— За свободу для кого? — спросил Ваня,
   — За свободу для человечества, — ответил Костюшко. — Ибо нет свободы для американцев или русских, немцев или поляков. Цепи рабства, скованные деспотами, оплели весь мир. И когда мы рвем эти цепи в Америке, они трещат и в Европе.
   — Но мы оставляем многое из того, что было до революции. Мы оставляем рабами негров, мы оставляем бедных бедными, а несчастных несчастными, — возразил Ваня.
   — Видишь, Иване, мы не можем создать царства божьего на земле. Но в конце концов мы должны создать общество, в котором станет возможным осуществление великих истин. Мы делаем один из первых шагов на пути к такому обществу. Каким будет этот шаг, большим или маленьким, не нам судить. Пусть судят об этом потомки. Ты не обидишься на меня, Ваня, если я скажу тебе, что ты — мечтатель, а мне не раз доводилось видеть, что мечтатель верно определяет будущее, но хочет, чтобы будущее тотчас же наступило. То, на что природе нужны тысячи лет, он хочет видеть совершенным за время своей жизни. — Костюшко помолчал и, как бы угадывая невысказанные Ваней потаенные мысли, добавил — А кроме того, Иване, мы с тобой солдаты и начатое дело должны довести до конца, как велит нам наш долг и наша честь.
   Ваня пробыл в армии Грина более двух лет. Вместе с Костюшко он дважды выходил из окружения, оставляя обманутым английского главнокомандующего генерала Корнуэллиса. Молодая республика напрягала все силы в борьбе с могущественнейшей державой мира. Наконец военное счастье улыбнулось и американцам: 9 октября 1781 года Корнуэллис со всей своей армией был окружен войсками инсургентов под Иорктауном и сдался. Победа, одержанная над главными силами англичан, произвела большое впечатление на Америку и Европу. Весть о пленении Корнуэллиса пришла в Париж в день рождения дофина — наследника престола. Когда через несколько дней после этого в Версале состоялся грандиозный бал, жена Лафайета была осыпана милостями и удостоилась поцелуя самой королевы. И сама королева — гордая австриячка Мария Антуанетта — проводила ее домой в карете.
   После битвы под Иорктауном судьба войны была решена. И хотя отдельные английские отряды — порою довольно значительные — продолжали сопротивление, речь шла теперь лишь о сроках окончательной победы американцев.
   14 декабря 1782 года американские войска заняли последний опорный пункт англичан — город Чарльстон. Во главе передового отряда инсургентов в город вступил Тадеуш Костюшко. После освобождения Чарльстона генерал Грин в рапорте Вашингтону писал:
   «К числу самых полезных и самых симпатичных для меня товарищей по оружию принадлежит полковник Костюшко. Ни с чем нельзя сравнить его усердие к общественной службе, а в решении серьезных задач не было ничего более полезного, чем его советы, деятельность и аккуратность. Не уклоняясь ни от какой работы, не страшась никакой опасности, он выделялся беспримерной скромностью в убеждении, что не совершил ничего особенного. Не требовал никогда ничего для себя, но ни разу не упускал случая отличить и рекомендовать к награде чужие заслуги».
   Сам же Костюшко рекомендовал к награде и «храбро и верно исполнявшего свой солдатский долг волонтера Устюжанинова». Однако, когда конгресс Соединенных Штатов рассмотрел это представление, Вани уже не было в Америке.
   В июне 1783 года армия конгресса была почти полностью распущена, а 23 декабря 1783 года Вашингтон сложил с себя Звание главнокомандующего и вернулся в свое имение. Армия конгресса расходилась по домам. Многочисленные волонтеры-иностранцы уплывали в Европу. В портовых кабачках Нью-Йорка и Бостона чуть ли не каждый день старые боевые товарищи прощались друг с другом.
   Ваня тоже собирался в дорогу, решив, что на этот раз его путь домой будет лежать через Францию. Он уже обдумывал, как лучше сообщить о своем намерении Костюшко, когда вдруг в штаб саперного отряда на имя волонтера Устюжанинова поступил толстый серый конверт, запечатанный сургучом. На письме стоял и обратный адрес: «Англия, Лондон».
   В конверте оказалось сразу два письма. Одно из них было написано полномочным представителем Соединенных Штатов во Франции доктором Франклином, второе — графом Морисом Беньовским.
   Франклин сообщал о том, как после больших трудов ему наконец удалось разыскать мистера Беньовского и переслать письмо, посланное из-за океана «мистером Устьюшаниновым». Столь длительную задержку Франклин объяснял тем, что во время войны между Англией и США почтовые связи были очень затруднены. Беньовский же, почти ничего не сообщив о своих нынешних обстоятельствах, извещал Ваню о твердом намерении в самое ближайшее время прибыть в Соединенные Штаты.
   «Подожди меня немного, Иване, мой бесценный друг, — писал он. — Я не могу написать здесь, с какою целью решил переплыть океан, однако заверяю тебя, что предприятие, мною замышленное, не оставит равнодушным и тебя. Судьба свела нас воедино не для того, чтобы мы покинули друг друга в час, когда исполнение наших давних мечтаний близко как никогда».

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

   в которой пятеро мужчин не могут согласиться друг с другом по ряду вопросов, касающихся добра и зла, справедливости и морали
   В самом конце 1783 года в Нью-Йорке, в таверне толстяка Жерара, собралось пять молодых мужчин. Все они были одеты в штатское платье, но опытный хозяин таверны сразу же угадал, что перед ним военные. Он узнал самого высокого из них — прославленного генерала Лафайета, но, узнав, не подал вида, хотя стал прислуживать посетителям с необыкновенным рвением.
   Старик Жерар понял, что пятеро джентльменов собрались, чтобы проводить одного из своих товарищей. Вскоре он угадал, кого именно провожают эти солдаты, одетые в партикулярное платье. Уезжавший в Европу был невысок ростом, худощав, большеглаз и длиннонос. Двое из провожавших называли его по имени Анри, двое других — мсье Сен-Симон.
   По чистому французскому выговору Жерар понял, что, кроме Лафайета и Сен-Симона, еще один из них — француз, Он был строен, широк в плечах, белокур и ясноглаз. Французы называли его Луи-Александр, двое других, чью национальность Жерар установить затруднился, называли его мсье Бертье.
   Посетители заказали самое лучшее вино, но пили мало. Их разговор был необычен для прощающихся друг с другом солдат. Они не говорили об отшумевших битвах и не вспоминали старых товарищей. Они говорили о будущем, о справедливости, о боге и о человечестве. Разговор в основном вели двое: Сен-Симон и иностранец постарше — мистер Костюшко.
   Кабачок был небольшой и, кроме этих пяти посетителей, в нем никого не было. Поэтому старый Жерар хорошо слышал все, о чем говорили расстающиеся товарищи.
   Первым поднял тост генерал Лафайет.
   — Друзья, — сказал генерал, — мы провожаем сегодня лейтенанта Анри, носившего во Франции титул графа де Сен-Симона. Годы, проведенные на земле Америки, лишили Францию одного из ее пэров, но эти же годы подарили Франции нового гражданина — Анри Сен-Симона. Я думаю, что отныне, где бы мы ни жили и что бы мы ни делали, мы останемся республиканцами. На нас, переживших американскую революцию, лежит особая ответственность перед человечеством. Первыми после Кромвеля мы зажгли пламя восстания и победили. Но наше отличие от Кромвеля состоит в том, что мы не пролили напрасно ни одной капли благородной крови. Во главе нашей революции оказались правильно мыслящие люди, а нашим вождем был Джордж Вашингтон — джентльмен по происхождению и духу.
   Мы решительно взялись за оружие и доказали, что не позволим никому посягнуть на наши привилегии и права. При Этом мы с самого начала дали понять, что наше движение хотя и допускает к участию в нем представителей низов, но никогда не пойдет по угодному им пути.
   Наша большая заслуга — и я боюсь показаться нескромным — состоит в том, что, опираясь в отдельные моменты на мелких фермеров и наемных городских работников, мы старались не допускать их к руководству революцией и тем спасли сотни человеческих жизней, ибо нет зверя кровожаднее, чем чернь, овладевшая властью.
   Должен признать, что монархии Европы являют сегодня далеко не самый лучший образец правления. Если монархи не приблизят к себе людей честных и мыслящих, то вся Европа станет республиканской. Но короли не сделают этого — они слишком самонадеянны и спесивы. И когда в Старом Свете короны одна за другой станут падать с их голов, тогда к власти придем мы — благородные республиканцы, никогда не кланявшиеся монархам и никогда не заигрывавшие с чернью.
   Мы установим справедливость, основанную на наших принципах. И в обществе, созданном нами, каждый получит то, на что он имеет право. А если против наших установлений подымется чернь, мы будем по отношению к ней более беспощадны, чем самые жестокие монархи.
   Я желаю вам, Анри де Сен-Симон, возвратившись в Европу, хорошо подготовить себя для будущего и в грядущей революции, если она произойдет, занять подобающее вам место.
   Лафайет чуть приподнял бокал и сделал два маленьких глотка. Сен-Симон грустно улыбнулся. Он сидел на резном деревянном стуле, сильно откинувшись на спинку, и медленно поворачивал в руках узкий высокий бокал, налитый до половины вином. Сен-Симон заговорил задумчиво и неторопливо. Голос у него был тихий, чуть хрипловатый. Казалось, он испытывает смущение, отвечая Лафайету.
   — Менее всего, друзья мои, мне хочется быть неискренним с вами. И, кроме того, мне не хочется огорчать вас. Но если я окажусь перед выбором — сказать ли горькую правду, которая придется вам не по сердцу, или солгать, дабы сохранить былое согласие, — я выберу первое.
   Я возвращаюсь в Европу, смятенный духом. Я не могу назвать себя революционером и республиканцем, хотя, видит бог, я ненавижу тиранию не меньше, чем любой из вас. Годы, проведенные в Америке, убедили меня в пагубности монархии, и в этом смысле пэр Франции, граф де Сен-Симон, погиб. Но эти же годы не сделали из бывшего графа и республиканца.
   Военная и политическая победа американских буржуа не принесла народу этой страны того, на что я надеялся и о чем мечтал, отправляясь сюда сражаться. Я понял, что главное — не строй, какой устанавливается в результате победы более сильного над более слабым. Главное — это человек, его духовный мир, его этика и его идеалы. Вслед за Жан-Жаком я могу воскликнуть: «Человек! Не ищи причины зла! Ты — эта причина!» И вслед за Цицероном, я могу заявить: все неопределенно, туманно и мимолетно, одна добродетель не может быть сокрушена никаким насилием. Наконец, привлекая к себе в союзники еще одного властителя дум, я обращусь к кёнигсбергскому отшельнику. Старик Кант говаривал, что мы должны считать обязательными для нас не божьи заповеди, а то, что мы считаем внутренне обязательным для нас.
   Я считаю, что всякий человек должен руководствоваться некоторыми непреложными принципами. У меня не было возможности создать какое-то новое этическое учение, я не свел Эти принципы даже в какую-нибудь систему, но сегодня то, во что я верю, выглядит примерно так:
   Первое — мы должны иметь мужество верить в разум и пользоваться им. Мы должны развивать наш разум нравственно. Лютер заметил как-то: «Мы не можем помешать птицам пролетать над нашею головою, но мы властны не дать им свить у нас на голове гнезда. Точно так же мы не можем помешать дурным мыслям мелькать у нас в голове, но мы властны запретить им свить там гнездо, чтобы высиживать и выводить там злые поступки».
   Во-вторых, веря в разум человека, мы должны всегда иметь на своей стороне лучшие свойства его души — порядочность и честность. Ибо план сатаны заключается в том, чтобы с помощью тысячи доводов и угроз разлучить людей с их совестью. Я верю, что сделать людей счастливыми можно только после того, как они станут нравственными и мудрыми.
   В-третьих, всегда прибавляй, всегда подвигайся, никогда не стой, не возвращайся назад и не сворачивай. Всегда будь недоволен тем, что ты есть. И если ты скажешь: «С меня довольно», ты погиб. И в этом вечном движении вперед прежде всего — я снова говорю вам это — мы должны развивать свой разум, развивать без какого бы то ни было ограничения, ибо передовые движения порождаются передовыми идеями. Напротив, враги разума, обороняясь, всегда окружают себя завесой невежества, уподобляясь каракатицам, которые в минуты опасности создают вокруг себя завесу из чернил.
   И если жажда богатства не собьет меня с пути служения истине, то я отдам мою жизнь науке. Я хочу дать человечеству учение, которое сделало бы людей счастливыми, и в связи с этим я хотел бы напомнить вам слова незабвенного Сенеки: «Мудрость — предмет великий и обширный, она требует всего свободного времени, которое может быть посвящено ей. С каким бы количеством вопросов ты ни успел справиться, тебе все-таки придется промучиться над множеством вопросов, подлежащих исследованию и решению». Я знаю, что это так, и все же надеюсь, что сумею справиться с наиболее важными. За это я и прошу поднять ваши бокалы, господа!
   Все не спеша приподняли бокалы.
   Бертье, тщательно подбирая слова, заговорил короткими, рублеными фразами:
   — Я солдат, Анри. Я испытал счастье быть офицером победоносной армии. К тому же армии, которая боролась за правое дело. Если бы я сказался на месте Корнуэллиса, я пустил бы себе пулю в лоб. Рано или поздно я тоже окажусь в Европе и, наверное, предложу свою шпагу королю Франции. Ты не оставил мне места в той схеме, которую нарисовал здесь, Анри. Что делать нам, солдатам? Брать в руки плуг? Учить деревенских детей грамоте? Но профессия солдата так же стара, как и профессии учителя и крестьянина. И так же почетна. Все дело в том, Анри, солдатом или офицером какой армии я буду. Ведь пока существуют республики и империи, будут существовать и армии. И может быть, именно армии будут сбрасывать королей с тронов и насаждать справедливость. Твоя схема, Анри, настолько же хороша, насколько и беспомощна. В ней нет места солдатам, и ее некому будет защищать. Я тоже читал незабвенного Сенеку, но, послушав тебя, Анри, мне на память пришли его другие слова: «Ученые больше думают о разговорах, нежели о жизни. Их чрезмерное мудрствование порождает зло и может быть весьма опасным для истины».
   Резкость Бертье нарушила дружественный тон завязавшейся за столом беседы.
   — Друзья, — вмешался Костюшко, — вы не так далеки друг от друга в своих воззрениях, как это может показаться сначала. Мсье Сен-Симон высказал верные и благородные мысли о предназначении человека и о роли разума в истории человечества. Мсье Бертье коснулся, как я понял, другой стороны этого же вопроса. Он доказал нам, что государство, основанное на разуме и морали, обязано уметь защищаться. Только союз солдат и философов может оказаться жизнестойким и прочным. Поэтому выпьем за союз солдат и философов, за мысль, подкрепленную силой, и за силу, направленную верной и благородной мыслью!
   Слова Костюшко были встречены общим одобрением.
   Все оживились и повеселели.
   Лафайет, чуть покраснев от выпитого вина, спросил с легкой иронией:
   — И где же, гражданин Анри, вы собираетесь приложить к делу вашу будущую теорию? В Англии? Во Франции? В России?
   Сен-Симон смешался. И вновь его выручил Костюшко:
   — Мы практически применим теорию мсье Сен-Симона, как только освободим мою родину, Польшу, от апокалипсической блудницы Екатерины!
   Бертье, желая загладить свою недавнюю резкость, улыбнувшись, добавил:
   — И в этом случае, господа, начнут солдаты, а философы придут следом за ними.
   Лафайет, старший среди собравшихся, обратил внимание на то, что из сидящих за столом молчит только Ваня,
   — Я помню, как вы произнесли неплохой спич в присутствии самого главнокомандующего, — проговорил он, обращаясь к Устюжанинову.
   — У русских есть поговорка: «Слово — серебро, молчание — золото», — ответил Ваня. — Я здесь самый младший и по званию и по возрасту. И я получу больше, если послушаю любого из вас, нежели если буду говорить что-либо. Кроме того, я убежден, что знаю очень немного, и потому могу заблуждаться по поводу предметов, которые вам всем кажутся очевидными. Тем более, что Жан-Жак, которого здесь уже упоминали, кажется, высказал однажды мысль, что незнание не делает зла; пагубно только заблуждение. Заблуждаются же люди не потому, что знают, а потому, что воображают себя знающими. Я же, джентльмены, хотел бы сказать, что сильно сомневаюсь в возможности верно предугадать будущее. Сегодня народ Америки шагнул далеко вперед, но разве можно утверждать, что завтра какой-нибудь другой народ не сможет шагнуть еще дальше и провозгласить еще более великие идеи и принципы?
   Сен-Симон улыбнулся:
   — Я вижу, что здесь не я один принадлежу к славному ордену философов. Мой новый друг не столь категоричен, как я, и не настолько самонадеян, но видит бог, скромность не единственное его достоинство. Я хочу выпить за дружбу задиристого галльского петуха с уверенным в себе русским медведем! — И он, потянувшись через стол, чокнулся с Ваней.
   Через час, когда настала пора расходиться по домам, Лафайет спросил Ваню:
   — А вы не собираетесь последовать примеру легких на подъем волонтеров-французов?
   — Собираюсь, сэр, — ответил Ваня. — Только сначала я должен дождаться одного старого друга. Два месяца назад я получил от него письмо и со дня на день ожидаю его прибытия сюда.
   Выйдя из дверей таверны Жерара на пустую темную набережную, они крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны, не зная, что в последний раз были все вместе.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

   в которой сталкиваются две вечно враждебные друг другу силы — алчность и бескорыстие, и алчность одерживает верх, несмотря на то, что против нее ополчаются все пророки и поэты белого света
   Беньовский плакал. Плакал по-детски, не стесняясь слез, громко всхлипывая и уткнувшись лицом в плечо Вани. Он обхватил Ваню обеими руками, и Ване руки Беньовского показались маленькими и цепкими. Ваня стоял не шелохнувшись. Он испугался слез учителя и с удивлением заметил, что не радость переполнила его сердце при этой встрече, а жалость.
   Ваня сначала не узнал Беньовского. Он ожидал увидеть былого Мориса Августа в небесно-голубом камзоле, расшитом серебряными звездами, с золотой шпагой на боку, с орденами Святого Людовика и Белого орла на груди, в парижском парике и сверкающих ботфортах. А вместо этого навстречу ему по грязному деревянному трапу суетливо сбежал, сильно хромая, просто одетый, коротко стриженный мужчина без шпаги и парика. Он быстро обвел глазами небольшую кучку зевак, собравшихся на пристани Нью-Йорка, и не узнал среди них Ваню. И когда Ваня широко шагнул навстречу ему, Беньовский, по-бабьи охнув, приложил сначала обе руки к сердцу, а затем ткнулся носом в плечо и, крепко обхватив его руками, заплакал, сотрясаясь всем своим маленьким телом.
   О, встречи старых друзей! Долгожданные или совсем неожиданные, вы совершаете чудо, возвращая участников в те дни, когда они были вместе и когда жизнь их чаще всего была холодной, голодной, трудной, опасной и все же чертовски хорошей. И чем труднее она была, тем крепче оказывалась их дружба и яснее воспоминания, пронесенные сквозь годы.
   О, встречи старых друзей, когда останавливается сердце и глаза находят новые шрамы и новую седину! И все же еще более отмечают они черты старые, незабытые, которые не подвластны времени: жесты, улыбку, взгляд, казалось бы, позабытые словечки и воскресающие на глазах привычки.
   О, встречи старых друзей, подтверждающие, что ничто не вечно под луной, но подтверждающие так же и то, что ничто не исчезает бесследно…
   Беньовский оторвался от Ваниного плеча, чуть сконфуженно улыбнулся и достал из кармана своего коричневого грубошерстного камзола сильно надушенный платок. Улыбка его была такой же, как и раньше, и платок был тонким и белоснежным, как и встарь, и даже духи были те же самые, что и прежде.
   Он сильно постарел и осунулся, голова его стала наполовину седой, но движения оставались по-прежнему быстрыми и энергичными.
   Беньовский встряхнул головой, отошел на шаг в сторону и, наклонив голову к плечу, ласково улыбаясь, подглядел на Ваню.
   — Ну, здравствуй, Иване, здравствуй, сынок, — сказал он и, быстро шагнув вперед, еще раз обнял Ваню.
   — Здравствуй, учитель! — ответил Ваня, и так сдавил Беньовского в объятиях, что тот даже охнул.
   — Ну вот и привел господь свидеться, — сказал Беньовский по-русски и засмеялся. И добавил тоже по-русски: — Делу время, потехе час. Я прикажу начинать разгрузку корабля, а сегодня попозже вечером жду тебя у меня в каюте.
   Стол был накрыт с превеликою роскошью: старое бургундское, пулярки, паштет по-страсбургски, устрицы и омары, как будто только что были поданы каким-нибудь парижским ресторатором. Новые свечи ровно и ярко горели в тяжелых серебряных шандалах.
   Ваня узнал старый компас, старый секстан и сундук, в котором когда-то хранились золото и заветный бархатный конверт. Как только Ваня посмотрел на сундук, Беньовский перехватил его взгляд и, повернув ключ, откинул крышку.
   — Здесь нет золота, Иване. Его заменяют бумаги, бумаги и бумаги: векселя, поручительства, облигации и еще добрая сотня банкирских ухищрений, заменяющая дублоны и луидоры.
   Беньовский захлопнул крышку, со звоном повернул ключ и, протянув руку к столу, сказал:
   — Садись, Иване. Нас ждут более приятные дела, чем обсуждение курса ценных бумаг на лондонской бирже.
   Они проговорили всю ночь. Ваня рассказал Беньовскому обо всем, что произошло с ним после того, как отплыл он из Портсмута. Беньовский поведал ему, как он прожил последние семь лет. После отъезда Вани он еще около года оставался в доме Гиацинта Магеллана — заканчивал мемуары о своих приключениях.
   — Ах, эти мемуары, — смеясь, проговорил Беньовский, — они интересны, но истина часто приносилась мною в жертву Занимательности. Если ты прочтешь их, — сказал Беньовский, — то усомнишься, обо мне ли идет в них речь.
   — А почему ты поступил таким образом?
   — Я всегда был мечтателем и. работая над книгой, разрешал себе фантазии, милые моему сердцу. Я не написал, например, о моей учебе в семинарии, ибо стыжусь того, что когда-то принадлежал к сословию, которое всю последующую жизнь презирал. Между прочим, Гиацинт оказался преславным стариком. Прощаясь, он подарил мне два рукописных фолианта — один о странствиях некоего польского князя, другой — об удивительных приключениях одного русского — не то кондотьера, не то — пилигрима.
   Я вожу их с собою, в память о нашем гостеприимном хозяине, с прочими дорогими мне реликвиями. — Беньовский махнул рукой: — Ну, довольно. Хорошо, что после долгих скитаний и разлуки мы снова вместе. Как только я получил твое письмо, я вспомнил Мадагаскар, а раздумья о твоей судьбе, Ваня, и о том, что ты оказался в Америке, породили в моей голове план, где отводилось место и Америке и Мадагаскару. Я понял, что победившая американская революция предоставляет нам с тобой новые великие возможности.
   Из его рассказа Ваня понял, что для начала Беньовский решил быстро сколотить в Америке состояние, достаточное для осуществления одного дерзкого замысла: создать в Бостоне или Филадельфии торговую компанию по освоению Мадагаскара. Американским толстосумам он хотел посулить несметные богатства от эксплуатации острова и его жителей и тем самым получить деньги, необходимые для начала предприятия. Но у этого плана была вторая сторона, о которой не знал никто, и Ваня был первым человеком, которого Беньовский посвятил в свои самые сокровенные планы; он решил вернуться не для того, чтобы торговать во славу денежных мешков Америки. Он ехал на Мадагаскар, чтобы снова стать ампансакабе Великого острова.
   Беньовский так рьяно принялся за дело, что даже Ваня, помнивший учителя в годы молодости, не узнавал его.
   Уже через три недели после приезда Беньовского в газетах Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии появились объявления о том, что «Объединенная компания по торговле с Мадагаскаром» объявляет набор служащих, штурманов и матросов. Ваня почти не видел Беньовского, хотя жил на одном с ним корабле в соседней каюте. Беньовский вставал с рассветом и ложился глубокой ночью. Целые дни он разъезжал по городу, заключая контракты, получая авансы (чаще всего довольно скудные) и раздавая обещания (всегда необыкновенно щедрые). Ваня был приставлен следить за погрузкой бесчисленных ящиков, бочек, тюков, которые, как по волшебству, с раннего утра появлялись на пристани возле зафрахтованного Компанией брига «Интрепид» [22]. По тому, с какой скоростью обделывал Беньовский дела, как быстро находил он путь к сердцам и, что еще важнее, к кошелькам недоверчивых американских торговцев, Ваня понял, что годы, проведенные учителем в Англии, не прошли даром. Даже недавняя встреча с учителем теперь представлялась Ване не такой, как вначале. Он понял, что Беньовский еще в Англии продумал все с первых шагов и до последних. Его коричневый грубошерстный сюртук не был случайностью, и то, что он выбежал на берег без парика, тоже не было случайным.
   Беньовский знал, что простоволосый негоциант в скромном сюртуке произведет значительно лучшее впечатление, чем щеголь с золотой шпагой и в лакированных ботфортах.
   Он не ошибся. Его принимали за своего, благодаря проявленному им знанию законов коммерции, рекомендательным письмам (среди которых было и письмо-поручительство Франклина) и той славе удачливого и бесстрашного конквистадора, которая сопутствовала ему и в Америке.