— Слушайте, Игорь, расскажите нам о себе, — попросил Павел Матвеевич.
   Мосолов по-прежнему покачивался, держась за нары и будто прислушиваясь к чему-то.
   — Игорь, я к вам обращаюсь.
   — Слышу, — сказал Мосолов. — Зачем говорить, для забавы?
   — Нет, совсем не для забавы. Мы часто судим о человеке, не зная его.
   — Что изменится? — Игорь с горечью отвернулся. Резко, в упор взглянул на Савелова. — Эх, ты, правильный человек! А говорят, сам беспризорничал, детдом прошел.
   Нам стало неловко. Я рассердился на друга, даже толкнул его в бок.
   — Вам я скажу, комиссар. — Мосолов снова слегка качнулся. — Если бы побег Бакина случился раньше, я бы не упустил случай — рвал бы вместе с ним когти. Вы, наверное, догада-лись, что я помог удрать ему и Редько, удержать их было невозможно. И, если бы Петров раньше затеял правилку, я, наверное, не стал бы ему мешать.
   — Расскажите: почему не бежали с Бакиным, что вас остановило? Почему не пошли за Петровым?
   — Что говорить? Ясно почему. Поумнел. Встретил людей, поверил в них. Показалось: жизнь еще может повернуться лицом. Не знаю, может быть, зря.
   Мы ждали, что еще скажет Мосолов. Но он опять погрузился в раздумье.
   — Вы слышали, Савелов? — спросил Зимин.
   Володя не отозвался.
   Мягкий и деликатный человек, Зимин отличался удивительным упорством, уж коли что взбрело в его седую голову. Разумеется, он не оставил в покое Мосолова.
   Игорь, он же Стась, рассказывает нам историю своей жизни, Володя слушает. То есть слушает вся наша компания. Игорь чаще всего обращается к Зимину, однако, мне кажется, видит он, главным образом, Володю.
   — …Я, как все воры, наверно, мальчиком был честным, ей-богу. И даже счастливым до восьми лет: имел мать, отца и трех сестренок. Потом счастье сдунуло ветром. Мать и сестренки умерли от тифа, я выкарабкался, на свою беду. Отец после смерти матери словно надломился, приходил домой пьяный, а однажды не пришел совсем. Я на улицу подался, в беспризорные, затем в детдом, куда же еще?
   Кому так повезет, как нашему старосте: из детдома он, пай-мальчик, доучился до фабзауча, а там и высшее образование на блюдечке с голубой каемкой. Моя кривая потащила не туда. Ребята драпанули из детдома, прихватили заодно и меня. Могу целую неделю калякать про свои мытарст-ва, как жил в подвалах и подъездах, в асфальтовых котлах и товарных вагонах, как дрожал от холода, чесался от вшей и грязи. Про то слушать не больно интересно, правда, староста?
   Научился всему, прошел школу первой ступени, а за ней вторая ступень. Ох, наука ты воровская, будь проклята! Пахан потихоньку вклещивается в твою душу, ты и не замечаешь, как превратился в раба. Всегда в страхе, всегда помнишь законы ватажки, постоянно твердят тебе о воровском братстве, о воровской чести, о самом страшном законе — о правилке.
   Работа самая ребячья, пустяковая — проскользнешь змейкой в открытую форточку и впус-тишь через дверь старших подельцев, дальше забота не твоя. Или подсадят тебя и ты через узкую щель в окне ныряешь в купе вагона. Твоя задача выкинуть хотя бы один чемоданчик. По специа-льности и прозвище: Угорь.
   После нескольких удач я в ватаге уже человек. Житуха на большой: день воруешь, неделю праздник. Жратва буржуйская, папиросы в красивых коробках, водки сколько хочешь (первый стаканчик силком влили в глотку, а потом принуждать не пришлось). После выпивки весело, поешь «гоп со смыком», травишь анекдоты, ни о чем не думаешь — есть умные люди, которые думают за тебя и говорят, что делать.
   К одному долго не мог привыкнуть — «шпилить в госиздат». Противно было очень. Коре-жило от вида людей, от того, как тряслись их руки в проигрыше, да и в фарте, как они зверели. Страшно было смотреть на корешей, когда они своего же товарища раздевали догола и унижали.
   В какой-то форточке я застрял — ни туда, ни сюда. Упекли голубчики в колонию. Тосковал по корешам, все соображал, как бы удрать, ведь, кроме корешей, не было никого на свете.
   Староста наш, глядите, ухмыляется. Догадываюсь, о чем думает: сколько волка ни корми…
   Не получилось удрать, не фартило. Спустя какое-то время чувствую: бежать не хочется. Зачем? Кормят, заботятся, научили не пыльному ремеслу — переплетать книги. Через это вот и узнал удивительное занятие — читать. Книги читал запоем, одной на вечер не хватало.
   Вот так-то бывает, гражданин староста. Забыл и думать о побеге, о корешах, вроде завязал ту старую жизнь. Однако появился в колонии один из наставников — Семенов, по прозвищу Лошадка (морда у него длинная, похожа на лошадиную). Я его стараюсь не замечать, а он мне напомнил: «Смотри, Угорь, не вздумай скурвиться, перышки у нас острые, сам знаешь».
   Бежали компанией, Лошадка сразу всех ввел в ватагу. Работали чисто, научно и широко — в трамваях, в поездах, на вокзалах, на базарах. Домушничали, конечно.
   О чем еще рассказать? Из воришки вырос, сделался вором, авторитет заимел, даже операции разрабатывал, словом, коноводил. Клички сам себе придумывал: Жан Вальжан, Вотрен — из книг. Правда, прилипла кличка, не мной придуманная: Стась Ласточкин. Не помню уж, кто и почему прилепил.
   Жизнь вора, комиссар, чистое кино, сплошное мелькание: судимость — колония — побег — немного воли, опять судимость — словом, тюряга — побег — глоток воли. И опять крутится твое колесо. Сам подошел к черте, дальше рецидивисту вышка. Вот так очутился на канале, припух — и надолго.
   — Почему надолго? — спросил Фетисов.
   — Э, разве расскажешь! Надоест слушать.
   — Вот чудак! Начал, так продолжай.
   — Перевоспитался на стройке, так?
   — Нет, не так! — Мосолов засмеялся. — Наоборот, в штрафники угодил сразу и всерьез.
   — За что?
   — За отказ от работы. Перед корешами выламывался, гордого сокола в неволе изображал. Думал об одном: о побеге. И понимал: бежать нельзя, поймают, дадут вышку. Кипел ненавистью, озорничал, ну и, конечно, командовал, как хотел, своими.
   …Игорь, светлея лицом, рассказывает о человеке — такого он раньше не встречал. На Павла Матвеевича похож. Не лицом, а вот тем, что за людей болеет.
   — Сам пришел к нам в барак. Представился: Григорий Иванович, начальник КВО. А нам на кой? Хамили ему, выпендривались всей честной компанией.
   — Не старайся, начальничек, не уговоришь. Работать на тебя не будем. Иди к…— это мы ему.
   — На меня работать? А я что, капиталист, что ли? Вы на себя работайте.
   — Ишь чего захотел! Дураков ищи, мы умные.
   — Ума-то не видно. Боитесь вы работы. Привыкли жить на чужой счет.
   — Боимся? Не смеши нас. Мы просто презираем ее. Работают ишаки. Нам она зачем, твоя работа? Полезного не желаем делать людям. Они-то нам что хорошего сделали?
   Он ушел, предупредил: даю три дня. Жулики посмеялись — хватит и двух. Сели играть в карты на золотые часы начальника (приметили во время беседы). Выпало мне проиграть часы.
   — Начал.я охотиться за ним, как тень, бродил по всей зоне, — вспоминал Мосолов. — Но часики никак не удавалось помыть. Больше того, мой клиент засек меня, как пацана неопытного.
   — Что слоняешься за мной целый день? Одумался?
   — Что ты, начальник, об этом и не мысли. Часы я твои проиграл, понимаешь? Дал бы ты их мне. Все равно возьму.
   Дал он Игорю не часы, а десять суток изолятора. Отсидел, вернулся в зону. Кореши напом-нили о проигрыше. Этого и не требовалось, сам хорошо знал законы. Да и обидно: как же это я, Стась Ласточкин, не могу управиться с такой мелочью?
   К ночи Мосолов сумел выбраться из зоны, долго наблюдал за домиком начальника лагпунк-та (там жил и Григорий Иванович). Свет в окнах погас, Игорь выждал час-другой и полез в окно. Часы лежали на стуле возле дивана, где спал начальник. Взял их и обратным ходом — в окно.
   Не тут-то было! Зажегся свет, начальник, лежа, глядит на меня. Оказывается, наблюдал все, как на сцене.
   — Был бы на моем месте другой человек, размоталась бы сейчас твоя катушка до конца, — сказал Григорий Иванович. — Дешево же ценишь свою жизнь.
   — Знаешь ведь, начальник, наши законы. Со дна океана, а обязан достать твои часики. Однако не пофартило. На, бери их и обратно сажай в изолятор. Надолго сажай, иначе опять что-нибудь случится с твоими ходиками.
   — Ах, дурак, дурак, — вздохнул Григорий Иванович. Подошел ко мне и огорошил: — Ладно, бери часы. Именные они, Дзержинского подарок. Но помочь тебе надо — оторвут дурную твою башку.
   Я прямо обалдел, не знаю: брать, не брать. Он настаивает: раз даю — бери. Взял я и полез в окно.
   — Иди уж через дверь, — засмеялся он.
   — …Ну, а что дальше? — перебил Фетисов паузу. — Что сделали твои дружки с подарком Дзержинского?
   — Не дал я им часы. Только показал. Расплатился натурой. Драка была что надо, запомнил на всю жизнь.
   — А часы?
   — Часы вернул хозяину. Он оглядел меня и аж присвистнул: картина разноцветная, а не человек. Здорово разрисовали!
   Долго отчитывал он меня, и я не огрызался, чувствовал, жалеет.
   Постояли мы с ним так полчасика, он мне душу разворотил. Словно по щекам нахлестал. И первый раз случилось со мной — дать сдачи не захотелось.
   — Иди в изолятор, заслужил. Две недели один посидишь, подумаешь. Имей в виду, спуску не будет ни тебе, ни твоим приятелям.
   Привели меня в ту же камеру, в которой недавно сидел. Ничего в ней не переменилось: око-шко с решеткой, железная дверь с глазком — привычная обстановка. Но до того мне вдруг тесно, тоскливо стало. Зубами заскрипел, кулаками ободранными по стене принялся лупить. И никуда больше не мог смотреть — только в окошко, только на волю, на небо, хотя и в мелкую клетку.
   «Пожалей себя, Игорь, пожалей себя, пожалей, пожалей! — твердил я слова Григория Ивановича. — Река перед тобой широкая. Прыгай в чистую воду и плыви, смело плыви к другому берегу».
   Он выкрикнул, вернее, выдохнул эти слова. Рванулся и застыл у двери, держась за обледене-лые рейки обеими руками. Рывком же нырнул на нижние нары, на свое место.
   — Я рад, что тогда поверил Игорю. Чутье не обмануло меня. — Зимин говорил тихо и взвол-нованно. — Он тянется к нам, к вам тянется — где же она, ваша сильная надежная рука?
 
   — Игорь, мы ждем рассказа, как один молодой человек приплыл к другому берегу, — напомнил Зимин на другой день.
   — Приплыл, да не высадился, — возразил Мосолов.
   Рассказать ему не хотелось, видно, пропало настроение. Мы сидели впритирку, согревая друг друга. Мосолов теперь постоянно примыкал к нашей компании. Он молчал, глядя в серый прямоугольничек окошка. Молчали и мы, ждали.
   …Григорий Иванович перевел его в другой лагпункт, подальше от корешей. Игорь получил квалификацию бетонщика, и его послали на строительство моста.
   Мосолов, смеясь, рассказывал про корреспондента, который о нем написал заметку: «Росли устои моста и росли устои рабочего человека в душе бывшего урки». На тех же самых устоях моста Игорь познакомился с Шурой. Как и он, девушка была дитя тюрьмы и колоний.
   — Про любовь в лагере невозможно рассказывать, не сказка. Если и сберегли мы свою любовь, то благодаря Григорию Ивановичу. Без него я сто раз убил бы охрану, сто раз погиб бы сам. Унижали они меня с Шурой как хотели, все мерещились им нарушения режима в наших минутных свиданиях у вахты.
   Григорий Иванович поверил молодой паре, вызволял их из неприятностей и не уставал повторять: «Берегите себя, вам нельзя ошибиться». Игоря и Шуру одновременно освободили. Они тихонько отпраздновали свадьбу. Гость у них был один-единственный — друг и приемный отец. Вместе с ним в новом качестве — вольнонаемных поехали на строительство канала Москва — Волга.
   — Во сне виделись мне каждую ночь форточки, в которые я лез, или погони да кореши. Тем приятнее было просыпаться. Вот так однажды выбрался я из тяжкого сна и вижу: боже ж мой, полная вокруг тишина, рядом спит Шура, за ширмой посапывает Пуха. И я возликовал: человек я, черт возьми!
   Не утерпел, разбудил Шуру, поделился своими мыслями, говорю: хочу сына! Нельзя нам без него! Шура смеется — совпадение. Я тоже хочу сына, вижу его во сне.
   Игорь запнулся смущенно, украдкой посмотрел на Володю. Тот деликатно отвел взгляд:
   — Ты сказал: за ширмой посапывает Пуха, — пришел на помощь Игорю Фетисов. — Собаку, что ли, завел?
   Мосолов долго смеялся, прежде чем ответить.
   — Ничего я не имел, а тут все появилось: свобода, работа, жена, жилье (целый домик снима-ли в деревне), Пуха. Кто такая? Мать наша. Еще в лагере она к нам прилепилась. Одинокая пожи-лая женщина Пульхерия Ивановна, или Пуха. Всю жизнь жила в людях, потихоньку спекулирова-ла. За спекуляцию и посадили. В лагере послали в пошивочную. Работа ей нравилась, всех бело-швеек обгоняла. Она тоже мечтала о сыне, согласна была на внука или внучку. Словом, хотелось ей пожить остаток дней в семье. Со слезами рассказывала, какие бы она готовила борщи и голуб-цы, какие шила бы рубашки сыну и платья дочери, как нянчила бы внучка или внучку. Мы с Шурой все смеялись: вот выйдем из лагеря, заведем семью и сына, тебя зачислим матерью и бабушкой.
   Нас раньше ее освободили, так она слезами облилась: «Бросаете меня, старую, потрепались только». Когда ее выпустили, немедленно примчалась к нам на стройку. И заменила всю родню.
   — Сбылась ваша мечта о сыне? — спросил Зимин.
   — И да. И нет. Папаша, как видите, угодил в тюрьму.
   Улыбка сошла с лица Игоря. И не вернулась. А он очень хорошо улыбался, будто вспыхивал в нем тихий огонь.
   — Как это вы опять оступились, Игорь? — огорченно спросил Зимин.
   — А я не оступился. Однажды слышу — ищут меня по всей площадке, мол, Григорий Иванович прибыл на участок, ждет в конторе прораба.
   Прихожу, Григорий Иванович грустный какой-то, вернее, даже мрачный. Посмотрел на меня и говорит:
   — Скверное дело, Мосолов. В соседнем поселке ограбили магазин. Двоих нашли, взяли. Они тебя третьим называют. Говори прямо: верить им или нет?
   — Не верьте, Григорий Иванович. Не виноват. Забыл и думать о таких делах. Вы же мою жизнь знаете насквозь. Скажите только: кого взяли за магазин?
   — Мишку Семенова — прозвище Лошадка, Филиппа Митенина. Твои дружки.
   — Бывшие.
   — Зачем ты за них поручился, когда они пришли наниматься после лагеря?
   — Поверил, как вы мне поверили. Подъехали ко мне на резиновых шинах: «Хотим завязать навеки, помоги, Стась». Взяли на бога. Дело хотят пришить, гады. Правилка.
   Григорий Иванович долго смотрел на меня — глаза в глаза. Я взгляда не отвожу, очень хочется, чтобы он в мою душу заглянул, ведь чисто в ней.
   — Верю тебе, Игорь. Придется точно вспомнить: где ты был позавчера весь вечер и всю ночь. Подумай и напиши к завтрему. Укажи свидетелей. Поеду к прокурору…
   — А дальше? Мы до конца хотим знать твою историю, — перебил Фетисов затянувшуюся паузу.
   — Пожили мы дружной семьей до зимы. Все ладно было. Сынок столько радости приносил. Если бы не работа, я и носу из дому бы не высовывал. Правда, три раза вызывал следователь по делу Метелина и Лошадки. Вроде поверил мне, отцепился. Намекнул: «Скажи спасибо одному человеку, очень верит тебе».
   А я этому человеку и без подсказки буду говорить спасибо, пока дышу. Худо стало, когда остался без его поддержки.
   — Как так? Неужели натворил что-нибудь? — в один голос выкрикнули Петро и Агошин.
   — Если бы натворил… Григория Ивановича перебросили куда-то на Север. Наказали за что-то. Затем слух прошел: исключили из партии. Спустя время еще слух пронесся: арестовали. Я пытался разыскать его через знакомых и официально через управление. Писал, что знаю его, такой человек не может сделать плохого. Ошибка. Меня вызвали и прочитали нотацию: не суйтесь, разберутся без вас.
   — В чем же дело? За что его?
   — За то же, за что и вас, Павел Матвеевич. Говорили, с кем-то не согласился, за кого-то заступился, спорил. Эх, не знаем мы ничего! Вы не знаете, и я не знаю.
   Игорь сидел с потемневшим лицом.
   — …Пришли вчетвером, наставили пушку. Как же: брали опасного рецидивиста! Обнял Шуру и Пуху, подержал на руках Ванюшу и пошел под конвоем из своего первого и, чую, послед-него дома. Шуре шепнул: «Бегите отсюда! Выберусь — найду».
   Привели к следователю. Человек тот же, разговор другой.
   — Любимчик врага народа! Покрывал он тебя, теперь не покроет. Придется тебе, Мосолов-Ласточкин, ответить за ограбление магазина.
   — Не дотрагивался я до магазина! Сами же согласились, что кореши мне шьют дело.
   — Нет, я с тобой не согласился! Алиби твое липовое, я сразу понял. И вечером ты дома, и ночью — ишь какой примерный семьянин! А свидетели — жена да теща. Курам на смех.
   — Да ведь все чистая правда. Семья ведь у меня. И соседи подтверждают.
   — Брось арапа заправлять. Соседям ты втер очки, а нам не вотрешь! Кореши твои первый раз в жизни сказали правду.
   Я и по-хорошему, и со скандалом — только унизился перед ним. Дал четыре и еще поизмывался.
   — Мало выхлопотал. Бери и беги, могло быть больше.
   Оттолкнули мою лодку, Павел Матвеевич. В тюрьме я снова с кодлой. Выходит, иного выхода и нет. Беда, что тот прежний берег не манит. Всего и выпала капелька счастья на мою долю. Шура и сынок да Пуха — здесь они, в груди.
   Мотает меня меж двух берегов и будет мотать. Здесь, в вагоне вас узнал, опять все взметну-лось. Может, зря не убежал я с Колей Бакиным? Взглянул бы еще разок на родных. Кореши на воле помогли бы, не найти меня законникам ни в жизнь. Да не мог бежать, не мог заставить себя, мозги у меня теперь другие. Кореши до сих пор не верят, что мне с вами ближе. Все шепчут: «Что задумал, Стась, скажи нам? Что хочешь устроить с фраерами?»
   — Оказывается, бывает и так, Савелов. Или ты не веришь мне? — Игорь в упор взглянул на Володю.
   Все мы тоже уставились на нашего старосту. Он с грустью и явным сочувствием смотрел на Мосолова. Ответил коротко:
   — Верю.
   Ему, очевидно, хотелось сказать еще что-нибудь. Но по себе знал: сильный человек не терпит утешений.

ГАЗЕТЫ

   Газеты были тем, что связывало нас с жизнью. Конвой покупал на станциях местные газеты — уральские, потом сибирских областей. Среди информации о районных буднях мы искали пере-печатки из центральной прессы и сообщения ТАСС. С жадностью набрасывались на «Правду» и «Известия» — они изредка доставались нам на крупных станциях.
   Газетами распоряжался Зимин, он буквально священнодействовал. Устраивался поближе к окошку и молча пробегал глазами от первой полосы до четвертой, поднося газету вплотную к очкам. Мы любили наблюдать за ним в эти минуты. Пробежав глазами по страницам, Зимин начинал читать вслух, комментировать, и мы не переставали удивляться его способности столь многое находить в обыкновенных словах. Именно с тех зиминских времен газета вошла в мою жизнь как нечто такое, без чего нельзя начать день.
   Однажды мы долго стояли на большой станции — названия не знали, известно было, что где-то на границе Восточной Сибири и Дальнего Востока. По обыкновению, загнали в глухой безлюдный тупик.
   Обычные на остановках хлопоты остались позади: конвой произвел проверку, паек и воду нам уже выдали, дежурные сходили подсобрать на линии скудное топливо.
   Я вместе с Володей торчал у окошка (в порядке очереди мы возлежали теперь на верхних нарах). С безмолвной тоской озирали безлюдный зимний пейзаж, необычный из-за видневшихся вдали округлых сопок.
   Володя первым заметил стоявшего неподалеку старика в полушубке и валенках. Он терпе-иво и внимательно разглядывал эшелон. «Стрелочник», — решили мы. Часовой у нашего вагона недовольно поглядывал на него, однако не прогонял. Для пробы я спросил старика:
   — Какая станция, папаша!
   Он приблизился шага на три.
   — Карымская, милок. Не слыхали про такую?
   — Не слыхали, — ответил я. — Теперь будем знать. Далеко от Москзы-то?
   — 6299 километров.
   — Ой, далеко, отец!
   — А у меня сынок тоже так-то, — негромко сказал вдруг старик и вытащил огромный красный платок, поднес к глазам.
   Уж мы-то могли ему посочувствовать, хотя бы молча. Я подумал о своем отце и чуть не застонал.
   — Спросите, ребята, не добудет он нам газеток, — мечтательно сказал Зимин. Услышал наш разговор через окошко и подошел.
   — Папаша, не сможете ли достать газеток? — крикнул я.
   — Газеты? — удивился старик и засуетился. — Я хотел передать две пачечки махорки, можно? А газет у меня много. Сторожем здесь на станции, и мне дают газеты — печки разжигать. Только старые. Годятся для курева.
   — Старые? — растерялся я. — Зачем нам старые, если табаку нет?
   — Попроси у часового разрешения передать махорку! — заорали в вагоне.
   Зимин, услышав мой ответ, тоже закричал:
   — Вы с ума сошли, Митя! Это же замечательно — старые газеты! Пусть больше несет, если не жаль!
   Павел Матвеевич так взволновался и так громко кричал, что кругом развеселились.
   — Пусть даст махорку и к ней одну старую газету.
   — Нам очень нужны старые газеты! — поправился я, смеясь. — Несите больше, сколько донесете. Нас хлебом не корми, дай старые газеты.
   — Митя, я вас выпорю, — пообещал Зимин и полез к нам наверх — проверить, действитель-о ли старик побежал за газетами. Опасаясь, что часовой может не разрешить, комиссар решил подготовить почву. Часовой взглянул на него, выслушал и промолчал. Зимин крайне вежливо продолжал «обработку»: газеты, мол, не баловство, а средство воспитания.
   Наконец старик появился с двумя большими свертками под мышками. Он с трудом тащил их.
   — Еле несет два громадных тюка, аж сгибается, — объявил я. — Жаль старика. Бросил бы к чертям эту макулатуру.
   — Митя, молчите, я убью вас! — вопил Зимин под хохот вагона.
   Подойдя под взглядом бойца к нашему вагону, старик положил на снег свертки, сверху две пачки махорки и отошел подальше. Снова извлек красный платок, высморкался и продолжал разглядывать нас.
   — Спасибо, отец. Мы тебя никогда не забудем, — и Зимин обратился к часовому с просьбой передать нам подарок доброго человека.
   Часовой подозвал шедшего мимо бойца, показал на свертки и сказал:
   — Посмотри и дай им. Махорку тоже.
   Боец ощупал махорку, полистал лежащие сверху газетыи принялся открывать двери.
   — Сынки хорошие, может, встретите где-нибудь моего Сашу, передайте: пусть не убивается, дома все благополучно, — срывающимся голосом попросил старик, и опять красный платок тревожно замелькал в его руках. — Все мы живы-здоровы: и мать, и супруга, и детки. Полухин его зовут, Александр Иванович. Будьте добреньки, милые.
   — Передадим, отец, Полухин Александр Иванович, не забудем. Дома все живы-здоровы.
   — Отставить разговоры! — скомандовал часовой.
   В вагоне шумели, взбудораженные подарком вокзального сторожа; Зимин уже пристроился с газетами возле окошка, курильщики набивали самокрутки подаренной махоркой.
   Мы стали обладателями не меньше чем сотни номеров «Правды» и, к удивлению, «Вечерней Москвы» — как она очутилась тут? Зимин счастливым голосом сообщил: газеты вовсе не старые — тридцать четвертый и январь-февраль 1935 года.
   — Ах, какой замечательный старик! — ликовал Зимин. — Умница, золотой человек!
 
   Теперь Зимина никакими силами не оторвешь от неожиданного «сокровища», он собирает желающих и читает, читает с упоением. В газетах находит материалы XVII партсъезда и загора-тся:
   — Слушайте, ребята, слушайте, не пожалеете.
   Мы и не пожалели. Собственно, Зимин не столько читал, сколько рассказывал о съезде, о докладе Сталина, о выступлениях руководителей партии.
   — Убей меня бог, наш комиссар был на съезде! — шепчет Володя, подтверждая мои мысли.
   Очень уж достоверно передает он подробности, реплики, смех Кирова, шутки Ворошилова — такое мог знать только участник. Несомненно, Павел Матвеевич присутствовал на съезде, видел Сталина и его ближайших соратников, возможно, разговаривал с ними. Не одни мы с Володей почувствовали это. Однако не всеми, далеко не всеми рассказанное и прочитанное Зиминым принималось так безоговорочно и горячо, как нами.
   — Слишком много льстивых слов, — пробурчал Мякишев. — Неужели сам не замечаешь?
   — Льстивых слов? — даже растерялся Зимин, воодушевленный нарисованной им самим картиной съезда.
   — Да вот таких, что ты вычитал. «Гениальный», «великий», «его величие».
   — Да-а… Пышность, — надтреснутым голосом поддержал Дорофеев. — Что ни фраза — «грандиозная овация товарищу Сталину», «слава великому вождю». Даже в письме колхозницы — забыл ее фамилию — то же самое.
   — Ну и что же? — спросил Зимин.
   — Скажи, пожалуйста, зачем так пылить в глаза? Сначала Сталину, а за ним и другим кадят изо всей силы. Молотову, Кагановичу, Калинину, всех не перечтешь.
   — Им поменьше, — засмеялся кто-то. — Труба пониже, дым пожиже.
   — А к чему это вообще? Скромности не хватает у людей, глотают похвальбу, словно пирож-ное.
   — Я объясняю все эти слова иначе, — задумчиво сказал Зимин. — Не подхалимством и не желанием польстить.
   — Чем же?
   — Желанием утвердить авторитет вождя партии, показать уважение и любовь людей к руководителям, веру в них.
   …Сейчас я вспоминаю эти споры и думаю о трагической судьбе таких людей, как Зимин. Они не могли тогда предугадать всех последствий того, что уже зародилось и пышно расцветало, не могли предугадать опасности беспредельной личной власти. Но вне сомнения — нечто чуждое ленинскому духу коробило и огорчало их. Сталин был вождем партии, и они пытались оправдать его, объяснить. Высказывали свои сомнения товарищам по партии и чаще, чем мы знаем об этом, самому Сталину, тем самым желая повлиять на него. От Фетисова мы знали: Зимин не молчал. Исход оказался трагический.