если почитать другие «аналитические записки» из России, то можно прийти к убеждению, например, что Бирон прислушивается к Остерману только тогда, когда его совет одобрит банкир еврей Липман, «человек чрезвычайно хитрый и способный распутывать и заводить всевозможные интриги. Этот еврей – единственный хранитель тайн герцога, его господина, присутствует обыкновенно при всех совещаниях с кем бы то ни было – одним словом, можно сказать, что Липман управляет империей». [401]Позже, когда Шетарди стал мало-мальски ориентироваться в обстановке, выяснилось, что империей все-таки управляет не еврей Липман, а кто-то другой.
   В своих первых сообщениях из Петербурга Шетарди демонстрирует довольно распространенный порок восприятия действительности, когда иностранец, приезжая в чужую страну, видит то, что он заранее настроился увидеть. Так, в XVII и XVIII веках немало западных путешественников, начитавшись купленного в дорогу «Эльзевира» – всемирно знаменитый голландский путеводитель, который состоял из отрывков описаний путешествий в Россию со времен Герберштейна и Олеария, упорно видели только то, что видели их предшественники. Пожалуй, самой расхожей в этом смысле была тема русской бани – без нее не обходился ни один путешественник и мемуарист, начиная со святого Андрея Первозванного и кончая автором «Парка Горького». Так и Шетарди смело «шел по инструкции». Он сразу же увидел в России оппозиционные партии, грозящие стране волнениями. В начале марта 1740 года он прислал во Францию так называемые «Новости». Узнав откуда-то, что Анне Леопольдовне якобы «хотят приготовить корону», Шетарди (или его информатор) сообщает, что «ей придется бороться с двумя партиями: одна герцога Голштинского, другая великой княжны Елизаветы; первая из них слаба настолько, насколько прочна последняя. Большая часть армии за дочь Петра Великого, также и многие из тех, которые из надежды или опасения выказывают себя благоприятствующими герцогу…».
   Тут собраны многие расхожие стереотипы о мифических «партиях», о массовой поддержке Елизаветы. Да и о самой цесаревне сообщается что-то несусветное: «Великая княжна Елизавета живет в своем дворце уединенно… Полагают, что она всегда одинаково расположена к князю Нарышкину, который, как уверяют, живет как француз под вымышленным именем, и что будто б ему княжна обещала свою руку». [402]Это был тот «исходный материал», которым располагал прибывший в Россию и ничего не знавший о ней французский посол.
   В инструкции Шетарди было сказано, что единственным дипломатом в Петербурге, с которым нужно поддерживать связь и быть откровенным, является шведский посол Нолькен. В это время Франция была самым близким союзником Швеции, заключила с ней трактат о субсидиях, и, как сказано в инструкции Шетарди, король Франции (естественно, руками своих дипломатов) «употреблял все усилия, чтобы удалить из правительства в Швеции всех лиц, которые известны были своею преданностью Англии и России». Это тоже считалось в Версале средством достичь главной цели – напряженность в шведско-русских отношениях (а еще лучше – война) отвлекла бы Россию от помощи Австрии.
   Вскоре Шетарди сошелся с Нолькеном, узнал о его тайных переговорах с Елизаветой и активно подключился к ним. Фактическая канва и хронология всей этой истории представляется следующим образом. Точно сказать, когда Нолькен вступил в контакт с Елизаветой и ее хирургом Лестоком, сейчас мы не можем. Предполагаю, что это произошло осенью 1741 года, после свержения Бирона и установления власти правительницы. Нолькен, судя по документам, был человек уравновешенный и педантичный. Задания руководства из Стокгольма он выполнял строго по инструкции. Сблизившись с Елизаветой, он вел с ней (через посредников и непосредственно сам) тайные переговоры об условиях преступного, с точки зрения русских властей, сотрудничества. Елизавета, в обмен на шведские деньги и вооруженную помощь шведской армии, должна была, придя к власти, вернуть Швеции прибалтийские земли. Но Нолькен хотел не просто заручиться устным согласием цесаревны, а получить на руки письменный документ с ее личной подписью – род «обязательства для законного оправдания его действий», без чего, утверждал он, тайная комиссия рикстага не сможет объявить войну России. [403]На самом деле, вопрос о войне был уже решен в рикстаге.
   Цесаревна отлично понимала, что «шляпы» – сторонники войны в Шведском королевстве, получив такую бумагу, тотчас опубликуют ее в газетах, а потому никаких письменных обязательств подписывать не желала. Но и прямо отказать Нолькену тоже не входило в ее планы. И примерно полгода (до самого отъезда шведского посланника в связи с началом Русско-шведской войны в конце июля 1741 года) шла незатейливая игра, похожая на историю получения стульев героями романа Ильфа и Петрова у рабочего сцены. Елизавета требовала денег и реальных успехов шведского наступления, после чего обещала подписать любую бумагу. Нолькен же хотел, чтобы Елизавета вначале подписала обязательства, а потом получила бы деньги и помощь.
   Шетарди, который был в курсе этих переговоров, понимал трудности Елизаветы. Как он писал, ей пришлось бы лишить Россию «выгод и приобретений, составлявших предмет громадных усилий Петра I». Однако французский посол цинично считал, что в ее положении не следует быть столь щепетильной, ибо «лишь одно это средство в состоянии возвести ее на престол». Однако Елизавета подписывать себе приговор не желала, и в итоге Нолькен уехал ни с чем. Бумагу цесаревна так и не подписала, но и денег не получила. Она ждала развития событий на русско-шведском театре военных действий и еще до официального разрыва держав предупреждала Шетарди, что «если шведы будут откладывать еще дольше военные действия», [404]то Россия успеет подготовиться к войне и ее дело будет проиграно. Так это и случилось: наступление шведов оказалось неудачным, и в августе 1741 года они потерпели поражение под Вильманстрандом. Как раз накануне сражения Елизавета через посредника передала секретарю шведского посольства, что «боязнь подвергнуть опасности себя и свою партию в случае, если дела (шведов) пойдут плохо, решительно не позволяет ей теперь подписать пока письменное ходатайство, но она будет его хранить и подпишет в тот момент, как дела примут хороший оборот и она в состоянии будет сделать это без риска».
   Что на самом деле думала о своих переговорах со шведами Елизавета, мы не знаем, но ясно, что она тянула время, ожидая возможных успехов шведов и опасаясь, что «Швеция, несмотря на первоначальные демонстрации, ничего не предпримет и вследствие этого бездействия принцесса Елизавета останется подверженной неприятным последствиям» (Шетарди). Начальник Шетарди министр Амело из Версаля это хорошо выразил в своем письме посланнику: «Я ничуть не удивлен, что принцесса Елизавета избегала предварительных объяснений о какой бы то ни было земельной уступке Швеции со своей стороны, я всегда думал, что эта принцесса не пожелает начать с условий, которые могли бы обескуражить и, пожалуй, расстроить ее партию, опозорив принцессу в глазах народа. Но как только Швеция, при первых успехах, завоюет с оружием в руках те провинции, которые она желает приобрести, это событие сделает уступку неизбежной, и принцесса Елизавета может тогда решиться на этот шаг с тем меньшим опасением, что такое решение будет вынужденным и это защитит ее от всяких упреков». [405]
   Как бы то ни было, переговоры и торг с Нолькеном Елизавете и ее окружению удавалось сохранять в тайне почти до отъезда шведского посланника из Петербурга в июле 1741 года. По крайней мере, в мае 1741 года Шетарди успокаивал Амело, который ошибочно подумал, что замеченные передвижения русских войск «являются следствием открытия графом Остерманом сношений принцессы Елизаветы со шведским министром». Шетарди был тверд: «Я без всякого риска могу вас уверить, что до сих пор (тут), кажется, даже не подозревают об этих сношениях». Он был убежден, основываясь на свидетельстве министра иностранных дел Швеции графа Карла Гилленборга, в том, что об этих встречах не проведал и русский тайный шпион в шведском правительстве, ранее арестованный барон Гильденстерн. [406]И только после того, как Нолькен уехал, из Стокгольма кружным путем через Лондон стали приходить какие-то сведения об этом деле.
   Интрига с участием Шетарди развивалась иначе. Пока Нолькен был в Петербурге, французский посланник координировал с ним действия и был даже и сам не прочь получить от цесаревны, одновременно с Нолькеном, «что-то в роде обещания, способного утвердить будущие надежды шведов». Еще во время пребывания Нолькена в России Шетарди считал себя двигателем всего затеянного шведом дела. Он так и писал в Версаль Амело: «Будьте вполне уверены, что признательность, которую принцесса Елизавета будет испытывать по отношению к Швеции в случае, если Швеция поступит согласно планам Его величества (короля Франции. – Е. А.),отнюдь не помешает этой принцессе угадать истинный двигатель, приведший в действие весь механизм». [407]Речь шла, естественно, о нем самом.
   После отъезда Нолькена, то есть с конца июля 1741 года, все нити заговора полностью оказались в руках Шетарди, и он, с одной стороны, ожидал действий шведов, а с другой – пытался добиться от Елизаветы активности действий ее «партии». Под «партией» он понимал группу сторонников цесаревны в армии, гвардии, при дворе и в высших правительственных кругах.