И Луцкий засыпал, почти наверное зная, что новый день принесет ему наконец долгожданное освобождение.

ПРЕДИСЛОВИЕ,

   несколько напоминающее рекламный фильм, из которого читатель узнает о том, на какой бумаге писали двести лет назад, о неизвестном поэте, оставившем печальные стихи, а также о том, в чем хранят воду на острове Формоза, и о других фактах, пока еще не связанных между собой
   Мой отпуск кончался в последних числах августа. Однако уже в самом начале месяца мною овладело беспокойство. Все чаще и чаще вспоминал я нашу школу, учителей и ребят. Каждый знает, как много дел оказывается у учителя, если к тому же он еще и классный руководитель, когда летние каникулы на исходе.
   Что ни день, беспокойство становилось все сильнее, отдыха явно не получалось. Я взял билет на самолет двумя неделями раньше, чем предполагал сначала, и через несколько часов был дома. Не буду рассказывать о встрече с домашними, о делах, сразу же обрушившихся на меня. Расскажу лишь об одном эпизоде, которому я по приезде не придал особого значения, но который вскоре сильно изменил ход моей прежней жизни и в течение двух лет заставил заниматься делом настолько же увлекательным, насколько и трудным.
   Итак, все началось с того, что в первый же вечер после приезда я стал рассказывать о том, как провел свой отпуск, а собравшиеся у нас дома знакомые — большей частью мои товарищи по работе — рассказывали о событиях, происшедших в городке за время моего отсутствия. Мои гости уже собирались расходиться по домам, как вдруг кто-то постучал в дверь. Все замолчали, и, когда я сказал: «Войдите!» — на пороге появился девятиклассник Володя Клачков, староста нашего краеведческого кружка «Великий Путешественник и Землепроходимец», как шутя называли его ребята.
   Вид у Володи был немного смущенный. Да и как не смутиться, когда, приходя в столь поздний час, неожиданно обнаруживаешь к тому же чуть ли не весь педсовет.
   Но «Землепроходимец» быстро пришел в себя, озорно сверкнул глазами и произнес с присущим ему лукавством:
   «Не угодно ли взглянуть на один не совсем обычный трофей, коим одарила Землепроходимца все еще благосклонная к нему фортуна?»
   Все засмеялись, потому что поняли, в чей огород был брошен камень. Засмеялся и я, хотя знал, что и «не угодно ли взглянуть», и «коим одарила», и «фортуна» — все это словечки, свойственные хозяину дома, в который пришел Володя.
   «Посмотрим, посмотрим, — сказал я и, не желая оставаться у Володи в долгу, добавил: — А не заставит ли ваш новый презент испытать вас все то, что вы уже испытали прошлым летом?»
   Все снова засмеялись, потому что прошлым летом Володя притащил откуда-то скрипку, внутри которой виднелась отчетливая надпись: «Страдивариус». Я показал ее знакомому музыканту, и тот уверил меня, что это подделка, и что скрипка не имеет никакого отношения к великому мастеру из Кремоны. Но Володя не поверил ни музыканту, ни мне и вдруг неожиданно куда-то исчез. Как потом оказалось, он всеми правдами и неправдами добрался до Москвы, отыскал в незнакомом для него городе знаменитого скрипичного мастера и лишь после этого вернулся обратно, окончательно убежденный в том, что скрипка эта никакого отношения к Страдивари не имеет.
   Володя был славным парнем. Он, конечно же, догадался, о чем идет речь, и тем не менее рассмеялся вместе со всеми.
   «Что ж, — сказал Володя, — как поется в остроумной немецкой песне: „Все быть может, все быть может. Все на свете может быть. Одного лишь быть не может — то, чего не может быть“. С этими словами он шагнул к столу и протянул мне пакет, обернутый в плотную бумагу, какой обычно пользуются на почте, отправляя бандероли.
   И так как все сразу замолчали, с любопытством разглядывая сверток, я развернул его и положил на стол сильно потертый старый бархатный конверт синего цвета, довольно толстую грязную тетрадь, перевязанную бечевкой, и затем еще одну тетрадь, сохранившуюся чуть лучше первой.
   Все тут же сгрудились вокруг и, не пропуская ни одного движения моих глаз и пальцев, стали смотреть, как я аккуратно развязал бечевку и раскрыл твердую коричневую обложку первой тетради. Тетрадь была старой и ветхой, но хуже всего было то, что в ней не хватало доброй половины листов. Да и многие из тех, что остались, выцвели, выгорели, были покрыты пятнами жира и грязи. Ни у одного закоренелого неряхи-двоечника я не встречал такой тетради. Титульного листа у тетради не было. Некоторые страницы были пронумерованы, другие нет. Между сшитыми тетрадными листами порой попадались отдельные листочки разного формата, исписанные то одним, то другим почерком. Видно было, что эти листочки вложены в тетрадь, но имеют они какое-то к ней отношение или нет, пока не было ясно.
   Я поднял тетрадь и посмотрел на свет сквозь один из листков, сохранившийся лучше других. В глубине листа были отчетливо видны четыре буквы — «ЯМСЯ» и стоящий на Задних лапах медведь с короной над головой и секирой на правом плече. На всех сшитых листах имелся этот же узор и повторялись эти же буквы.
   Я встал из-за стола, прошел в соседнюю комнату и принес обратно самую большую книгу моей библиотеки. Называлась она «Филиграни и штемпели». Написал ее великий знаток истории русской и иностранной бумаги Сократ Александрович Клепиков. Имея эту книгу под рукой, без труда можно было определить год рождения любого листа бумаги, если на нем виднелись хоть какие-нибудь водяные знаки. Ага, вот он медведь с секирой на плече. А вот и расшифровка загадочного сочетания рисунка и букв. Против медведя с короной и секирой и четырех букв находилась надпись, объясняющая, что бумагу с такими знаками выпускали в 1764 и 1765 годах на Ярославской мануфактуре Саввы Яковлева, а первые буквы слов, входящих в ее название, и составляли «ЯМСЯ». Итак, первый шаг был сделан. Тетрадь действительно была старинной. Оставалось совсем немного: прочесть то, что в ней написано.
   Две другие тетради были в одинаковых кожаных обложках бутылочного цвета. На внутренней стороне каждой из них был наклеен экслибрис, удостоверявший, что некогда они были собственностью лондонского книгоиздателя Гиацинта Магеллана. Одна из тетрадей была исписана путаной русской скорописью семнадцатого столетия, вторая — каллиграфической латынью. Я пожалел, что в студенческие годы не любил палеографию и еле-еле брел по латыни, чудом получив на экзамене хилую четверку.
   Запрятав былую собственность Магеллана в ящик письменного стола, я решил заняться первой тетрадью.
   Отдельные страницы были написаны по-французски, и это еще больше убеждало меня в том, что я имею дело не с фальшивкой, а, скорее всего, с настоящим документом, составленным в восемнадцатом столетии, когда почти все образованные люди пользовались французским языком. Однако дальше шло столько «но» и «почему», что я не смог даже для себя выработать хоть какую-нибудь мало-мальски пригодную рабочую гипотезу.
   Забегая немного вперед, расскажу о разговоре, который произошел у меня с Володей Клачковым вскоре после того, как я приступил к дешифровке первой тетради.
   «Да, друг, — сказал я ему, — подкинул ты мне работенку. А между тем до сих пор хранишь таинственность и не говоришь, откуда у тебя оказался сей раритет».
   «Какая уж тут таинственность! — криво усмехнувшись, воскликнул Володя. — Все до того обычно, что и рассказывать неинтересно. Этим летом в нашем дворе умер один старик. Мы все считали, что он совсем одинокий, но на похороны вдруг явились невесть откуда взявшиеся родственники. После похорон они увезли все, что им приглянулось, а всякую рухлядь оставили в комнате старика. Когда они исчезли, так же быстро, как и появились, я вошел в пустую комнату старика и на полу среди всякого ненужного хлама нашел этот пакет и эти тетради».
   «А как звали старика, ты не знаешь?» — спросил я.,..
   «Петр Алексеевич Луцкий», — ответил Володя.
 
   Начал я с того, что переписал к себе в рабочую тетрадь все, что смог разобрать без особого труда. Может быть, я смалодушничал и взялся сначала за самую легкую работу, но оказалось, что поступил я правильно, потому что вскоре передо мной возникли какие-то смутные очертания того, о чем рассказывалось в этой тетради.
   На одной из первых страниц мне удалось разобрать малопонятный перечень, напоминающий интендантскую ведомость:
   «Казенных денег взято 6 тыщ 827 рублей с полтиною, да у Черного 217 рублей. Да взято соболей 199, да пороху пять пудов, да ружей 25, да провианту всякого пудов с четыреста, а пушек 3, да мортира одна».
   Дальше в перечне значилось вино и шпаги, бочки и поповские ризы, топоры и лопаты, корабельный секстант и множество другого самого разного добра.
   На нескольких вложенных в тетрадку листочках были написаны ровные строчки, расположенные колонкой, так, как обычно записывают стихи. К тому же написаны эти стихи были по-французски. Я попросил учительницу французского языка из нашей школы попробовать перевести их. Через несколько дней она принесла мне листок обратно с приложенным к нему переводом.
   Вот как перевела она это стихотворение:
 
И в этой жизни пет таких несчастий,
Каких бы я не знал. Таких обид,
Каких бы я не вытерпел. Ко мне
Несправедливы были власти мира,
Над нами вознесенные судьбою,
Несправедливой также. Я всю жизнь
К столбу позорной бедности прикован,
Когда ж я отрывался от него,
Меня к нему обратно привлекала
Гонителей безжалостных рука.
 
   Разумеется, я сразу же спросил: известен ли ей автор, читала ли она когда-нибудь раньше эти стихи? Но она ответила, что стихов этих ей встречать не приходилось, хотя чувствуется, что написал их отнюдь не новичок в поэзии.
   Однако то, что она сообщила, не сильно меня утешило.
   Читая отдельные страницы, я недоумевал все больше и больше.
   Вот, например, хорошо сохранившийся фрагмент записи:
   »…И привезли рыбы и раков круглых, небольших, белых, а как раков чистили, тогда нашли у них в пузырях самые чистые чернила, которыми мы и писали».
   А вот другой:
   «Иван Логвинов был ранен тремя стрелами. Он умер через полчаса после того, как его принесли на корабль».
   Далее автор рукописи сообщал, что «Лулу — бабочка синего цвета. Она есть добрый дух Долины… „, что «Сражение Гох-Кирхена прусский король проиграл. Он едва избежал плена и если бы не туман, то кто знает, удалось ли бы Фридриху ускакать от австрийских гусар“.
   Я узнал также, что некий король Хиави сказал некоему Махертомпе: «Я не хотел войны, но ты ее начал. Я приду на поля сафирубаев и отберу эти поля для бецимисарков и для тех кто помог мне воевать с тобой и победить тебя… „ И вдруг: «Почему так болит сердце, когда вспоминается все, что было раньше? Ведь вся Камчатка, может быть, самое гиблое место на земле, а ичинский приход — самое забытое богом место на всей Камчатке. И все же почему так болит сердце?“
   На одной из страничек хорошо была видна следующая фраза: «Японцы повисли на канате, и тогда Кузнецов ударил по канату топором, после чего японцы попадали в воду и, влезши затем в лодки, поспешили к берегу…»
   Я перечитывал эти отрывки раз за разом и ничего не мог понять.
 
   Дальше дела пошли еще хуже. Я узнал, что французский король Людовик XV выдал учителю патент на право свободной торговли, что Джон Плантен, стоя на носу лодки, на прощание долго махал шляпой. Кроме того, я узнал, что золотая сицилийская монета онца более чем в два раза дешевле генуэзской доппии и ровно в десять раз дешевле испанского дублона. А когда, наконец, автор рукописи доверительно сообщил мне, что камер-лакею регентши Анны Леопольдовны, Турчанинову, вырезали язык и что на острове Формоза воду держат в долбленых тыквах, я вконец запутался и решил до поры до времени рукопись не трогать, а разобраться хотя бы в том, что мне уже известно.
   «Ну хорошо, — думал я. — Представим себе, что это описание какого-то путешествия. Отправной точкой во времени может послужить указание на то, что какие-то японцы ухватились за какой-то канат. Судя по всему, это был якорный канат, причем, скорее всего, русского судна. Иначе почему по канату ударил какой-то Кузнецов. Уцепиться за якорный канат русского судна японцы не могли раньше 1805 года, потому что первый русский корабль пришел в Японию в 1805 году под командованием капитана Ивана Крузенштерна. Если это так, то наш автор не должен был вслед за событием, которое не могло произойти раньше 1805 года, писать об аудиенции у короля Людовика XV, умершего лет за тридцать до выхода в море эскадры Крузенштерна. И, кроме того, странным казалось, что французский король вдруг выдал патент на право торговли какому-то учителю. Еще непонятнее казался эпизод с неким Джоном Плантеном, который, стоя на носу лодки, долго махал шляпой, так как после долгих поисков я установил, что такое имя носил командор пиратской республики на острове Святой Марии, но он скончался, когда Людовику XV было десять лет. Если бы передо мной была рукопись современного писателя-фантаста, можно было бы предположить, что наш герой совершает путешествие во времени и свободно перемещается из девятнадцатого века в восемнадцатый. Но вид рукописи и все те ее признаки, о которых я уже говорил, не позволяли считать тетрадь современной. Иногда мне вспоминались шутливые слова немецкой песенки, которые произнес Володя Клачков, вручая мне тетради: „Все быть может, все быть может. Все на свете может быть. Одного лишь быть не может — то, чего не может быть“.
   И порой мне начинало казаться, что всего того, о чем написано в тетради, никогда не было, потому что действительно то, чего не может быть, на свете не бывает. Но такого рода сомнения проходили, как только я находил подтверждение тому или иному эпизоду. И я продолжал читать, да что там читать — букву за буквой и слово за словом изучать и расшифровывать, не то чей-то дневник, не то чьи-то воспоминания.
   Долго ломал я, голову над загадками, доставшимися мне в наследство. Но в конце концов, как это ни ущемляло мою гордость, сознался, что без посторонней помощи мне в этом деле не обойтись.
   С тех пор прошло более четырех лет. За это время мне все-таки удалось кое-что распутать во всей этой сугубой неразберихе. Я бы сильно ошибся, если бы сказал, что это было легко и просто.
   Четыре отпуска просидел я в библиотеках и архивах, обложившись ворохом документов и книг, пока не нашел наконец ответы на многие довольно каверзные вопросы, заданные таинственным автором старинной рукописи.
   Скажу сразу, что я не смог определить, как оказалась тетрадь у Петра Алексеевича Луцкого, который, по-видимому был одним из потомков Луцкого-декабриста. Не установил л и кое-каких других деталей, но, как говорят, в общем и целом история, записанная в первой тетради, стала для меня ясна.
   Так появилась на свет эта книга: повесть о польском графе Морисе Беньовском и его верном друге Иване Устюжанинове, сыне камчатского попа, наследном принце королевства Мадагаскар.
   Я определил главное: первая из тетрадей оказалась записками Ивана Алексеевича Устюжанинова — одного из ближайших соратников знаменитого путешественника и мятежника Мориса Беньовского. В записках Устюжанинова порой рассказывалось о событиях, не встречавшихся ни в одной из прочитанных мною книг. Иногда рассказанные им истории противоречили воспоминаниям Беньовского, вышедших в свет в разных странах еще в XVIII столетии. Несмотря на эти противоречия, я решил следовать за текстом записок, в необходимых случаях лишь расширяя исторический фон повествования.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ТИТУЛОВАННЫЙ МЯТЕЖНИК

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

   в которой рассказывается о старом библиотекаре, алжирских пиратах, благочестивых отцах инквизиторах и нечестивом сговоре двух еретиков
   Отец Михаил, библиотекарь семинарии святого Сульпиция, был худ, высок ростом, желтолиц и черноглаз. Несмотря на шестьдесят лет, в волосах его было совсем немного седины, а большие карие глаза библиотекаря чаще всего смотрели на мир с молодым, веселым прищуром. Отец Михаил был широк в плечах и при первом взгляде производил впечатление сильного человека. Но стоило присмотреться к нему немного или недолго побыть наедине с ним, как такое впечатление исчезало. Стоило библиотекарю сделать два-три шага, и сразу же обнаруживалась какая-то странная хромота: отец Михаил хромал на обе ноги, шагая вперевалку и на каждом шагу хватаясь за шкафы, за край стола, за стену.
   Он часто надрывно кашлял, а если ему нужно было перенести пять-шесть книг, то сделать этого он не мог: его длинные руки с широкими ладонями были необычайно слабыми, и отец Михаил, обращаясь за помощью к семинаристам, при этом как-то застенчиво и жалко улыбался. Взгляд его становился растерянным и виноватым, пальцы сами по себе начинали перебирать янтарные четки, а сквозь нездоровую желтизну на щеках проступал робкий румянец смущения.
   В семинарии говорили, что болезненность и слабость старого библиотекаря происходят от того, что лет тридцать назад, когда он был еще молодым, полным сил мужчиной и служил господу где-то на юге Испании, его захватили алжирские пираты и подвергли долгим мучительным пыткам, заставляя отречься от истинной веры и принять магометанство. Однако отец Михаил стойко вынес нечеловеческие мучения, остался верен святой католической церкви, и вскоре был чудесно вознагражден: корабль, в трюме которого томился верный сын церкви, был взят на абордаж французским военным фрегатом, разбойники, оставшиеся после боя в живых, повешены на реях, а отец Михаил доставлен на берег и отпущен на свободу. Говорили, что капитан фрегата очень спешил и поэтому, высадив на берег искалеченного, больного священника, сразу же ушел в море. Отец Михаил с большим трудом добрался до ближайшей рыбацкой деревушки, и там силы окончательно его покинули: он упал, как только заметил людей, и пришел в себя уже в доме какого-то крестьянина. Несколько месяцев провел отец Михаил среди крестьян и рыбаков небольшой французской деревушки. Доброта и забота сделали свое дело, и следующей весной отец Михаил отправился в путь, заручившись письмом местного епископа и двумя горстями серебра, добровольно собранного ему на дорогу жителями деревушки.
   Через год или два после этого отец Михаил добрался до Вены и однажды появился в семинарии святого Сульпиция. Приняв должность библиотекаря, он так и остался здесь и вот уже тридцать лет исправно исполнял свои обязанности, ни на один день не покидая монастыря, в котором семинария размещалась.
   Был он человеком добрым и застенчивым. В минуты сильного смущения, начинал заикаться и, наверное, стесняясь этого недостатка, редко когда вступал в споры, предпочитая молча слушать своих собеседников. Но если уже начинал спорить, то плохо приходилось его противнику, ибо никто во всей семинарии, включая и самого отца ректора, не знал и половины того, что всегда держал наготове у себя в голове старый библиотекарь. За все это семинаристы — в каком уж поколении — любили отца Михаила и искренне уважали его, ибо редко встречали они человека, украшенного столь многими достоинствами и добродетелями.
   Однажды — это было вскоре после рождества, в самый канун нового, 1753 года, — отец Михаил попросил секретаря ректора синьора Луиджи прислать к нему двух-трех семинаристов из тех, что покрепче и посмышленее, для того чтобы произвести в библиотеке кое-какие перестановки. Синьор Луиджи, с давних пор известный в семинарии под кличкой «Крысенок», не любил старого библиотекаря, как, впрочем, и очень многих воспитанников, служителей и преподавателей семинарии. Свою нелюбовь синьор Луиджи никогда не проявлял открыто. Более того, если какой-либо человек ему не нравился, то он при встрече с ним старался как можно добродушнее улыбаться и оказывать различные знаки внимания и доброжелательства. Но как только синьору Луиджи предстояло что-нибудь для нелюбимого им человека сделать, так тот мог в полной мере оценить чувства, которые испытывал к его персоне секретарь ректора.
   Так случилось и на этот раз. Синьор Луиджи прислал на помощь старому библиотекарю двух семинаристов. Один из них — толстый, шестнадцатилетний увалень, с маленькими Заплывшими жиром глазками и чуть пробивавшимися белесыми усиками — как вошел в покой отца Михаила, так сразу же и задремал, умостившись где-то между шкафами в темном углу одной из дальних комнат библиотеки. Второй — маленький, шустрый, голубоглазый и курносый, на вид лет тринадцати-четырнадцати — оказался полной противоположностью своему товарищу: энергия так и клокотала в нем, он бегал и суетился, весело поблескивая озорными глазами. Однако продолжалось это не более часа. Вскоре и «озорник», как окрестил его про себя отец Михаил, нырнул между книжными полками и куда-то исчез.
   Отец Михаил решил подождать, пока хотя бы один из его помощников подаст хоть малейшие признаки жизни, но ожидания его были напрасны. «Ну и выбрал же мне помощничков синьор Крысенок, — подумал отец Михаил. — Первый толст и ленив, второй — еще совсем ребенок». Но раздражение его прошло, как только он вспомнил, что и тот и другой все время недосыпают, чуть ли не каждую ночь напролет простаивая в молитвах. «Пусть подремлют, пока никто их не видит. А после обеда я уж заставлю их поработать», — решил отец Михаил и, удобно устроившись в старом глубоком кресле, углубился в чтение.
   Когда отец Михаил оторвался от книги, висевшие над его столом часы показывали половину второго пополудни — оставалось всего полчаса до того, как колокол позовет семинаристов к обеду. Отец Михаил закрыл книгу, положил ее в ящик стола и повернул ключ. Затем он медленно и тяжело встал, опираясь обеими руками о край стола, и пошел будить своих помощников. Однако, заглянув в просвет между стеллажами, куда три часа назад нырнул «озорник», отец Михаил выпятил нижнюю губу и поднял вверх брови, что всегда означало у него крайнее изумление. «Озорник» стоял спиной к отцу Михаилу, повернувшись лицом к окну, и, забыв обо всем на свете, читал книгу.
   Библиотекарь неслышно подошел к нему и с высоты своего внушительного роста поглядел через плечо мальчика. Несмотря на перенесенные когда-то страдания и почтенный возраст, глаза у отца Михаила были зоркие, и он сразу же узнал книгу, в которую уткнулся мальчишка… В голове у библиотекаря застучали десятки маленьких молоточков, и глаза его — только что молодые и зоркие — застлала темная пелена. С трудом подавив готовый вот-вот вырваться крик, старик ухватился за полку и на мгновение попытался обмануть себя надеждой на то, что он обознался и мальчишка читает другую книгу, а не ту, о которой он подумал.
   Отец Михаил перевел дыхание и снова посмотрел через плечо мальчишки.
   «Разумно мыслящий человек, — прочел отец Михаил, — прежде всего думает о том, для какой цели он должен жить. Люди порой думают о плясках, о музыке и тому подобных удовольствиях; они думают о богатстве и власти, они завидуют богачам и царям. Но они вовсе не думают, что значит быть человеком… «
   Надежда оставила отца Михаила: мальчишка читал одну из тех книг, за которые полагалась монастырская тюрьма, покаяние и лишение сана.
   «Боже мой, — подумал отец Михаил, — как же это случилось, что я забыл книгу на одной из полок! Что же теперь будет? Что будет?»
   У него вновь перехватило дыхание, кровь снова бросилась в голову, и отец Михаил пошатнулся, задев книжные полки плечом.
   «Озорник» медленно повернул голову и, увидев библиотекаря, заметно смутился.
   — Простите меня, пожалуйста, — тихо проговорил он. — Я сделаю все, чего не успел. — И добавил, смутившись еще более: — Мне попалась на редкость интересная книга, но на титульном листе нет имени человека, написавшего ее. Не скажете ли, кто ее автор?
   Отец Михаил внимательно поглядел на «озорника» и мгновенно понял, что этот веснушчатый, курносый и голубоглазый мальчонка с чуть рыжеватыми волосами даже и не подозревает о том, какая книга у него в руках, и ровно ничего не знает о том, что в списке запрещенных папой книг она значится одной из первых.
   Нервное напряжение последних мгновений сменилось у отца Михаила приступом необычайного веселья. Он вдруг захохотал и, схватив мальчишку за плечи, быстро проговорил, все еще нервно смеясь и заикаясь:
   — Дай-ка ее сюда. Сейчас взглянем на то, что так тебя заинтересовало.
   Отец Михаил взял книгу, повертел ее перед собою и так и сяк, перелистнул несколько страниц, делая вид, что впервые держит ее в руках, и, совершенно уже успокоившись, деланно равнодушным голосом произнес:
   — Странно, но до сих пор я не встречал этой книги в нашей библиотеке. А почему она показалась тебе на редкость интересной?
   — Позвольте, — сказал мальчик и взял книгу обратно. Перелистав десяток страниц, он нашел то, что искал, и, обращаясь к отцу Михаилу, проговорил: — Взгляните сюда, пожалуйста.
   Отец Михаил посмотрел на то, что привлекло внимание мальчика, и увидел хорошо знакомую, много раз читанную фразу:
   «Все наше достоинство состоит в мысли. Постараемся же хорошо мыслить, ибо в этом основа нравственности».
   Мальчик перелистал еще несколько страниц и ткнул пальцем снова.