— Медведя вспорол, рыжие и косые отобрал, остальные обмочил.
   — Звездохвата повязали на мокром, дали диканьку. Чума ссучился, получил перо в бок.
   — Не в бок… Монька Ювелир бьет прямо в орла, на чистуху!
   — Пришел на бан, гляжу, два чурбана лежат. Начинаю катать. Катал, катал, накатал одно недоразумение.
   Снова поют. Их пение бьет по нервам, его трудно перенести, столько в нем ярого чувства, надрывной силы, остервенения.
   Сразу по окончании романса из кружка гулящих урок выскакивает парень и с пронзитель-ным тонким воплем бешено рвет на себе одежду. За ним — второй. И третий.
   — Цирк с фейерверком, — сказал Володя Савелов.
   Я глазел. Такого еще не приходилось видеть. Ущипнув складку на животе, урка изо всех сил старается отрезать самодельной бритвой кусок собственного тела. Два других не отстают от него: один полосует крест-накрест грудь, второй втыкает в руку нож и выдергивает, втыкает и выдерги-вает. Остальные жулики им не мешают, смотрят и воют. Все как во сне.
   Минуты две-три, и окровавленные урканы валяются на полу. Кто-то громыхает в дверь. Будто предупрежденные заранее, в камеру влетают с носилками санитары в белых халатах. Окровавленных уносят. Надрывные вопли мгновенно прекращаются. Блатные возвращаются к игре в карты.
   Потрясенный, я пытаюсь получить объяснение у Володи:
   — Что это было?
   — Этим трем пахан приказал отстать от ближайшего этапа.
   — Зачем отстать?
   — Зачем, не знаю. Да и не все ли вам равно? Они должны остаться в Москве. Вот и устрои-ли себе маленькое кровопускание.
   — Ничего себе маленькое — кровища так и хлестала!
   — Картина яркая, она безотказно действует и на тюремную администрацию. Но, уверяю вас, ничего опасного.
   — Откуда вы знаете их нравы?
   — Знаю. В тюрьме нагляделся. Ерунда!
   Мой расстроенный вид рассмешил Володю. Он обнимает меня за плечи.
   — Все-таки надо ложиться спать. Вы где устроились? Давайте вместе.
   Обрадованный, я переношу свои нехитрые пожитки и втискиваюсь между новыми знако-мыми.
   Все затихло, даже блатные спят. Храп и хрип, вздохи, стоны и восклицания во сне. Я не могу заснуть, гляжу на тусклую лампочку на потолке. Вокруг нее нимб, маленькая жалкая тюрем-ная радуга. Испарения и вздохи создают «эффект интерференции света» (вот когда пригодились отличные отметки по физике!).
   Я вдруг оказываюсь на Сретенке. Бегу, сейчас будет родной Сухаревский переулок. Только поскорее! А почему, собственно, скорее? Да ведь это не наяву. Спать бы подольше и видеть Сретенку, мой переулок. Не просыпаться бы подольше, хотя бы до грохота железных дверей и крика надзирателя: «Подъем! Поверка!»
   Вместо поверки случается нечто более страшное. Кто-то похлопывает меня по спине. Я отчетливо чувствую раз, другой, много раз:.шлеп-шлеп-шлеп! Никак не могу проснуться. Неужели вызывают с вещами?
   Вскакиваю с сильно бьющимся сердцем и вижу, меня разбудил одноделец Володи — толсто-губый архитектор.
   С ним что-то стряслось: ноги и руки раскинуты и дергаются (это он шлепал меня рукой по спине), зубы оскалены, глаза закатились, изо рта бьет пена. Володя, едва очнувшись со сна, кидается к нему на помощь: прижимает его к нарам, держит руки.
   Камера проснулась и встревожена. Кто-то кричит Володе:
   — Не держите его за руки, не держите! Не мешайте!
   Володя с ужасом смотрит на дергающиеся руки и ноги, на чужое оскаленное лицо.
   — Раньше с ним этого не было? — спрашиваю я.
   — Никогда не видел. Первый раз, — растерянно отвечает он.
   — Пляска святого Витта! — объясняет кто-то.
   — Типичная эпилепсия, — наставительно уточняет Кубенин, он тоже оказался здесь. — Юра скрывал от нас свою болезнь.
   — Плясал бы дома. Нашел место для танцев! — смеется камера.
   Снова влетают санитары с носилками. Юру уносят. Кубенин уходит на место.
   Мы с Володей топчемся некоторое время, потом укладываемся.
   — Вот и наплясал. Поди освободят теперь, он же вроде ненормального. — Камера завидует припадочному и недоверчиво спрашивает у нас: — Он в самом деле эпилептик или притворился? Вы сговорились, ребята, или он индивидуально все придумал?
   Мы молчим. Нет слов и нет сил, чтобы ответить. Я ложусь лицом вниз на руки, чтобы ничего больше не видеть. В глазах все повторяется опять и опять: шмякается на пол почтенный Кубенин, урка бритвой полосует собственный живот, архитектор с оскаленными зубами дергается, словно картонная фигурка на ниточках.

МОСКВА, ТЫ РЯДОМ!

   Долгая стоянка этапа на окружной дороге. Уж лучше ехать, вздыхают кругом. А я думаю: хорошо, что стоим. Окружная — это ведь окружная Москвы, это почти Москва, моя Москва, где я жил с рождения, всю жизнь, все свои почти девятнадцать лет. Где жили с рождения мой отец и мать.
   Москва, ты рядом, за полчаса я добежал бы до своего переулка на Сретенке, до своего дома. Нет… не добежишь до своего дома, не добежишь… Не пустит решетка, не пустят эти серьезные ребята с винтовками. «Хоть мне хочется на волю, цепь порвать я не могу».
   Впервые я понял: самое дорогое ценишь по-настоящему только тогда, когда вдруг его теряешь. Разве ты ценил, Митя, жизнь в Москве, на Сретенке? Улица узкая и дом старый, пора на слом. Разве не тянуло тебя отсюда? Разве не говорил друзьям, что с удовольствием уехал бы, что тесно тебе здесь?
   Теперь ты дорожишь Сретенкой и старым домом, где жил. И сердце сжимается, когда вспо-минаешь узенькую, всегда переполненную людьми улицу с дзинькающим трамваем посредине.
   Как хорошо, что наши тюремные вагоны еще здесь. Они на Окружной уже сутки, двое суток, и я молю: пусть они побудут еще хотя бы денек.
   Все время, пока стоит здесь этап, во мне живет надежда: недаром, Митя, нет, недаром стоим мы так долго! Мы ждем кого-то. Кого? Просто подтягивают вагоны с людьми, один к одному, составляют этап. Нет, должны прийти люди из прокуратуры и объявить: такой-то и такой-то, выходите с вещами!
   И должны прийти мать и отец. Они наконец узнают, что этап отправляется, и придут пови-даться. Может прибежать Маша. Она тоже узнает про этап и поторопится прийти. Отец наверняка уже приехал, мать его разыскала и вызвала. Все они — Маша, мать и отец — придут, и я им скажу: родные мои, я ни в чем не виноват, не думайте обо мне плохо. Ты, отец, если можешь, похлопочи за меня. Ведь это безобразие: ни за что схватили человека, посадили в тюрьму и теперь везут куда-то. Имей в виду, кстати, отец: следователь делал гнусные намеки — мол, ты мне внушал вредные мысли. Это ты-то?! Отец, не прощай клеветы, потребуй ответа. Вообще действуй. Если будешь быстро действовать, то успеешь вызволить меня из этапа. Мы стоим двое суток и простоим, очевидно, еще сутки.
   И верно: вагоны стоят еще сутки. И еще сутки они стоят. Но люди из прокуратуры не появляются, не слышно радостной команды: такой-то, с вещами на волю! И никто не приходит на свидание: ни мать, ни отец, ни Маша. Они попросту не знают, что я их жду на Окружной.
   Наши вагоны запрятаны в тупике, ничего не видно, кроме складов и редких, занятых делом людей, проходящих мимо с опущенными глазами (или нам только так кажется, что с опущенны-ми?). А я не вижу ни глаз, ни самих людей, идущих мимо. Я лежу рядом с Володей на нижних нарах. О тупике, где мы стоим, о складах, об идущих мимо людях мы знаем со слов счастливчи-ков, которые лежат на втором этаже.
 
   Видел ли я дома сны? Кажется, не видел. Так мало оставалось времени для сна, я провалива-лся в яму и утром вылезал из нее, вот и все. Зато здесь я вижу множество снов, ярких и жгучих.
   О, эти сны в тюрьме! Постепенно можно привыкнуть ко всему, даже к страшному быту тюрьмы. Но к снам привыкнуть невозможно. Они мучают и терзают — с ними приходит самое дорогое, то, что ты потерял. Свобода, отчий дом, товарищи, работа — все это было в твоей жизни, было, а теперь повторяется, чтобы, мелькнув и снова исчезнув, еще больше растравить чувство утраты.
   …Я слышу голос отца, он рассказывает что-то маме. Так уж у нас заведено: воскресенье мы проводим вместе. Отец не идет в свой Моссовет, а я не встречаюсь с ребятами и даже с Машей. «Ты слышишь, Митя? — говорит он. — Глазную больницу на улице Горького решено не ломать, этот зеленый дом оказался памятником архитектуры». — «Ну и как же теперь быть?» — спрашива-ет мама, и я вижу ее бледное лицо с грустными глазами. «Не трогая больных, дом будут целиком передвигать на новое место». Отец подходит ко мне, тяжелой рукой неловко гладит по голове. «Трудно тебе работать и учиться, — вздыхает он. — Но завод бросать нельзя». Надо бы успокоить его — ничего, не так уж трудно, а он уже сидит рядом с мамой, читает вслух толстую книгу. Я вижу, как шевелятся губы отца, и не слышу слов. Мне хочется подойти к ним, так здорово, что они вместе, хочется что-то им сказать — и все исчезает…
   …Мы с Машей шагаем по Петровке, снег искрится на мостовой. У меня в руке коньки, значит, мы идем на каток. Почему-то оказываемся на лестнице… Да, идем к ней домой, я не очень доволен: не люблю ее отца, почему он всегда разговаривает со мной, как с ребенком, насмешливо и снисходительно? Рядом Маша, я чувствую ее теплое дыхание, слышу шепот: «Не бойся, его нету дома. Слушай, надо же в институт, — вспоминает Маша. — Сегодня у нас лекция Мейерхольда». Бежим вниз по лестнице, куда-то девались коньки, я держу Машу под руку, она хохочет. Ура, мы успели! Мейерхольда я не вижу, слышу только его голос. Машины глаза смеются, она укоризнен-но качает головой. «Отвернись от меня, смотри на лектора». Мне очень хорошо сейчас, приятно — наверное, этой есть счастье? И словно электрическим током ударяет мысль: Митя, это сон, сейчас он оборвется…
   …Тихо. Ночная смена. Цех больших автоклавов. Черные округлые аппараты мирно посапы-вают, стоя па толстых лапах. Сижу один, клонит ко сну. Кто-то приходит, гулко топая по цемент-ному полу. Мой друг Боря Ларичев, он очень грустный, молчит. Я знаю, о чем он думает: «Самое страшное, когда не можешь помочь другому человеку!» У него беда — у Лены открылся процесс в легких. Но ведь Пряхин обещал помочь, его препарат уже пробуют на больных в клинике! Я ничего не успеваю сказать Боре, его уже нет рядом.
 
   — Где ты живешь, Митя? — спрашивает Володя. Он все-таки услышал мои приглушенные вздохи.
   — На Сретенке. Ты знаешь, где находится Сретенка? Она выходит к Сухаревой башне. Только башню теперь сломали.
   — Я знаю Сретенку, — отвечает Володя. — У меня знакомый жил в том районе, возле «Фору-ма». Впрочем, ты моего знакомого знаешь: это Кубенин. И я часто бывал на Сретенке.
   — А у меня там девчонка знакомая живет, — говорит Коля Бакин, он пришел и растянулся возле меня слева.
   — Смотри-ка! — удивляюсь я. — И мы никогда не встречались!
   — Лучше бы ходить нам и не встречаться, чем тут встретиться! — мудро замечает Коля.
   — А ты где живешь, Володя? — спрашиваю я.
   — Я жил на Таганке. — Володя слегка подчеркивает слово «жил». — По соседству с пере-сыльной тюрьмой. Моя Надежда потому и поспела с продуктами, что это рядом. Несколько раз в день бегала к тюрьме и следила за списками.
   — Молодец твоя Надежда. Пока жива Надежда — жива твоя надежда! — Володя не поддержал моего каламбура, а я подумал: мама моя бедная лежит, она не может бегать к тюрьме и следить за списками.
   — Когда вернемся, будем ходить друг к другу в гости, — заверил Коля. — Мы с Митей женимся, нас будет три пары.
   — Это называется дружить домами, — тихо объясняет Володя и спрашивает у Коли:— Где твой дом в Москве?
   — В Ветошном переулке, на Никольской, рядом с Красной площадью, с Кремлем, — с гордостью докладывает Коля. — Когда-то мама работала уборщицей в музее Ленина и ей дали комнату в доме неподалеку — После паузы Коля неожиданно заключает:— Меня и посадили за то, что я жил рядом с Кремлем.
   Заявление Коли Бакина странно и нелепо, мы с Володей дружно протестуем:
   — Ну и дурак ты, Николай!
   — Это вы два дурака! — рассердился Коля. — Ни черта не соображаете, караси-идеалисты! Я сам никогда бы не додумался, если б знающие люди не подсказали. «Ты озорник и ненадежный малый, тебя надо было убрать. А то выкинешь номер во время демонстрации».
   — Ну и ну! — удивился Володя. — Не слушал бы ты, Николай, всяких болтунов, знающих трепачей.
   — А ну вас к чертям собачьим! — вовсе рассердился Коля и вдруг затянул отчаянно и крикливо:
 
Скажи, кудрявая красотка:
за что везут тебя в Бамлаг?
На вид ты ловкая плутовка,
а все ж попалася впросак.
 
   Коля делает паузу, ждет, подтянут ли его новые друзья. Те, разумеется, подтягивают.
   Допев, вернее, докричав романс, Коля Бакин лежит еще несколько минут. Очевидно, ему хочется что-то нам сказать. Так ничего и не сказав, он уходит наверх.
   — Обиделся, — говорю я.
   — Спутался с урками, — озабочен Володя.
   Мы слышим, как наш друг звонко кричит через тюремное окошко часовому:
   — Эй, Ванька со свечкой, гляди сюда! Когда поедем-то? Надоело, понимаешь. Мы не согла-сны терять время, мы жаждем работать. Слышишь, простофиля? Нам пора начать перековываться.

ВОТ И ПОЕХАЛИ!

   — Ну, узнал станцию? Куда едем?
   — Ярославская дорога, наверное.
   — Почему Ярославская? Могут отправить и по Октябрьской. На север, в Воркуту.
   — Дай мне поглазеть. Я узнаю, если Ярославская.
   — Кончились дачные платформы, теперь жди, когда проедем солидную станцию.
   — Смотри внимательнее, не пропусти название!
   — Загорск! Точно прочел: Загорск.
   — Значит, на Восток едем. Путь самый длинный.
   Вот и поехали. Куда едем? На Восток? А не все ли равно, если от Москвы? Наш путь в никуда. Сколько мы едем, час или сутки? Или неделю? Какая разница? Мы едем на долгие годы.
   Внизу под нами, под нарами и под обитым железом полом кружатся и кружатся, чуть скрежеща и позванивая, неутомимые вагонные колеса. Что они стачивают так неустанно, неутомимо, с жестким скрежетом и тонким комариным звоном? Наше время? У нас его сколько угодно. Или наше терпение? Есть оно у нас, Володя? Ты часто повторяешь: терпение, ребята, терпение.
   В ответ на мои рассуждения Володя смеется:
   — У меня впечатления более примитивные — колеса стачивают наши задницы.
   Шуткой Володя старается прогнать тоску и отчаяние. Хорошо, что ты лежишь рядом, Володя. Мне повезло, что именно ты встретился в страшный час и на страшной дороге.
   — Говоришь, не все ли равно, куда едем, не все ли равно, сколько километров проехали. А я предлагаю записывать все станции.
   — Зачем?
   — Интересно ведь, чудак. Ты мне сам сказал: дальше деревни Поповки нигде не был.
   И по предложению Володи мы на всю долгую дорогу затеваем игру. Кто-то разглядел название промелькнувшей станции: Берендеево. Потом высмотрели цифру на путевом столбе: 111 километров. С этого началась запись. На другой день узнали новое название — Путятино. Кому-то станция была знакомой, он объяснил: это сразу за Ярославлем, около трехсот километров.
   — Вот видишь, Митя, можно отлично знакомиться с географией страны, — серьезно сказал Володя и аккуратно записал название и километры. Ах, Володя, как длинен оказался наш список!
   — Володя, за что же тебя? — спрашиваю я неожиданно для себя. — Только не сердись, не хочешь — не отвечай. Промолчи.
   — Я не сержусь, Митя, — говорит Володя, и я жалею, что мне почти не видно лица товари-ща. — Сердиться могу только на себя. А посадили за то, что слушал одного комнатного философа. Он был твоим соседом, и ты можешь представить его болтовню.
   — Но ведь болтал он. Его и посадили. Ты-то при чем?
   — Он болтал, я слушал. Слушал и не донес.
   — Что значит «не донес»? Не понимаю.
   — И я не понимаю. Однако в обвинительном заключении у меня так и записано: «за недонесение» или за недонос, словами следователя. Есть якобы такая статья в законе. Следователь разъяснил: «…при вас вели вражескую пропаганду, и вы обязаны были сообщить об этом. Молча-нием своим вы прикрыли врага». Я сказал: «Врагом его не считаю. Он просто самовлюбленный обыватель». Следователь обрадовался: «Ага! Вы хотите усыпить нашу бдительность!» Я говорю ему: «Не хочу я вас усыплять, действительно считаю его болтуном». А он гнет свое, поворачивает туда, куда ему нужно: «Если вы не считаете его врагом, значит, разделяете его убеждения. Неда-ром Кубенин доказывает: „Юноши меня обожают, я для них духовный наставник“.
   — Вы и в самом деле обожали?
   — Какое там! Вначале-то он произвел впечатление, его разглагольствования показались занятными. Потом надоели. И я перестал к нему ходить. Вообще мы с Юркой терпели его из вежливости, а он, чертова глухня, зачислил нас в ученики. Тоже мне Платон! Следователь все сумел использовать: «Ваш учитель Кубенин выгораживает вас. Но мы тоже не дураки, мы его план разгадали: он хочет оставить своих помощников на воле для антисоветской работы». Он спектакли играет, мученика изображает, страдальца за идею, а следователю только это и нужно.
   — Извини меня, однако следователь ваш, кажется, был прав. Кубенин — сукин сын.
   — Тогда, значит, мне и Юрке не зря срок достался. — Володя сделал этот вывод очень грустно и с обидой. — Выходит, по-твоему, мы должны были донести на глухого?
   Я не сумел ответить, сказал какую-то ерунду. Дал плюху, мол, и черт с ним, забудь. Мне показалось, Володя засмеялся. Возможно, засмеялся кто-то из наших соседей. Или вздохнул во сне.
   — От моей плюхи он давно уже отряхнулся, — вздохнул Володя. — Зато я буду теперь отря-хиваться целых три года. И буду вспоминать своего следователя и тех, кто вроде него фабрикует врагов из честных людей. Эх, Митя, есть еще главная сволочь, которой от меня лично причита-ется.
   — О ком ты? — спрашиваю, догадываясь об ответе.
   — О мерзавце, который стукнул про трепотню нашего Платона и про нас, дурачков, развеси-вших уши. С каким удовольствием я посчитался бы с ним! Однако он недосягаем.
   — Почему недосягаем?
   — А как до него дотянешься? Он на воле, я в тюрьме.
   — Кто он такой?
   — Один техник, молодой да ранний. Следователь доказывал, что этот ранний — настоящий коммунист и настрочил про нас, желая помочь органам. На очной ставке я ему, идейному, сказал: сейчас ты гадина наполовину, а скоро будешь полной гадиной.
   …Я не знал, что и думать обо всем этом. В Бутырках, на пересылке и здесь, в вагонзаке, особенно много и страстно, с неукротимой ненавистью говорят о стукачах. Идейное желание помочь органам? Но тайный донос на товарища, на соседа — разве можно чем-нибудь оправдать такую низость? К тому же, все говорят, часто они действуют из ненависти к людям, стоящим на их дороге, из-за лютой зависти к тем, кто сильнее, умнее, талантливее. Они стучат порой просто из-за квартиры: хочется иметь хорошую квартиру, такую, как у соседа.
   В камере обычны рассказы про следователей, которые прямо-таки выходят из себя, когда при них ругают доносителей, горячо их защищают: мол, эти люди поступают из благородных соображений.
   Пострадавшие утверждают: стукачи якобы состоят на службе, за свою работу даже получают деньги. Возможно такое сочетание благородных порывов с самой заурядной корыстью?
   …Я жду от Володи вопроса — мучительного вопроса, мучительного потому, что у меня нет на него ответа.
   — Митя, за что тебя-то сунули сюда? Кто стукнул? — спросил не Володя, а Мякишев. У него хриплый, простуженный и прокуренный голос. Он лежит у холодной, заиндевевшей стенки вагона, часто курит махорку, и от него волнами приплывает крепкий вкусный дым. Вот и сейчас хлынула терпкая махорочная волна.
   — Я не знаю, за что. Не знаю, кто стукнул. — Чувствую, какой у меня почему-то виноватый голос. — Некому на меня доносить.
   Соседи единодушно удивляются моей наивности.
   — Так не бывает, без стука. Со стука начинается беда, — уверяет Мякишев. — Сам подумай: ну, откуда органы узнали про тебя?
   — Кто-то донес на тебя. И ты подумай: кому из товарищей ты помешал, стал поперек дороги?
   — Может, в квартире кто-нибудь злой был на тебя или на родителей?
   — Среди друзей подлецов не было, — отвечаю я и смеюсь. Это же смешно — предполагать, будто Боря Ларичев или Ваня Ревнов могут оклеветать меня. — В квартире живут еще хорошие, добрые старики.
   — Вспомни, что говорил и что делал. Сопоставь с обвинениями следователя. Ведь предъя-вил же он тебе обвинения?
   — Предъявил вздор и чепуху!
   — Милый мой, из чепухи он сделал тебе срок. Конечно, сейчас уж ничего не поправишь. Но знать своего врага надо. Ты подумай, время у тебя есть. Ищи его среди шибко идейных.
   — А мой совет тебе, ищи его среди ласковых и добреньких. Мы частенько хороших за плохих принимаем, плохих за хороших. Хороший нередко бывает сердитый и некрасивый. Ему незачем притворяться. Зато плохому надо обязательно выглядеть симпатичным, иначе ему никого не обмануть.
   — Зачем притворяться, зачем надо обманывать?
   — Зачем, не знаю. Но ведь обманул? И ты не знаешь, кто?
   Я посмеивался и недоумевал, слушая догадки и советы товарищей по несчастью. Не было, ну не было у меня врагов и недругов!

ПОЗНАКОМЬТЕСЬ: МОИ ТОВАРИЩИ ПО НЕСЧАСТЬЮ!

   Я начал рассказывать жене свою историю ночью. Ее напугал отчаянный вопль в темноте.
   — Ты не только сегодня, ты часто кричишь во сне. Сначала я слышу и ужасаюсь, потом бужу. Хочется поскорее тебе помочь! Ты смотришь дикими, чужими глазами. И я знаю: тебе приснилось то далекое…
   О, этот рассказ среди ночи. Сбивчивый и бестолковый, как продолжение дурного тоскливого сна. Хорошо, что он прервался энергичным стуком в дверь.
   К нам стучались сыновья Володя и Вася. Оказывается, уже наступило утро. Они всегда, проснувшись, первым делом прибегают к нам.
   Сейчас ребята стоят за дверью, не могут понять, почему их не пускают.
   — Милые, к нам нельзя, — глухо говорит жена.
   — Почему нельзя? — удивляются мальчики. Они решают, что мы затеяли с ними какую-то новую игру. Счастливые, все время играют.
   — Пусти их! — прошу я. Не терпится скорее увидеть детей.
   Они с разбегу ныряют в постель справа и слева от меня. Какие горячие у них руки и щечки! Мне сразу становится легче, спасибо вам, родные.
   Ребята, однако, замечают: мать и отец невеселые, не поддерживают шуток, не смеются. Разве им расскажешь про ночные кошмары, о том, что мы никак не можем выбраться из тюремного вагона.
   Зачем я совершаю вновь это долгое и мучительное путешествие? Не знаю, не знаю. Возмож-но, затем, чтобы освободиться от груза, слишком долго я нес его в себе. Моя недавняя тяжкая болезнь, убежден, вызвана этими многолетними терзаниями. Я едва выкарабкался тогда, история могла умереть со мной. Жена и сыновья узнали бы ее из чужих уст. О, я знаю, какими злыми и несправедливыми могут быть чужие уста!
   И настойчивость жены неспроста. Ведь она знает немного, только факт: мол, когда-то сидел. И все. Пусть она и потом дети от меня самого узнают об этом. В моей горькой истории все честно. Вот только суметь рассказать, суметь подавить жалость к себе. Я не хочу, не хочу, чтобы меня жалели, я просто хочу, чтобы мои близкие знали все о моей жизни.
 
   На чем я закончил? Впрочем, совсем не важно, на чем. Поезд наш неумолимо движется. Мы с Володей продолжаем игру в станции и километры. Записали: Свеча — 762 километра, Пибань-шур — 1215, Тулумбасы — 1600. Каждый раз удивляют названия.
   — Тулумбасы? Смотри, куда занесло!
   — Боже, я по этой дороге дальше Мамонтовки не ездил.
   — Ничего, теперь сразу наверстаешь.
   Прошло много времени, очень много, но я помню путешествие на край света во всех подроб-ностях. Помню всех обитателей вагона, помню их фамилии и все имена, помню их профессии и статьи уголовного кодекса, их лица и даже их голоса (они слышатся мне, когда я о них думаю). Недавно я сделал поверку одновагонцев и составил список (я потому и запомнил все накрепко, что каждый день слышал перекличку: «Савелов!» — «Я!» — «Петров!» — «Здесь!» — «Мякишев!» — «Тут я!»…). Просматривая свой список, с удивлением обнаружил пропажу одного человека. Может, его и не было? Но я же твердо помню: речь шла о тридцати шести заключенных, на каждой наре девять человек, а нар было четыре.
   С кого начать знакомство? Может быть, с соседей по нарам? Вот они, прошу познакомиться.
   Мякишев Степан, 57 лет, плотник и ассенизатор, статья 5810, срок 5 лет; Гамузов Анатолий, 27 лет, врач, статья 5810, срок 5 лет; Епишин Митрофан, 40 лет, колхозник, статья 5810, срок 4 года; Ващенко Петр, 33 года, артист, статья 5810, срок 3 года; Промыслов Дмитрий, 19 лет, рабочий и студент, статья КРА, срок — 3 года; Савелов Владимир, 25 лет, инженер, статья КРА, срок 3 года; Фролов Игнат, 20 лет, рабочий, статья 5810, срок 3 года; Антонов Федор, 20 лет, студент, статья КРА, срок 3 года; Флеров Николай, 26 лет, зубной техник, статья КРА, срок 5 лет.
   Мой список с так называемыми объективными данными не лучше любой другой анкеты. Объективные данные на поверку чаще всего не такие уж объективные. На примере Володи Савелова можно убедиться: верить надо самому человеку, не бирке, висящей у него на груди. Верны лишь имя и фамилия, год рождения и профессия. А там, где сказано главное о нем, о его преступлении (контрреволюционная агитация) и сроке наказания, надо бы написать: хороший советский человек.
   Кое-какой смысл в моем списке, конечно, есть: я хочу непременно рассказать о каждом и список поможет не забыть ни об одном из обитателей вагона несчастий.