Но примерно год назад мальчика словно подменили. Он стал рассеянным и задумчивым. Если его внезапно спрашивали во время урока, он молчал; стал читать так много, что вскоре в библиотеке семинарии осталось весьма немного книг, которые не были бы ему знакомы.
   Когда ректор однажды спросил о Морисе библиотекаря, отца Михаила, тот сказал, что Морис охотно читает книги по истории военного искусства, любит расспрашивать о путешествиях и плаваниях, а в последнее время часто берет книги по натуральной философии, глотая один за другим ученые труды по астрономии и ботанике, по физике и географии. Патер-фатер снисходительно отнесся к новому увлечению своего любимца, но посоветовал библиотекарю в беседах с Морисом чаще обращать внимание мальчика на историю церкви, жития святых и деяния апостолов. Отец Михаил потупил взор и сказал, что история церкви в последнее время тоже весьма сильно увлекает юношу. Однако вскоре ректору донесли, что Морис совсем перестал читать труды отцов церкви и часто, сказавшись больным, не приходит на уроки богословия.
   Так как был уже конец учебного года, ректор решил никаких мер не принимать, но перед отъездом Мориса домой на каникулы вызвал мальчика к себе и поинтересовался, чем он собирается заниматься дома.
   Морис ответил, что он попросил у отца библиотекаря несколько книг, для того чтобы за время каникул обстоятельно ознакомиться с ними. Когда же ректор спросил, что это за книги, Морис назвал «Геометрию» Рене Декарта, «Путешествие в Московию» Якова Стрейса и сочинение Никколо Макиавелли «Князь».
   Сейчас, стоя у окна, отец ректор вспомнил, что он ни слова не сказал Морису о первых двух книгах, но насчет книги Макиавелли высказал предостережение, полагая, что чтение ее не очень-то полезно тому, кто готовит себя для служения господу. «Макиавелли, — сказал ректор, — был человеком не осененным благодатью и даже, может быть, в душе не был истинным христианином, поэтому, когда ты будешь читать его книгу, постоянно помни, сколь скверно ведут себя люди, не думающие о спасении души и на каждом шагу нарушающие заветы священного писания».
   В «Путешествии» Якова Стрейса ректор ничего дурного не видел, так как почтенный путешественник умело показал миру, насколько мерзко живут в Московии варвары, отказавшиеся признать папу первосвященником и впавшие в схизматическую византийскую ересь. А «Геометрию» Рене Декарта считал даже полезной, ибо в ней с математической непреложностью доказывалась мудрость вседержителя, создавшего мир на началах гармонии и извечного порядка.
   На прощание Патер-фатер посоветовал мальчику больше отдыхать, а на досуге думать об их общем жизненном призвании — служении святой католической церкви.
   Но когда Морис нынешней осенью вернулся с каникул, он показался ректору еще более замкнутым и каким-то печальным.
   И однажды, вскоре после возвращения, Морис вдруг не вышел к заутрене. Синьор Луиджи, как обычно, переполняясь желчью, спустился на первый этаж, подкрался к двери, за которой должен был спать Морис, и припал к «глазку». К его вящему удивлению, юноша, затеплив свечу, сидел одетым возле единственного в спальне стола и читал книгу. Крысенок навалился на ручку двери всем своим тщедушным телом, для того чтобы дверь, открываясь, не скрипнула, и, подобно призраку, скользнул в спальню. Подкравшись сзади, Крысенок схватил книгу, с ужасом заметив, что Морис читает богопротивный опус еретика Мирандолы.
   — Noli me tangere! [3] — крикнул Морис и — ingredibile dictu! [4] — вырвал книгу из рук синьора Луиджи.
   Крысенок побелел от ярости и страха. Отпрыгнув к двери, он закричал в коридор:
   — Эй, кто-нибудь! На помощь!
   Но никто не отозвался в пустом коридоре, и Крысенок, подобрав сутану, опрометью бросился наутек.
   Ректор хорошо запомнил и то, как через полчаса в его кабинет вошел Морис. Сейчас, все еще стоя у окна и вспоминая все это, ректор увидел глаза Мориса, в которых не было ни страха, ни раскаяния, вспомнил и то, как он, не желая в первые же мгновения выявлять своего отношения ко всему происшедшему, спокойно спросил Мориса:
   — Что случилось, мой мальчик? Почему ты не пошел к заутрене?
   И, вопреки его ожиданию, Морис ответил совсем не так, как было принято в семинарии при разговоре младшего со старшим. Вместо того чтобы ответить на поставленный вопрос, Морис сказал:
   — Я больше никогда не пойду к заутрене. — И, помолчав, добавил: — И к вечерне, и к обедне тоже.
   Ректор ответил ему, все еще не повышая тона:
   — Я спрашиваю тебя не о том, намерен ли ты впредь посещать церковные службы. Я спрашиваю тебя, почему ты не пошел к заутрене сегодня. И жду ответа на поставленный мною вопрос.
   — Извините меня, отец ректор, — заметно смутившись проговорил Морис. — Я и в самом деле не был почтителен с вами, но, поверьте мне, не потому, что не уважаю вас. По-видимому, я взволнован, и тон моего разговора не соответствует моему к вам отношению. Я не пошел к сегодняшней заутрене оттого, что не считаю более для себя возможным делать то, во что я не верю.
   И так как ректор молчал, Морис добавил:
   — Мартин Лютер перед судом высших иерархов католической церкви сказал: «Jch stehe hier. Jch kann nicht anders. Gott, helfe mir» [5]. Я не могу сказать ничего более, отец ректор.
   Видно было, что юноша ждет чего угодно: проклятий и взрыва бешенства, грома и молний, церковного отлучения и монастырской тюрьмы. Но ректор молчал, тяжело положив на стол короткие толстые руки с крепкими ногтями мужика.
   — Ты не нашел других слов, кроме слов проклятого еретика, — наконец проговорил ректор и снова замолчал.
   — Для вас, отец ректор, он — еретик. Для меня — один из апостолов. И если Лютер и грешен, то, как сказал Эразм из Роттердама, только в том, что затронул тиару папы и животы монахов.
   Ректор от изумления на минуту потерял дар речи. Придя в себя, он прошептал, сдерживая ярость:
   — Браво, Морис Август. Браво. Я недооценил тебя. Ты Знаешь не только то, о чем говорил богоотступник Лютер, ты знаешь и кое-что еще. Если ты уже зашел настолько далеко, что считаешь возможным в разговоре с ректором католической семинарии ссылаться на высказывания нечестивцев, то впереди у тебя незавидная участь. — Ты понимаешь, что ждет тебя? — спросил он Мориса после долгой паузы. — Ты понимаешь, на что идешь? Каким силам земным, не говоря уже о силах небесных, бросаешь ты вызов?
   — Да, отец ректор, — ответил Морис.
   И то, как произнес он это, убедило ректора больше, чем самая длинная речь, оснащенная сотней богословских и логических аргументов.
   — Церковь добра к своим сынам, даже заблудшим. Иди с миром. И подумай как следует, так ли должен был поступить истинный католик и дворянин. Завтра после заутрени я прошу тебя прийти ко мне еще раз, и я послушаю, что ты скажешь отцу ректору тогда.
   — Я скажу то же самое, отец ректор, — ответил Морис.
   И ректор увидел, как губы юноши сжались и глубокая складка легла между насупившимися бровями.
   Ректор встал. Теперь перед юношей стоял уже не старый добряк, каким его знали. Перед Морисом стоял библейский пророк. Седые волосы ректора показались Морису кудрями архистратига Михаила, и голосом, подобным трубе архангела, ректор рыкнул:
   — Иди! — и тяжело рухнул в кресло.
   Громко дыша, ректор сидел в кресле и думал: «Почему я сорвался и накричал на нега? Не я ли не устаю повторять мальчикам: „Ваше настроение — лошадь, которую вы всегда должны держать на крепкой узде. Если же лошадь пошла галопом под гору, не подхлестывайте ее, но, напротив, натянув удила и зажав бока шенкелями, сдержите ее. Никогда не давайте своему настроению увлечь вас. Умейте владеть собою, и тогда вы научитесь сдерживать настроение других и подчинить их себе“.
   А что произошло тогда? Ректор вспомнил, что тогда он подумал: «Мальчишка оказался выдержаннее меня».
   «Он далеко пойдет, Морис Август, если только не свернет на кривую дорожку… И, кажется, я действительно сильно люблю его, если так переживаю из-за этой размолвки с ним. Однако не все еще потеряно, подождем и посмотрим, что из всего этого получится», — подумал ректор и, придвинув к себе бумаги, достал из ящика стола очки.
   Морис не пошел в этот день ни к обедне, ни к вечерне. Ректору донесли, что упрямец весь день пролежал на постели, о чем-то сосредоточенно думая.
   Ректор вспомнил, как на следующее утро отец Луиджи в самом начале доклада сообщил ему, что Морис и сегодня опять не был в церкви.
   — Позовите его ко мне, отец Луиджи, — сказал ректор.
   — Я позаботился об этом, и он уже здесь, — ответил секретарь. — Стоит в приемной, ожидая свидания с вами.
   — Тогда пусть войдет. Но я хотел бы переговорить с ним с глазу на глаз, — добавил ректор и почему-то встал, хотя утренний доклад секретаря, как всегда, выслушивал сидя.
   Морис вошел в кабинет и остановился возле двери. «Он не хочет даже поцеловать у меня руку и не просит благословения», — тотчас же мысленно отметил ректор, и то, что юноша не шевелясь стоял у порога, не желая подойти к нему, убедило ректора, что Морис своего решения не изменил.
   Глухим голосом, почти шепотом, ректор спросил:
   — Ну, так что же ты скажешь?
   И Морис ответил, упрямо склонив голову и исподлобья глядя на ректора:
   — То же, что и вчера, — не добавив строго принятого в семинарии, обязательного «отец ректор».
   — Ну что ж, Морис, ты отлично знаешь, что наша мать церковь не только Eclesia misericordia [6], но и Eclesia militaris [7]. И если голос добра и милосердия не дошел до тебя, ты будешь наказан. Позови ко мне отца секретаря.
   Морис молча вышел.
   Прямо из приемной его увели в монастырский карцер. Ректор сказал, что Морис будет сидеть в карцере до тех пор, пека сам не попросится к церковной службе, и добавил: это, однако, не будет означать, что Мориса тут же помилуют и что он еще подумает, выпустить гордеца сразу или подождать повторной просьбы.
   Но прошла неделя и вторая, а мальчишка и не думал просить о снисхождении. Положение становилось нелепым: ректор не мог держать мальчишку в карцере бесконечно. И тогда он позвал Мориса к себе. Но когда Крысенок побежал в подвал, чтобы отвести смутьяна к ректору, там ждало его горькое разочарование. Морис отказался выйти из карцера и сказал, что если ректору так нужно видеть его, пусть он сам спустится со своей заоблачной выси в преисподнюю, где находится интересующий его грешник. И тогда ректор понял, что он имеет дело не просто с упрямцем, а с человеком, к которому вполне применимы слова блаженного Августина о том, что гордыня есть мать всех еретиков. И когда он понял это, ему по-настоящему стало страшно.
   Ректор, конечно, не пошел к юному упрямцу и решил сломить его во что бы то ни стало.
   Прошел месяц. Морис не сдавался. Не сдавался и ректор. Наступили холода, и хотя в подвале были печи, но к утру все тепло начисто выдувало, и карцер и в самом деле мраком и холодом начинал напоминать преисподнюю.
   В начале ноября ректору донесли, что Морис заболел. Ректор приказал немедленно перевести упрямца в больницу, кормить как можно лучше и в обращении с ним всемерно проявлять добросердечие и учтивость, но никого из товарищей не подпускать к нему ни в коем случае.
   Около месяца Морис пролежал в монастырской больнице, в той же самой комнатке, в которой год назад он ухаживал за отцом Михаилом. По стародавней традиции, один из семинаристов должен был ухаживать за больным, и синьор Луиджи прислал к Морису того самого ленивого увальня, которого он однажды посылал вместе с Морисом к отцу Михаилу. На этот раз Крысенок рассчитал точно: увалень ел и спал и пальцем не шевелил для того, чтобы хоть как-то помочь больному.
   Так же редко, как и раньше, забегал сюда на несколько минут вечно куда-то спешащий лекарь, и Морису приходилось надеяться на собственные силы и удачу.
   Когда наступило выздоровление и Морис иногда уже ходил по маленькой комнатке, в которой стояла его кровать, ректор зашел к больному. Он сел возле постели Мориса и положил свою тяжелую мягкую ладонь на его лоб. Морис закрыл глаза. И так и лежал, молча, с закрытыми глазами, пока раздосадованный ректор не встал и не вышел из комнаты.
   И вот произошло все это…
   Медленно возвращался ректор в мыслях своих к сегодняшнему дню и так же медленно оставляли его видения прошлого.
   Ректор вышел из оцепенения оттого, что тихо скрипнула дверь и на пороге показался Крысенок.
   — Я составил донесение его преосвященству о побеге семинариста Беньовского, — как всегда тихо, проговорил секретарь. — Не угодно ли отцу ректору просмотреть его, — добавил секретарь и положил несколько мелко исписанных листов на стол.
   Ректор бегло просмотрел написанное.
   — За что вы его так ненавидите, Луиджи? — спросил он секретаря голосом бесконечно усталого человека.
   — Позвольте ответить вам вопросом на вопрос, отец ректор: за что вы так его любите? — отпарировал Крысенок и, не отводя взора, хищно прищурившись, посмотрел прямо в глаза ректору.
   — Морису принадлежит будущее, — резко и даже с какой-то злобой ответил ректор. — Такие, как он, становятся фельдмаршалами и кардиналами. За это я и люблю его. И за Это же не любите его вы, Луиджи, — ответил ректор.
   Крысенок усмехнулся:
   — Из таких, как Беньовский, выходят еретики и государственные преступники. Поверьте мне, отец ректор, вы еще увидете его с головой, выбритой наполовину, в кандалах и полосатом халате. — И, не проронив ни слова более, неслышно шмыгнул за дверь.
   Морис не стал дожидаться, пока его снова отправят в карцер. Однажды ночью он выскользнул из дверей больничного флигеля и через три минуты уже стоял возле знакомой двери. Едва он успел постучать, как дверь медленно и тихо раскрылась. На пороге, в длинной холщовой рубахе, в ночном колпаке, с горящей свечой в руках, стоял отец Михаил и, щурясь, смотрел в темноту коридора,
   — Входи скорее, Морис, мой мальчик, — прошептал старик и отступил на шаг в глубь комнаты.
   Морис обнял старика и вдруг заплакал. Он плакал навзрыд, горько и безутешно, чувствуя, как слезы заливают рубаху старого библиотекаря, нисколько не стыдясь своей слабости и пытаясь только умерить звуки своего голоса, с тем чтобы плач не был бы услышан кем-нибудь из семинаристов или преподавателей.
   А подавив рыдание, еще долго всхлипывал, успокаиваясь оттого, что добрый старик гладил его по спине и рукам.
   В эту ночь Морис сказал отцу Михаилу, что он не может более оставаться в семинарии и должен бежать во что бы то ни стало. Отец Михаил ответил, что на этой же неделе раздобудет Морису все необходимое: деньги, одежду и прочее.
   Через шесть дней, дождавшись, пока городские часы пробили двенадцать раз, Морис внимательно посмотрел на присланного к нему «брата милосердия», который уже несколько часов выводил носом замысловатые рулады, и сторожко вышел из флигеля.
   Отец Михаил ждал его у двери и, так же как и раньше, открыл ее еще до того, как Морис постучал.
   — Благослови тебя небо, мальчик мой, — тихо произнес отец Михаил и ласково положил на плечи Мориса свои большие слабые руки.
   Затем он подождал, пока Морис оделся в припасенную для него одежду, и принес из дальней комнаты длинную тонкую веревку и острый охотничий нож.
   Когда Морис, обняв старика, в последний раз взглянул на него, отец Михаил прикоснулся к плечу мальчика и сказал:
   — Когда Лютер вошел в собор в Вормсе, один барон тронул его за плечо своей железной перчаткой, совсем так, как я тебя сейчас. «Держись, маленький монах, — сказал барон, — кое-кто из сидящих здесь видел в свое время жаркие дела, но, клянусь честью, ни один из нас никогда не нуждался в мужестве так, как нуждаешься в нем сейчас ты. Если ты убежден в правоте своих взглядов, маленький монах, то смело иди вперед во имя бога».
   Морис благодарно прижался щекой к руке отца Михаила, лежащей на его плече, и молча шагнул в коридор. По безлюдному темному двору он пробрался к зданию, в котором располагались спальни его товарищей, и по крутой каменной лестнице проник на чердак. Там он привязал веревку одним концом за толстую чердачную стреху, бросив второй ее конец на землю. После этого Морис легко прошмыгнул в чердачное окно и, зажав в зубах нож, стад спускаться вниз. Когда до земли осталось метра два с половиной, Морис повис на одной руке, зажав нож во второй, и сильным, быстрым ударом перерезал веревку.
   Теперь увидеть веревку можно было лишь в том случае, если, подняв голову, пристально присмотреться к углу, образуемому фасадом жилого корпуса и монастырской стеной. Морис так и сделал, но даже он с трудом обнаружил веревку… Мориса хватились только в семь часов утра, когда его уже и след простыл.
   В то время когда Крысенок рыскал по монастырю в поисках беглеца, Морис лежал под пуховой периной в маленькой квартирке дальней родственницы своей матери. Родственница эта была настолько дальней, что если бы Мориса спросили, кем она ему доводится, то юноша, наверное, затруднился бы ответить.
   И чтобы не утруждать и себя и родственницу сложными генеалогическими штудиями, Морис, посещая этот дом, называл его хозяйку «тетушкой». А если заставал у тетушки какую-либо из приятельниц, то ненароком добавлял «баронесса Реваи». Тетушка краснела от удовольствия и бросала на Мориса взгляд, полный благодарности.
   Тетушка жила в четвертом округе Вены — Видене, где селились мелкие торговцы, ремесленники, отставные чиновники, врачи с небогатой практикой. Ее племянник, приходивший к ней иногда из первого округа столицы — Внутреннего города, — казался тетушке и ее подругам самим воплощением аристократизма, ибо в первом округе жили банкиры и генералы, министры двора и прелаты церкви. Поэтому одно то, что Морис жил во Внутреннем городе и к тому же носил графский титул, необычайно возвышало тетушку Матильду в глазах ее соседей по дому, да, пожалуй, и среди всех обитателей квартала.
   …Когда Морис спрыгнул на снег и прощальным взглядом обвел высокую стену монастыря, видневшуюся из-за нее колокольню церкви и темные окна монастырских зданий, было около часа ночи. Небо было пасмурным, луна лишь изредка выглядывала из-за облаков. Морис надвинул на глаза капюшон плаща, туго намотал на руку обрезанную веревку и нырнул в узкий, темный переулок напротив монастырской стены. Быстро миновав пустынные улицы спящей Вены, он примерно через полчаса добрался до дома тетушки. Когда Морис глубокой ночью совершенно для нее неожиданно постучал в дверь, тетушка бодрствовала. Она быстро подошла к двери и, узнав, что за дверью стоит Морис, тотчас же распахнула ее.
   Морис заметил, что «баронесса Реваи» еще не ложилась спать: на небольшом обеденном столе тетушки горела единственная свеча, а подле свечи лежал раскрытый французский роман.
   — Тетушка, — начал Морис, не дожидаясь расспросов, — я прошу у вас гостеприимства, потому что обстоятельства заставили меня бежать из монастыря. Я знаю, что скромность и застенчивость не позволят вам спросить, почему именно ваш племянник бежал из семинарии, хотя через три года он мог бы стать священником. Я молод и надеюсь, что столь краткого объяснения будет достаточно. — И юноша выразительно взглянул на тетушку.
   Морис рассчитал точно. Его тетушка в молодости была актрисой. Говорили, что даже неплохой. Но многочисленный и чванливый род баронов Реваи не мог потерпеть в своей среде комедиантку, хотя бы и принадлежащую к одной из боковых ветвей фамилии. После долгих уговоров тетушка ушла из театра. За послушание старейшина рода Реваи выплачивал ей небольшую пенсию, на которую она и существовала.
   В то время, когда Морис с нею познакомился, тетушке Матильде давно уже минуло пятьдесят, но она все еще была романтически настроенной, порою взбалмошной особой, хорошо помнившей свою театральную молодость, яркую и, как теперь ей казалось, необычайно привлекательную.
   Тетушка Матильда была женщиной доброй, сентиментальной, в значительной мере жившей страстями героев тех французских романов, которые она без конца читала. В жизни тетушка почти совсем не разбиралась, была рассеянна и забывчива и если что-либо забирала себе в голову, то потом никогда уже от этого не отказывалась. Так, например, она считала, что Морису не четырнадцать лет, а семнадцать, и, когда племянник пытался возражать ей, она воспринимала Эти возражения как некий забавный розыгрыш, подобный тем, какие когда-то устраивали ее веселые товарищи по театру.
   И на этот раз четырнадцатилетний Морис, не по годам серьезный мальчик, который без труда мог бы сойти за семнадцатилетнего, воспользовался забывчивостью тетушки Матильды: он решил свое внезапное ночное появление объяснить так, как она сама более всего того хотела бы, — намекнув на то, что любовь и долг повелевали ему бежать из монастыря.
   Так он и сделал.
   Услышав краткое, полное сдержанного достоинства заявление племянника о том, что некая таинственная и важная причина, коей он не может пока сообщить тетушке, щадя ее женскую скромность, заставила юношу искать убежища под ее кровом, тетушка Матильда заметалась по квартире, как перепуганная курица. Она напоила Мориса кофе, приготовила ему постель в маленькой соседней комнатке и, уходя спать, особо проникновенным голосом — таким, как в былые годы на сцене, — сказала, что сделает все, чтобы помочь дорогому племяннику добиться успеха.
   Морис поблагодарил ее и, отвернувшись к стене, заснул как убитый.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

   в которой появляются друг за другом: сначала разные города, затем стая волков, покрытый шрамами генерал, и в конце которой семинарист превращается в кадета
   Тетушка Матильда сдержала данное ею обещание: она действительно помогла Морису, чем могла.
   На следующий же день она привела с собою портного, который снял с Мориса мерку, и через неделю у юноши был щегольской новый костюм, куртка и брюки. Тетушка дала взаймы Морису двести талеров серебром — почти все, что у нее было, — и выразила надежду, что этих денет ему должно хватить на то, чтобы купить все необходимое для дальней дороги домой и для оплаты предстоящего неблизкого путешествия.
   Отправившись в один из дней на Верхний рынок, Морис купил там крепкий дорожный сундучок, теплую зимнюю куртку, отороченную мехом, два больших двуствольных пистолета, пули и порох к ним и кое-какие другие вещи, необходимые в дороге.
   Через две недели после бегства Мориса из семинарии на самой оживленной площади старой Вены — Грабен — появился щеголевато одетый молодой человек с небольшим дорожным сундучком в руках. Его провожала очень оживленная пожилая дама. Молодой человек сел в экипаж, который совершал регулярные рейсы между Веной и Братиславой, и, после того как экипаж тронулся, долго махал рукой даме, а затем почти всю дорогу, не отрываясь, читал книгу.
   В Братиславу экипаж вкатился к концу следующего дня. Позади осталась переправа через Дунай и более чем стокилометровый путь по зимней дороге. И хотя расстояние между Веной и Братиславой было сравнительно невелико, Морису казалось, что проехал он через несколько государств — столько костюмов и наречий повстречалось ему в пути. Да и чему было удивляться? Ведь ехали они по самому центру Европы, густо заселенному с незапамятных времен. Столько племен и наречий перемешалось на этом кусочке земли между Альпами и Карпатами, что поди попробуй сосчитай — не сосчитаешь. Даже каждый из городов, через который они проезжали, имел три, а то и четыре названия.
   Конечный пункт назначения того дилижанса, в котором ехал Морис, немцы называли Прессбургом, мадьяры — Пожонью, а словаки и чехи — Братиславой. Морис и раньше бывал в Братиславе, но сейчас она как-то по-особенному обрадовала его. Если в Вене повсюду слышалась немецкая речь и намного реже можно было встретить людей, говоривших по-венгерски и по-чешски, то в старой доброй Братиславе значительно чаще встречались говорившие каждый на своем родном языке украинцы и поляки, словаки и русины.
   Провинциальные помещики и священники, офицеры и торговцы, наводнявшие Вену, пытались щегольнуть друг перед другом знанием немецкого языка, на котором в этой стране писались королевские указы, велись процессы в судах, печатались газеты и составлялись торговые и денежные документы. В Братиславе же не было того духа чопорности и чванливости, которым пропиталась столица империи. Люди здесь были попроще, пыль в глаза друг другу пускали порезке, и потому Морис почувствовал себя в этом городе намного уютнее, чем в Вене. Объяснить это можно было еще и тем, что в Братиславе он уже почти не боялся, что его настигнут пронырливые и вездесущие шпики из духовной полиции, а кроме того — и это, наверное, было главным, — Морис почувствовал себя в Братиславе почти что дома, хотя и проехал всего часть пути.
   Такое чувство юноша испытал, как только экипаж, в котором он находился, въехал в Братиславу и до его слуха донеслись звуки распевной и ласковой украинской и русинской речи. Может быть, для кого другого это почти бы ничего и не значило, но только не для Мориса, который родился в деревне, лежавшей в землях, населенных словаками и русинами, и для которого языки этих народов, наряду с польским и венгерским, были родными.