Среди целинцев постоянно ходили очень устойчивые слухи о том, что смертников в самой гуманной стране во Вселенной будто бы не расстреливают, а отправляют на особо вредное производство, где люди, конечно, быстро умирают — но все-таки не сразу и не от пули.
   В Чайкине этот слух был еще более конкретным. Все знали, что при топливно-химическом комбинате на западной окраине города есть лагерь особого режима. И очень многие были уверены, что это и есть лагерь смертников.
   Правда, этот лагерь был мужской, а в строю сейчас стояли одни женщины, которые провели в тюрьме от одного до пяти дней. Некоторых даже ни разу не допрашивали.
   — Внимание! — объявил дежурный офицер тюрьмы. — В соответствии с решением Верховного суда Целинской Народной Республики об ускоренном судопроизводстве по делам об измене некоторые из вас сегодня, 25 апреля 666 года Майской революции заочно осуждены народным судом за соответствующие преступления. Сейчас народный судья зачитает ваши приговоры. Та, чья фамилия названа, должна выйти из строя, заслушать приговор и встать в другой строй напротив.
   Низенький и лысый судья прокашлялся и невыразительным голосом прочитал по бумажке первую фамилию:
   — Казарина Швитлана…
   Не чувствуя под собою ног, Лана сделала два шага вперед. В отличие от многих других она знала, что ее ожидает. Ее допрашивали несколько раз и на каждом допросе без конца твердили: «Тебя расстреляют».
   Она только не ожидала, что приговор будет вынесен так скоро.
   — … За государственную измену в форме шпионажа и пособничество государственной измене в форме недонесения об особо опасном государственном преступлении, террористический акт против представителя власти и покушение на убийство приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу, — после небольшой паузы закончил судья.
   Строй ахнул.
   Некоторые девушки во все глаза рассматривали настоящую террористку и шпионку, босую, с разбитой губой, в рваной ночной рубашке, и думали, наверное, что ее захватили врасплох во сне, а она оказала вооруженное сопротивление — оттого и кровоподтеки на лице.
   Но тут одной из этих изумленных девушек пришлось ахнуть вторично.
   — Раманава Мария, — произнес судья, и эта девушка стала лихорадочно оглядываться по сторонам, ища, нет ли здесь ее тезки.
   — Кто, я? — переспросила она, увидев, что никто другой из строя не выходит.
   — Ты, ты, — подтвердил дежурный офицер. — Выйти из строя.
   — Как я? — удивилась девушка. — Меня еще даже не допрашивали.
   — Раманава Мария, — с нажимом повторил судья, — за государственную измену в форме пособничества шпионажу и недонесения об особо опасном государственном преступлении приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу.
   — Как к расстрелу?! — снова подала голос Мария Раманава, девушка лет восемнадцати, которая выглядела не испуганной, а скорее удивленной. — Я же ни в чем не виновата! Я ничего не сделала! Меня с кем-то перепутали!
   — Встать во второй строй! — рявкнул дежурный.
   — Я не хочу. Нет! Я не пойду!
   Она продолжала вопить и упираться, когда конвойные силой потащили ее к противоположной стене, а судья, не обращая на это внимания и лишь адекватно повысив голос, назвал следующую фамилию:
   — Питрова Ирина…
   Дальше все пошло своим чередом. Некоторые пытались протестовать, но их никто не слушал, а судья неожиданно зычным баритоном легко заглушал их неуверенные голоса. Только с одной девушкой случилась истерика, хотя ее фамилия еще не была названа. Не выдержав ожидания, она стала кататься по полу с криком: «Я не хочу! Не хочу!!!» и не успокоилась, пока конвойные не попинали ее хорошенько ногами.
   Еще несколько женщин после объявления приговора упали в обморок, а когда высшую меру получила девочка лет двенадцати, в строю грузно свалилась на пол пожилая женщина, которая не имела к этой девочке никакого отношения.
   Девица, которая неожиданно для всех и для себя самой получила десять лет лишения свободы, так обрадовалась, что пустилась в пляс и попыталась поцеловать судью, за что схлопотала десять суток карцера.
   А другая молодая женщина, в которой Лана Казарина узнала учительницу начальных классов из своей школы, получив «вышку» одной из последних, воскликнула ошеломленно:
   — Этого не может быть! Это совершенно невозможно! В нашей стране в одном городе никак не может быть столько изменников сразу.
   Наконец чтение приговоров закончилось. Судья сложил свои бумаги, а дежурный офицер достал из папки другой листок и начал зачитывать фамилии без имен и объяснений. Названные выходили вперед из второго строя — кроме двух, которые были вызваны из первого. Эти двое были ранее приговоренные к смерти офицерская жена и девушка, которая гордилась своими подвигами в банде.
   Своей фамилии Лана Казарина в этом списке не услышала, да и вообще в строю приговоренных осталось стоять у стены больше женщин, чем по команде дежурного вышло вперед.
   Тем, которые вышли, дежурный скомандовал:
   — Налево! Сомкнуть ряд! Руки назад. Шагом марш!
   — Куда их? — спросила одна из оставшихся, адресуясь к дежурному или конвою. Но те ничего не ответили, а учительница начальных классов, которая тоже осталась у стены, неуверенно предположила:
   — В другую камеру, наверное.
   — Прекратить разговоры! — зарычал на них дежурный. — Направо в камеру шагом марш!
   Заходя в свою ставшую уже привычной камеру женщины успели увидеть, как открылась дверь соседней камеры, тоже женской, и ее обитательницы стали выходить в коридор.
   — Не может быть… — повторила еще раз учительница начальных классов, а Лана Казарина, протиснувшись к ней поближе, стала убеждать ее, что сотрудники Органов — это предатели, которые поставили себе целью истребить всех честных людей в Народной Целине.

34

   Исполнитель приговоров к высшей мере наказания младший лейтенант Органов Данила Гарбенка вышел на свою новую работу уже в третий раз. В первую свою смену он был помощником исполнителя при расстреле мужчин. Во второй раз он уже стрелял сам, а помогал ему старшина из конвоя — но исполняли они опять мужчин.
   Теперь же ему предстояло работать в одиночку. Сокращенный боевой расчет — конвойный в предбаннике и исполнитель без помощника.
   Когда двадцать женщин завели в предбанник, Гарбенка вышел к ним, волнуясь больше обычного, и, стоя в дверях расстрельной камеры, объявил:
   — Я обязан предупредить, что нарушение порядка исполнения приговора, неповиновение членам боевого расчета и оказание сопротивления карается специальным наказанием в виде утилизации тела осужденного в печи без предварительного умерщвления.
   На слове «умерщвление» Гарбенка запнулся, и этим тотчас же воспользовалась Маша Раманава.
   — Как исполнения?! — воскликнула она. — Что, прямо сейчас?!
   — Тихо! — оборвал ее Гарбенка.
   Сбившись, он забыл текст предупреждения, и пришлось заканчивать его своими словами:
   — И это… В общем, нарушение порядка лишает права на помилование, вот. Короче, если кто будет рыпаться, того сожгут в печке живьем, понятно? И никакой помиловки нарушителю не будет.
   — А так будет? Будет, да?! — с надеждой выкрикнула Маша.
   — А это как начальство прикажет.
   Гарбенка врал. Про помилование в расстрельной камере не слышали в управлении даже старожилы. Помилования вообще изредка случались, но тогда смертника приводили не в расстрельную камеру, а в кабинет начальника тюрьмы и там сообщали ему радостную новость.
   Конечно, обычно и промежутки между приговором и расстрелом бывали дольше. Это только теперь персоналу тюрьмы официально заявили, что время уже военное и работать теперь придется по законам такового. И в частности, без всяких кассаций и апелляций расстреливать смертников в кратчайший срок после вынесения приговора.
   Но все равно романтические истории с гонцом, приносящим весть о помиловании прямо к эшафоту, когда над жертвой уже занесен топор — это было не в духе суровых целинских Органов.
   Смертникам о возможном помиловании говорили только для того, чтобы сократить до минимума сопротивление и истерики. Надежда умирает последней. Кто же станет нарушать порядок, если с одной стороны — специальное наказание в виде сожжения в топке живьем, а с другой — шанс на помилование, в который многие верят до тех пор, пока пуля не вонзится в затылок.
   Закончив предупреждение, Гарбенка вернулся в расстрельную камеру и створки двойных дверей, похожих на двери лифта, сомкнулись за его спиной.
   — Это что, меня сейчас убьют? — беспомощно произнесла Маша Раманава.
   — Не убьют, а расстреляют, — поправил конвойный. — Понимать надо.
   Пока Маша пыталась понять разницу, на конвойного накинулась девушка из банды, которую звали Швитлана Казакова. Только в отличие от дочери генерала Казарина она предпочитала называть себя не Ланой, а Швиетой.
   Она попыталась добиться от конвойного подтверждения, что под словом «расстрел» понимается отправка на химзавод, но простодушный вертухай не стал ее обманывать.
   — Да нет, — сказал он. — Просто стрельнут в голову и все.
   И Казакова поняла, что это действительно все.
   — Будет больно? — спросила она.
   — Да нет, — ответил конвойный. — Ты и не почувствуешь ничего.
   — Нет, — тряхнула головой Казакова. — Это больно. Я знаю. Я видела, как убивают.
   Конвойный молча пожал плечами. Ему было все равно. Он стоял у входа в предбанник, подпирая спиной запертую дверь, с автоматом на груди и пальцем на спусковом крючке. Но это не остановило Машу Раманаву, до которой, наконец, дошел смысл разговора вертухая с девушкой из банды.
   — Выпустите меня! — кричала Маша, пытаясь прорваться к двери. — Вы не имеете права! Пустите!!! Я не хочу!
   Конвойный оттолкнул девушку от себя автоматом и передернул затвор. И тут как раз снова открылась дверь в расстрельную камеру.
   — А ну пошла туда! — скомандовал Маше конвойный. — Быстро! Бегом! Ты что — в крематорий захотела?!
   Крематорий Машу не испугал. Гораздо страшнее был автомат, который смотрел ей прямо в грудь. Конвойный напирал и его палец на спусковом крючке нервно подрагивал, хотя вертухай тоже заучивал наизусть параграфы устава, запрещающие стрелять по осужденным в неурочное время без крайней необходимости.
   Маша отступала до самой двери расстрельной камеры, а там споткнулась о порожек и упала на спину.
   Она тут же вскочила, не зная, куда кинуться теперь. А пока она думала, расстрельная камера снова оказалась отрезана от предбанника. Тихий стук сходящихся створок, щелчок автоматического замка — и все, пути назад нет.
   Гарбенка сидел в углу у стола и что-то писал.
   — Фамилия? — спросил он, не поднимая головы.
   — Раманава, — машинально ответила Маша.
   — Раманава, — повторил Гарбенка и стал перебирать карточки, разложенные на столе тонкими пачками по алфавиту. — Ага, вот. Раманава Мария.
   — Мария, — подтвердила девушка. — Вы понимаете, меня с кем-то перепутали. Это же так часто встречается. Раманава Мария. Наверное, какая-то другая… Однофамилица.
   — Да, конечно, — кивнул Гарбенка. — Раздевайся.
   — Что? — переспросила Маша. — Зачем?
   — Так положено, — ответил Данила. — Одежду кидай в утилизатор.
   Он ручкой указал на торчащее из стены нечто, напоминающее увеличенное жерло мусоропровода без крышки.
   Маша поначалу решила, что Гарбенка вымогает у нее взятку телом, и собралась уже возмутиться, но когда он приказал выбросить одежду в мусоропровод, девушка поняла, что дело не в этом.
   — Вы что, правда хотите меня убить? — озадаченно сказала она.
   — Слушай, ты! — разозлился Гарбенка. — Если ты еще чего-то не поняла, я сейчас вызову спецконвой и отправлю тебя вниз. Там ты сразу все поймешь. Как начнут поджаривать тебе пятки, так и поймешь. А ну раздевайся!
   Маша вздрогнула от последнего выкрика и, вжавшись спиной в стену, стала, путаясь в пуговицах, расстегивать блузку, говоря:
   — Но так же нельзя! Это не по закону.
   — Не знаю, по закону или нет, а вчера одну такую как раз сожгли. Вы там у себя в камере не слышали, как она орала? А то у меня до сих пор уши закладывает.
   После этих слов Маша уже больше не возмущалась и ничего не переспрашивала. Ее тон стал неуверенным, она не то умоляла, не то убеждала и упрашивала, адресуясь к здравому смыслу собеседника.
   — Вы поймите, меня нельзя убивать! Это не по закону. Меня должны помиловать. Они разберутся и меня отпустят. Я не хочу умирать. Я не могу. Мне восемнадцать неделю назад исполнилось. Я молодая. Я жить хочу. Я же не виновата ни в чем. Я ничего не сделала. Это все отец. Он предатель, я знаю. Но я же не виновата. Я все про него рассказала!
   — Это тоже снимай, — сказал Гарбенка, когда девушка разделась до белья и остановилась.
   — Руки назад, — скомандовал он, когда Маша предстала перед ним в позе стыдливой купальщицы, застигнутой врасплох.
   С интересом оглядев ее с ног до головы, Гарбенка задумчиво почесал в затылке, памятуя о словах инструктора, что никто не знает, что палач делает наедине с жертвой в расстрельной камере, потому что живые не видят, а мертвые молчат. Но по здравом размышлении он решил, что с этой девчонкой будет слишком много возни, д она к тому же наверняка еще и целочка, а это — удовольствие ниже среднего.
   — Иди вон туда, к стене, — сказал он, указав рукой в сторону коридорчика, который отходил от общего пространства камеры и заканчивался стеной, обитой чем-то вроде пенопласта.
   Коридорчик был ярко освещен, а пенопласт изрыт пулями.
   Маша держа руки за спиной прошла, спотыкаясь, по коридорчику до торцовой стенки и, уткнувшись в нее, остановилась и оглянулась.
   Мужчин Гарбенка с напарником всегда ставили к стене лицом и стреляли в затылок. А тут Гарбенка подумал, не повернуть ли девчонку к стенке задом, а к себе передом. Так ведь интереснее, а главное — инструкции не противоречит. Там сказано — стрелять в голову, а о том, в какое место головы конкретно, нет ни слова.
   Но стрелять в лицо человека, который на тебя смотрит… Нет, так ведь и рука может дрогнуть.
   — Отвернись! — приказал Маше Гарбенка.
   Она хотела еще что-то возразить, но вдруг осознала, что это совершенно бесполезно. Не будет никакого помилования, и ее действительно сейчас расстреляют.
   — Не убивайте меня, пожалуйста, — прошептала она стенке, осторожно трогая рукой щербину от пули в пенопласте.
   Гарбенка ничего не ответил. Он был занят. Втолкнув в барабан револьвера один патрон, исполнитель приговоров встал у девушки за спиной и метров с двух выстрелил ей в затылок.
   Маша упала на спину, и рука ее легла на грудь, словно пытаясь прикрыть наготу и после смерти. Над переносицей кровило выходное отверстие, а открытые глаза смотрели на Гарбенку с укоризной. Так ему, во всяком случае, показалось, и он поспешил отвернуться и отойти к другой стене, из которой выпирал рычаг, похожий на стоп-кран в поездах.
   Гарбенка дернул за рычаг, и пол коридорчика, на котором лежала мертвая Маша, разошелся, как бомболюк бомбардировщика. Тело свалилось вниз и было слышно, как он шмякнулось о бетон в помещении крематория.
   Пока пол становился на место, Гарбенка взглянул на часы и сунул в рот папиросу. Потом отошел к столу и стал писать что-то в карточке. А стряхивая пепел с папиросы, мимоходом нажал на кнопку, открывая дверь в предбанник.
   — Вы палач, да? — спросила, входя в расстрельную камеру Швиета Казакова.
   — Я — исполнитель приговоров, — поправил он. — Фамилия?
   — Казакова.
   — Раздевайся, — сказал Гарбенка, перебирая карточки на букву «К».
   — Ты прям как доктор, — заметила Казакова, снимая через голову платье.
   — А я и есть доктор. Лечу народ от всякой заразы.
   — А может, оно и хорошо, — сказала Казакова, бросая свои тряпки в утилизатор. — На этом химзаводе подохнешь в мучениях, а результат все равно один. А так… Правда тут у вас не больно убивают?
   — А вот сейчас и попробуешь, — усмехнулся Гарбенка.
   Ладная девчонка, которая не плакала, не просила пощады и даже не прятала в ладонях свои прелести, ему понравилась. И девица из банды, которая за свою короткую жизнь успела перепробовать много мужиков, это почувствовала.
   На этот раз открытия дверей в предбаннике ждали долго. Ведь еще со времен святой инквизиции, когда приговоренные к сожжению ведьмы отдавались у подножия костра своим палачам, известно, что такая предсмертная любовь имеет особый вкус. Женщина, осознавая, что это в последний раз, старается изо всех сил и получает ощущения небывалые, и мужчине тоже передается ее огонь.
   Гарбенка долго не мог отдышаться, и рука его ходила ходуном, а Казакова стояла у стенки к нему лицом и ждала. Она сама так захотела, и Гарбенка лишь попросил ее:
   — Закрой глаза.
   Швиета послушалась, но Гарбенка никак не мог прицелиться ей в лоб, так, что она, не выдержав, закричала:
   — Стреляй! Ну стреляй же, наконец, черт бы тебя побрал!
   В предбаннике, сквозь толстые стены и звукоизолирующие двери, выстрел был, как обычно, не слышен. Просто опять распахнулись створки, и первой в очереди на расстрел оказалась на этот раз двенадцатилетняя девочка.
   А там, за дверью, Гарбенка снова бросил взгляд на часы и с досадой поморщился. Время бежало стремительно, и на горячую разбойницу Казакову он потратил слишком много, а ему по сегодняшней разнарядке предстояло исполнить еще восемьдесят смертниц.

35

   Шла предпоследняя неделя перед началом освободительного похода, и первые несколько сотен офицеров, освобожденных из-под стражи под залог семей, уже были возвращены в строй. Их везли на восток со всех концов страны, а их жены, дети, братья и сестры, родители и племянники сидели по тюрьмам, уже получив свои смертные приговоры, но пока что с отсрочкой исполнения и надеждой на помилование.
   Некоторые из участников этой глобальной операции поговаривали, что сажать всю родню условно освобожденных предателей вроде как и не обязательно. Они и так никуда не денутся. Можно оставить их на свободе, а если их родич-офицер будет плохо воевать на фронте — тогда его семью можно без шума арестовать и расстрелять.
   Но в руководстве Органов думали иначе. Во-первых, арестовать и приговорить к расстрелу всех без исключения родственников репрессированных военных, кроме глубоких стариков, приказал лично великий вождь целинского народа Бранивой. А во-вторых, осведомленные сотрудники Органов искренне верили в «заговор семей» и считали поголовные аресты лучшим способом борьбы с этим заговором.
   Ну и самое главное — такой метод работы очень хорошо действовал на условно освобожденных. Зная, что вся их родня может быть без волокиты расстреляна в течение часа, офицеры из тюрем прямо-таки рвались на фронт совершать подвиги. Ведь им было обещано, что героическая гибель за родину автоматически снимает все обвинения с членов семьи.
   Правда, слишком много офицеров и генералов было расстреляно в предшествующие месяцы, и теперь приходилось в поте лица истреблять их сородичей в рамках борьбы с «заговором семей». А некоторых других офицеров Органы были вынуждены списывать в расход вместе с семьями из-за их ненадежности.
   Генерал Казарин в Закатном управлении Органов, например, совершил попытку самоубийства, бросившись головой на стену. То ли духу не хватило, то ли силы он рассчитал неправильно, только убиться до смерти генералу не удалось. Но что толку, если он все равно уверовал, что самоубийство — это единственный способ спасти дочь от расстрела.
   Вообще-то сначала он стал жертвой ошибки «тюремного телеграфа». В его камеру кто-то передал по цепочке, что Швитлана Казарина расстреляна. Вот генерал и начал колотиться головой об стенку.
   Потом оказалось, что Лану Казарину перепутали со Швитланой Казаковой, и расстреляна как раз вторая. Лану пришлось даже водить в лазарет, дабы доказать отцу, что она не в себе. Но отец от травмы явно повредился рассудком — особенно если учесть, что до этого его нещадно били по голове на допросах.
   С хитрой улыбкой, которая на этом лице превращалась в жуткую гримасу, он без конца повторял:
   — Ничего, дочка. Мы с тобой их обманем. Я вот возьму да и помру, то-то смеху будет. Ты не смотри, что я разговариваю. Я уже мертвый. Им меня с того света не вернуть. А как я помру — они тебя выпустят. Ты им не нужна. Им я нужен. А меня они не получат.
   И никакими силами его с этой точки было не сбить. Целыми днями он только и думал, как бы украсть у вольнонаемного фельдшера пояс от халата и на нем повеситься или отобрать у медсестры шприц и воткнуть его себе в сердце, или вынудить охрану открыть огонь на поражение.
   Понятно было, что Казарин для боевого использования непригоден. Первое, что он сделает в армии — это стрельнет в себя из первого попавшего под руку ствола. И хорошо, если только в себя. А то ведь может и гранату на стол кинуть где-нибудь на штабном совещании. К тому же чтобы он смог участвовать в штабных совещаниях, генерала надо несколько недель лечить, и еще неизвестно, каков будет результат.
   Правда, штатный эксперт управления по психиатрическим вопросам говорит, что для полного излечения генерала ему требуется только свобода, покой, общение с дочерью и хороший уход. Но все это совершенно невозможно, неосуществимо и ненадежно.
   Поэтому решено было генерала Казарина списать. И дочь его, конечно, тоже.
   Тут, однако, возникла новая загвоздка. Окружной военный суд, уполномоченный рассматривать обвинения в отношении генералов, был, как и все суды в стране, выше головы загружен работой по делам о «заговоре семей». И штампуя бесконечные смертные приговоры школьникам и школьницам, детям и племянникам, братьям и сестрам, женам и невестам, а также случайным знакомым, про которых кто-то неосторожно упомянул на допросе, окружной суд никак не мог добраться до генеральского дела, по которому, кроме Казарина, проходило еще несколько офицеров штаба округа и Дубравского полка.
   Зато Лане Казариной приговор уже вынесли, и как только стало известно, что генерала решено списать, ее назначили на расстрел.
   Правда, разнарядки были уже расписаны на несколько дней вперед, и казнь Ланы отнесли ориентировочно на 1 мая. А поскольку это великий праздник и всеобщий выходной, никто точно не знал, как в этот день будут работать бригады по исполнению приговоров.
   Только где-то за два дня до праздника стало ясно, что вроде бы первая смена — та, которая с шести вечера до полуночи — в этот день работать не будет. А та, которая с полуночи и до утра, будет работать как обычно, поскольку уже начнется 2 мая, а это никакой не выходной.
   Но Лана Казарина ничего об этом не знала.
   В Народной Целине не принято сообщать приговоренным к высшей мере дату их смерти. Ведь это противоречило бы принципам подлинно народного гуманизма, который лежит в основе всех свершений родины Майской революции.

36

   — Высадка 1 мая исключена, — сказал маршалу Тауберту начальник штаба легиона Бессонов, получив последнюю сводку подхода звездолетов. — Не все фаланги успеют выйти на исходные.
   13-я фаланга пришла на орбиту Целины не только вовремя, но даже с опережением графика. Зато опаздывали 66-я и 18-я. 18-я задержалась на опорной планете, собирая технику и личный состав после учебной высадки. А 66-я провисела лишние три дня у опорной из-за смены командира фаланги.
   Прежний полностью утерял контроль над фалангой после инцидента с расстрелом офицера из самоликвидатора, а новым становиться никто не хотел. Штабные звездолеты уже ушли, а ставка по обыкновению запуталась в трех соснах, и когда корабль 66-й все-таки улетел, никто так и не знал точно, кто командует фалангой.
   Последний бросок легиона к Целине задумывался, как единый марш, когда все звездолеты появляются у цели одновременно, с разбросом максимум в несколько часов. Но изящный план генерала Бессонова рассыпался под тяжестью внешних обстоятельств, и теперь на него же сыпались все шишки.
   Но теперь Бессонов ничего не мог поделать. 18-я выйдет на исходную позицию, когда в ЦНР будет уже утро 1 мая, а 66-я — еще позже. А высаживаться можно только ночью.
   Еще несколько фаланг подойдут чуть раньше, как раз ночью — но их ведь тоже нельзя бросать в бой прямо с марша.
   Менять время суток или порядок высадки фаланг Бессонов не желал категорически. И Жуков, в чью группировку входила 18-я тяжелая фаланга, решительно его в этом поддерживал.
   Лучше уж поменять день.
   — Скажите лучше, что вы вообще не хотите высаживаться! — огрызался на землян Тауберт, которому не терпелось наконец начать вторжение. Но Бессонов совершенно спокойно подтверждал:
   — Не хотим. Но высадимся — в ночь на второе мая. Или на третье, если со вторым будут какие-то проблемы.
   — Никакого третьего! — чуть не завопил обычно спокойный Тауберт. — Если второго утром весь легион не будет на Целине, можете попрощаться с головой.
   Бессонов пожал плечами и отошел, ухмыляясь в усы. Оттянуть высадку на сутки он все-таки сумел.
   В последние дни в штабе легиона все как-то сами собой перешли на целинский календарь. так было удобнее, хотя никто, конечно, не забывал о сотом дне, который надвигался неумолимо.