Вставайте, братья, пробил час,
Отечество, прощай!
Отвалят скоро корабли
От берегов родной земли
В заморский дальний край.
Прости-прощай родимый дом,
Мы уплываем вдаль.
Рыдают наши старики,
Часы прощанья нелегки,
И гложет нас печаль.
Обнимут старенькую мать
Сыны в последний раз,
Стоят отец, сестрица, друг,
Стоят безмолвно все вокруг,
Отворотясь от нас…
 
   Вскоре корабли вышли в открытое море, и когда Ваня увидел вокруг себя только воду да небо и услышал лишь шелест парусов и крик чаек, он почувствовал, что самое плохое осталось позади. Океан был неспокоен, а длинные вспененные волны катились к берегу одна за другой, как цепи гигантской, беспрерывно атакующей армии. Корабли, как игрушечные, взлетали на гребни волн, проваливались в пучину, а затем снова взлетали и снова падали. Небо было низким, покрытым густыми серыми тучами, холодные брызги и крепкий свежий ветер обдавали Ваню с головы до ног, но глаза у него сияли, и он, с восторгом глядя на небо и на воду, прошептал:
   — Мы еще поборемся, черт побери! Только тернии и крутизна — дорога богов!
   …Из Портсмута вместе с транспортами, перевозившими немецких ландскнехтов, к берегам Америки вышла колонна в семьдесят кораблей. Здесь шли торговые и военные суда, транспорты, загруженные оружием и провиантом.
   В последнее время участились нападения американских каперов [17], и поэтому английское адмиралтейство предпочитало отправлять в Новый Свет большие караваны хорошо вооруженных и надежно охраняемых кораблей.
   Из разговоров сержантов и офицеров — англичан, уже побывавших в Америке, — из слухов и пересудов, после того как в Миндене их погрузили на английские транспорты, Ваня понял, что их везут за океан, чтобы подавить мятеж, поднятый американцами против английского короля Георга Третьего.
   Разное говорили об американских делах, но когда Ваня выслушал десятки мнений и свидетельств, он понемногу уяснил себе, что произошло в заморских колониях Англии и почему между «новыми англичанами», как называли мятежников, и «старыми англичанами», как называли сторонников короля, началась война. Дело было в том, что колонисты отказались платить налоги, которые без их ведома устанавливал английский парламент; они отказались также платить колониальные пошлины и, твердо веря в то, что никто, кроме них самих, не может распоряжаться судьбой страны, в которой они жили, взялись за оружие. Среди ландскнехтов герцога Карла Ваня был единственным человеком, который довольно бегло и достаточно правильно говорил по-английски. Кроме того, среди наемников он был почти единственным человеком, который не впервые оказался в море и сразу же показал себя бывалым моряком.
   В то время, когда ганноверцы и пруссаки, вестфальцы и гессенцы, не поднимая головы, сутки за сутками лежали в трюме, страдая от морской болезни и отказываясь даже от рома, Ваня легко перелетал с реи на рею, вязал узлы, ставил и убирал паруса. Все это привлекло к нему внимание экипажа, и очень многие матросы и даже офицеры корабля стали выказывать Ване дружелюбие и расположение.
   О его истории вскоре узнали все, кто был на корабле, узнали, правда, в самых общих чертах. Ваня был немногословен и сказал только, что ему пришлось немало поплавать под разными широтами. От солдат-немцев англичане узнали, как вел себя Ваня в тюрьме Гогенасперга: как ответил Паулю Шурке, как первым бросил на землю шпицрутен, когда того же Пауля хотели прогнать сквозь строй.
   Однажды поздним вечером Ваня сидел под большим керосиновым фонарем на канатной бухте и бездумно смотрел за борт. Он почувствовал, как кто-то опустился рядом с ним. Ваня повернул голову и увидел, что это третий штурман корабля, молодой мужчина лет двадцати двух, с открытым лицом, волевым ртом и коротким прямым носом. Ваня уже раньше заметил этого штурмана и внутренне отделил его от других членов экипажа. Как это часто бывает, штурман тоже заметил Ваню и тоже выделил его. Взглянув друг другу в глаза, они почему-то не почувствовали и тени смущения, как будто были давным-давно знакомы друг с другом. Штурмана звали Уильямом Джонсоном. Он был родом из крупнейшей американской колонии Виргинии, и Ваня узнал, что его семья одна из самых богатых и уважаемых в этой колонии. Уильям сказал, что и его отец, и его мать, и два его брата с самого начала мятежа сохраняют верность королю, и, хотя очень многие их соседи и родственники осуждают за это семью Джонсонов, братья и родители Уильяма остаются твердыми лоялистами [18].
   — А вы сами, — спросил Ваня Уильяма, — так же безоговорочно поддерживаете лоялистов или же полагаете, что и инсургенты в чем-то правы?
   — Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос, даже когда задаю его себе сам, — ответил Уильям. — Во всяком случае, должен сказать вам, что и среди инсургентов у меня немало друзей, и чем дольше идет эта проклятая война, я страдаю все больше, потому что временами мне кажется, что правда не на нашей стороне. А что может быть ужаснее, чем борьба за неправое дело?
   Ваня посмотрел на Уильяма, и ему показалось, что тот переживает все, о чем говорит, глубоко и искренне.
   — Мне трудно судить об этом, — сказал Ваня, — тан как я почти ничего не знаю об американских делах наверное, но то, что против мятежников используют войска, набранные таким образом, как наш полк, заставляет меня осторожно относиться ко всему происходящему.
   — А английские войска, вы думаете, лучше? — спросил Уильям. И сам же ответил на свой вопрос: — В армии короля только офицеры являются джентльменами, все же остальные — подонки, сметенные с больших дорог и городских улиц вербовщиками и зазывалами. Невольно спросишь себя: может ли отстаивать правое дело армия, состоящая из такого сброда? Я и раньше задумывался над этим, но полгода назад, когда я в последний раз был в Нью-Йорке, ко мне попало одно любопытное сочиненьице, которое, хотя и было написано в виде забавной сказки, натолкнуло меня на многие раздумья. Подождите меня, я сейчас схожу в каюту и принесу вам его.
   Уильям ушел и вскоре вернулся обратно, держа в руках небольшую тоненькую книжечку. Он протянул ее Ване, и Устюжанинов прочел заглавие книжки: «Любопытная история, записанная в лето от Рождества Христова 1774-е Петром Скорбящим».
   «Давно, очень давно, жил один помещик, исстари владевший хорошим поместьем. Кроме поместья, была у него еще и лавка, в которой шла бойкая торговля. Со временем он стал богат и влиятелен. Соседи уважали и даже побаивались его. Однако характер у помещика был довольно скверный, и некоторые из его детей и внуков решили уехать в одно отдаленное поместье, по случаю купленное помещиком. Поместье это не давало никаких доходов, дорога к нему была тяжела и опасна, вокруг водилось много диких зверей.
   После бесчисленных трудностей и опасностей новоселы, наконец, хорошо устроились, проложили дороги, вспахали землю, разбили сады и виноградники. Но в один прекрасный день жена помещика, обладавшая еще более скверным характером, чем ее муж, стала бросать взоры на хозяйство новоселов. Она потребовала доставить к ее столу из отдаленного поместья хлеб и мясо, фрукты и вино. Она запретила новоселам самим шить себе платье, так как в старом поместье портным давно уже нечего было делать, и начала продавать сюртуки и шляпы, юбки и чулки для жителей нового поместья втридорога. Кроме того, она отослала в новое поместье множество самых бесполезных и ленивых слуг якобы для того, чтобы они защищали новоселов и истребляли диких зверей, а на самом деле для того, чтобы они следили за новоселами и держали их в страхе. И когда вся эта свора мотов и бездельников оказалась в отдаленном поместье среди людей трудолюбивых, богобоязненных и честных, могли ли они стерпеть несправедливости, которые чинили им наглые пришельцы?»
   — Этого довольно, — сказал Уильям и взял книжку у Вани. — Должен сказать вам, что в этой истории нет ни слова неправды. Все было именно так, И наши колонии оказались в положении описанного здесь отдаленного имения, Более того, — вздохнул Уильям, — я знаю и автора этой истории. Его зовут Френсис Хопкинсон. Это замечательный человек, настоящий джентльмен, к тому же весьма широко образованный. Он был членом законодательного собрания колонии Нью-Джерси, а теперь, естественно, один из активнейших инсургентов. И вот против таких людей я вынужден сражаться!
   Прощаясь, Уильям протянул Ване руку, и Устюжанинов в ответ крепко пожал ее,
   Путешествие к берегам Америки даже Ване показалось нелегким. Порою на память ему приходило плаванье на галиоте «Святой Петр», когда жажда, болезни и голод сваливали три четверти экипажа. Порою же Ване казалось, что и тогда ему было намного легче. Может быть, причиной тому были долгие годы, отделявшие его от прежнего времени, и все когда-то происшедшее казалось теперь не таким уж страшным и тягостным. Может быть, причина была в другом: «Святой Петр» нес своих пассажиров на встречу с 3олотым островом, где их ожидала свобода и счастье; английские транспорты несли их на встречу со страной, где их ждали пули мятежников и ненависть народа, видевшего в них чужеземцев и поработителей. Как бы то ни было, плавание проходило тяжело, и уже не одного немца, завернутого в белый саван, спустили в волны Атлантики, а трудности долгого пути все нарастали.
   С самого начала пассажиров стали кормить солониной и горохом, лишь по воскресеньям им выдавали пудинг, приготовленный из затхлой муки на старом бараньем сале. Хлеб был червивым и таким черствым, что иногда вместо ножей пользовались пушечными ядрами. Вода, пропитанная серой, была сильно испорчена. Когда на палубе вскрывали очередную бочку, распространялось такое зловоние, что люди, стоящие поблизости от нее, зажимали носы. Даже после того, как воду профильтровывали, она становилась ненамного лучше.
   Погода тоже не благоприятствовала путникам. Правда, за все время перехода не было ни одной бури, но и спокойного дня тоже ни одного не было. Корабли бесконечно раскачивались то с борта на борт, то с носа на корму, и от этого морская болезнь не прекращалась у солдат ни на минуту.
   Желтые и изможденные, напоминавшие призраков, ландскнехты короля Георга либо бесцельно слонялись по палубе, либо неподвижно лежали в трюмах, отказываясь даже от тех мизерных порций гороха, сала и черствого хлеба, которые им выдавали.
   Наступила пятая неделя плавания, и даже люди, впервые оказавшиеся в море, поняли, что приближается конец их путешествия. Вскоре колонна кораблей начала втягиваться в бухту Галифакс. Ваня, стоя на носу своего транспорта, увидел довольно большой остров, закрывавший вход в бухту, и приземистые здания сложенного из бревен и камней форта. За оградой из толстых лиственничных стволов неподалеку от берега стояло несколько батарей. Жерла их пушек были повернуты в сторону бухты, и даже человеку, совсем не искушенному в военном деле, было ясно, что захватить остров и форт или форсировать Галифакс невозможно.
   Когда корабли бросили якоря и от их бортов одна за другой стали отваливать шлюпки, переполненные немцами, Ваня почувствовал, что в жизни его заканчивается еще один Этап и начинается нечто совершенно новое и неизведанное. Наконец и рота вюртембержцев, в которую входил Ваня, выстроилась на палубе. Люди выглядели весьма неважно: четырехнедельное плавание сделало свое дело, и многие из немцев еле стояли на ногах.
   Когда Ваня вместе с другими своими товарищами по несчастью двинулся к трапу, он увидел, что у самого борта стоит Уильям. Лицо штурмана было печально. Уильям в глубокой задумчивости глядел на берег и, казалось, не замечал, как мимо него, стуча сапогами, проходили десятки наемников. Поравнявшись с Уильямом, Ваня тронул штурмана за рукав и сказал:
   — До свидания, Уильям.
   Штурман посмотрел на Ваню и, казалось не узнавая его и глядя куда-то мимо Вани, еле слышно пробормотал:
   — Прощайте.
   Берег бухты Галифакс был каменистым и голым. На плоском гребне высокого обрывистого холма полковник Манштейн приказал разбить палатки, и вскоре по всему гребню холма рассыпались сотни людей в пестрых мундирах разных полков с лопатами и топорами в руках. Несмотря на то что было начало лета, с моря дул холодный сильный ветер, и вскоре у наемников не попадал уже зуб на зуб. Дело усугублялось еще и тем, что солдат с вечера не кормили, и потому все они завалились спать не только продрогшими до костей, но и сильно голодными.
   Утром с кораблей свезли баки с горячей пищей, но порции, как и прежде, были мизерными, и это обозлило наемников, так как они полагали, что с приездом в Америку для них настанут дни праздные и сытые.
   — Едем подыхать за его величество курфюрста Ганноверского, но, видно, и подыхать придется с пустым брюхом, — ворчали солдаты.
   В середине дня, когда был подан такой же скудный обед, надежда на то, что дела в будущем пойдут на лад, совершенно рассеялась.
   — Пойдете в бой, — говорили солдатам капралы, — получите и мясо и ром, а если не будете дураками, то добудете его себе сами — мятежники чертовски богаты, и сам бог велел нам не церемониться с ними.
   Из-за того, что несколько дней никого из лагеря не выпускали, а в самом лагере поживиться было нечем, солдаты после маршировок заваливались на набитые соломой тюфяки и слушали однообразные рассказы о том, как много овец, коров и индеек на фермах у проклятых инсургентов и как ловко разделываются со всем этим лихие парни — ковбои [19], — рыскающие поблизости от бухты Галифакс.
   Каждый рассказ сопровождался разнообразными подробностями кулинарного свойства, но, несмотря на то что меню у рассказчиков менялось в зависимости от их собственных вкусов, сами эти рассказы вскоре стали казаться всем чрезвычайно однообразными.
   Однажды ранним утром, недели через две после высадки, полк был впервые выстроен в полном составе и после короткой речи Куно фон Манштейна отправился в поход. С этого времени учебные марши и даже трех-четырехдневные походы стали повторяться так же часто, как прежде маршировка. Как-то во время очередного учебного похода, в который немцев отправляли без оружия, но в сопровождении вооруженных англичан, Ваню и еще человек сорок солдат оставили в лагере и приказали построить большой цейхгауз из толстых бревен. Бревна эти, связанные в плоты, пригнали к берегу бухты еще несколько дней назад, а теперь они сохли на песчаной отмели, истекая душистой янтарной смолой. За три дня оставшиеся в лагере солдаты возвели стены цейхгауза и стали уже делать крышу, когда с кораблей, все еще стоящих в бухте, начали свозить на берег оружие и пушки.
   Вечером того же дня Ваня услышал, как многие из старых солдат, ложась спать, говорили друг другу:
   — Ну, теперь война не за горами: ружья и пушки, если уж они появились в лагере, долго без употребления лежать не будут.
   И почти каждый из них божился, что не пройдет и недели, как союзные войска будут брошены в бой против мятежников.
   Резкие звуки рожка, игравшего поход, сбросили солдат с тюфяков, и через десять минут полк стоял в центре лагеря под высокими холодными звездами. Куно фон Манштейн в окружении офицеров своего штаба вышел из высокого шатра, находившегося рядом с плацем, и голосом, в котором не оставалось ничего, кроме металла, скомандовал:
   — Полк, приказываю выступить! Да здравствует король!
   И тысяча глоток рявкнула:
   — Боже, храни короля!
   …Они шли по земле, которая казалась им враждебно притаившейся. Даже самые храбрые из них испытывали сегодня такое же чувство, какое испытывали они в детстве, проходя ночью мимо кладбища. Казалось, что из-под каждого куста готово выстрелить ружье, а из темных окон спящих домов следят за ними глаза вражеских лазутчиков. Они шли по пыльным дорогам Америки, зная, что ненависть идет по их стопам и неслышные им проклятия сопровождают каждый их шаг. Сегодня им впервые выдали ружья, палаши и патроны. Впереди полка и по обеим его сторонам, вздрагивая от каждого шороха, неслышно кралось его боевое охранение, а сзади, скрипя сотнями колес, тянулся обоз, нагруженный лопатами, палатками, порохом, солониной и множеством других вещей, необходимых на войне.
   Медленно двигались сотни людей по дороге, идущей на запад. Они шли неизвестно куда, чтобы убивать незнакомых им людей, не причинивших им никакого зла, шли убивать их лишь за то, что люди отказались подчиниться законам, которые казались им несправедливыми, отказались платить налоги и подати, которые они считали чрезмерными, и взялись за оружие, чтобы защитить то, что они считали справедливым. И среди этих людей, купленных, как скот, за неправедные деньги, людей, многие из которых у себя на родине всю жизнь свою были изгоями и не один год провели в тюрьмах и на каторгах за воровство, убийства и жульничество, шел Иван Устюжанинов, шел, чтобы вместе со всем этим сбродом убивать тех, кто, подобно ему самому, считал свободу высшим благом, дарованным каждому человеку со дня его рождения, а справедливость — самой главной добродетелью.
   И когда оглянулся Иван Устюжанинов вокруг себя и увидел, что идет он в одном ряду с Паулем Шурке, а впереди, покачиваясь в седле из стороны в сторону, едет белобрысый Куно, то так защемило у него сердце, как, пожалуй, никогда в жизни. И Ваня вспомнил свою первую встречу с Джоном Плантеном в лесной деревушке, спрятавшейся в дебрях Мадагаскара, его черную как смоль бороду, горящие его глаза и взволнованные слова его: «По мне, все люди делятся на друзей свободы и ее врагов. Все друзья свободы — мои друзья. Все ее враги — мои враги».
   И снова, как тогда в доме бородатого пирата, встали перед Иваном два непримиримых, вечно враждебных лагеря. В первом из них оказался его учитель Морис Беньовский, мятежные офицеры и работные люди, бежавшие из Большерецка, добрые люди с острова Усмай-Лигон, рикши Макао, рабы Иль-де-Франса, поэт Камоэнс и аббат Ротон, командор Плантен и врач Говердэн, журналист Шубарт и бостонские инсургенты. А против них плечом к плечу стояла императрица Екатерина и комендант острога Нилов, японские офицеры и купцы Макао, губернаторы, солдаты и надсмотрщики всех колоний белого света. Против них были Вюртембергский герцог Карл Евгений и Ганноверский курфюрст, оказавшийся на английском троне, сумасшедший полковник Ригер, таможенник, подложивший в сундучок Вани золотую табакерку, белобрысый Куно и низколобый Пауль Шурке. Против них были все тюрьмы и крепости, все пушки и кандалы, все золото и вся злоба этого мира. И на этой же стороне оказался и он, Иван Устюжанинов, друг Беньовского и Плантена, враг надсмотрщиков и тюремщиков.
   «Ничего, — подумал Иван, — это не может продолжаться долго. Они где-то здесь, они смотрят на меня, и не может быть, чтобы Иван Устюжанинов погиб от рук друзей свободы».

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
ВОЛОНТЕРЫ СВОБОДЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

   знакомящая читателя с Томасом Джефферсоном, Патриком Генри, Джорджем Вашингтоном, свидетельствующая, что два адвоката и полковник, объединившись, могут с успехом начать дело, которое соберет вокруг них десятки тысяч мужчин и женщин, верящих в то, что все люди созданы равными и что они от природы наделены такими неотъемлемыми правами, как жизнь, свобода и стремление к счастью
   В Виргинии, в графстве Албемарл, в имении Монтиселло, стоял дом, совсем не похожий на другие дома. Он стоял на вершине высокого холма, по склонам поросшего лесом, и летом, когда вокруг все зацветало, сквозь густые кроны деревьев виднелся лишь купол дома и сверкающие на солнце окна его верхнего этажа.
   Из окон Монтиселло, смотрящих на все четыре стороны света, видно было двенадцать окрестных графств, а если кто-нибудь из обитателей или гостей дома взглянул бы из его окон в подзорную трубу, то увидел бы добрых два десятка поместий, принадлежавших плантаторам Виргинии.
   В графстве Албемарл, впрочем, как и во всей Виргинии, чаще встречались плантации, чем фермы, и на этих плантациях черных рабов было значительно больше, чем белых арендаторов.
   На вершине холма, в доме под куполом, жил один из помещиков Виргинии, плантатор и рабовладелец по имени Томас Джефферсон. В доме вместе с ним жила огромная семья — более тридцати человек близких и дальних родственников, — а неподалеку от подножия холма в деревушках и на фермах жили восемьдесят рабов, доставшихся Джефферсону по наследству от его отца — плантатора и рабовладельца Питера Джефферсона. Семья Джефферсонов была хорошо известна в Виргинии. Отец Томаса славился немалым богатством и необычайной физической силой. Как это часто случается с людьми сильными и никогда не болевшими, первая же серьезная болезнь свела его в могилу. После смерти Питера Джефферсона на попечении его жены Джейн, в девичестве носившей известную в Виргинии фамилию Рандольф, осталось восемь человек детей: шесть девочек и два мальчика. Томас был третьим ребенком в семье, и в день смерти Питера Джефферсона ему было четырнадцать лет. Он умел пахать землю, ездить верхом, управляться с челном и отлично стрелять из ружья.
   Отец научил Томаса читать, когда мальчик был совсем маленьким. И хотя в четырнадцать лет Томас сильно пристрастился к охоте, в окрестных лесах его чаще видели с томиком Вергилия или Гомера, чем с охотничьим ружьем. Причем, и «Илиаду» и «Энеиду» Джефферсон читал на языках подлинников — греческом и латинском. В шестнадцать лет, прочитав все, что было в отцовской библиотеке, а также в библиотеках соседей, живших в радиусе двадцати миль, Томас отправился в колледж «Уильяма и Мэри», находившийся более чем в ста милях от родного дома, в главном городе Виргинии — Вильямсбурге.
   Новый, 1760 год Томас впервые встретил под чужим кровом. Но хотя с момента его появления в колледже прошло всего несколько дней, он не мог сказать, что встречает Новый год среди чужих людей. Высокий, гибкий юноша, с огненной шевелюрой, впалыми щеками и квадратной челюстью, мгновенно стал общим любимцем и не более чем через месяц — признанным коноводом семи десятков юных джентльменов.
   Наставниками в колледже были священники разных, часто не согласных друг с другом, направлений. Это создавало в колледже атмосферу веротерпимости, соперничества и повышенного интереса к проблемам этическим и социальным. Только один преподаватель не был священником, Его звали Уильям Смолл, и он занимал умы своих юных слушателей математическими выкладками и физическими формулами.
   В маленьком городке, приютившемся у самого берега Атлантического океана, колледж «Уильям и Мэри» был «оазисом учености, светочем цивилизации и садом гуманизма». Колледж стоял на главной улице города — улице герцога Глостерского. Рядом с ним возвышались двухэтажный дом местного Законодательного собрания, особняк губернатора и церковь. Остальные дома в Вильямсбурге были одноэтажными, их насчитывалось не более двухсот, и стояли они по сторонам заросших травой улиц, на которых индюшек и кур было больше, чем прохожих и экипажей.
   Томас быстро сошелся с некоторыми из преподавателей. Первым из них оказался Смолл, вторым — тридцатипятилетний профессор права Джордж Уайт, известный среди воспитанников под кличкой «Справедливый Аристотель».
   Смолл и Уайт превосходно дополняли друг друга. Первый был непримиримым врагом мракобесия, превыше всего ставившим силу человеческого разума, второй славился как бескомпромиссный борец против несправедливости и деспотизма, сторонник республики и естественного права. Смолл и Уайт познакомили Джефферсона с губернатором Виргинии Фрэнсисом Фокье. Это было легко сделать: губернатор часто наведывался в колледж, понимая, что в его стенах живут будущие законодатели и чиновники колониальной администрации, которых Фокье называл «мои юные друзья и коллеги», и не потому, что такой была общепринятая формула обращения, а потому, что он искренне считал воспитанников колледжа коллегами и друзьями.
   Фрэнсис Фокье был бедой вороной среди губернаторов Нового Света. Он был самым богатым из них и потому самым независимым. Богатство Фокье позволяло ему высказывать такие суждения о монархе и колониальных порядках, какие могли делать, как это ни парадоксально, только самые богатые и самые неимущие жители этой страны.
   Хорошо понимая несовершенство и порочность колониальной системы, Фокье вместе с тем не верил в то, что ее можно каким-либо способом исправить. Поэтому он предоставил событиям развиваться своим ходом, предпочитая картежную игру, музыку, скачки и вино ревностной службе малообожаемому монарху. В известной мере такое поведение губернатора Виргинии способствовало тому, что Законодательное собрание именно этой колонии было одним из самых радикальных на континенте.
   «В речах за столом губернатора, — писал впоследствии Джефферсон, — я слышал больше здравого смысла, больше разумных и философских рассуждений, чем за всю остальную жизнь. Это было в буквальном смысле высшее общество».