– Но как же теперь быть? – наконец произнес он.
   – Как ты понимаешь, изменить ничего нельзя. Остается ждать. Перезимуем на острове, а после решим, что делать дальше.
   – Ты уже знала… когда бежала со мной?
   – Догадывалась, – уклончиво промолвила Ливия.
   – А… он?..
   – Ему я ничего не успела сказать.
   – Прости, – тяжело вымолвил Гай, – все это время я был погружен в свои мысли, беспрестанно думал о том, что у меня ничего нет, что я все потерял, что отныне наследие моих предков будет принадлежать неизвестно кому… Мне не приходило в голову, что должна чувствовать ты!
   Ливия ничего не ответила, и так они сидели и молчали еще очень долго, а тем временем Тарсия с Элиаром спустились по высеченной в скале узкой лесенке в небольшую бухту. Тарсия любовалась волшебством света, который окутывал горы некоей трепещущей дымкой, шелковой гладью Эгейского моря – диким, чарующим, гордым пейзажем, совершенно отличным от того, какой она привыкла видеть в Риме. Потом сказала Элиару почти то же самое, что произнесла Ливия, обращаясь к Гаю:
   – Как красиво и тихо! Мне кажется, я всегда мечтала здесь жить!
   Элиар промолчал. Он не мог выразить то, что его тревожило. Когда человек долгое время находится в мире, где правят жестокость, сила, немилосердный случай, веленье безумной толпы, где присутствует вечная война, именно это, вольно или невольно, и становится его настоящей жизнью.
   Море хранило тепло мягкой осени. Тарсия высоко зачесала волосы, свернув их узлом, сняла одежду и, осторожно ступая по песку, вошла в воду.
   Они долго купались, потом улеглись на берегу, и девушка произнесла с неожиданной пылкостью:
   – О, если б мы могли остаться здесь навсегда!
   – Здесь? – удивился Элиар. – На этом острове? Зачем?
   – Я хочу удержать, сохранить то, что имею сейчас, неважно, какой ценой!
   – И что мы станем делать? – спросил он с легкой улыбкой. – Чему я должен научиться? Пасти коз?
   – Почему бы и нет?
   Тогда он коротко, веско произнес:
   – Я воин, Тарсия.
   Она сникла, вновь охваченная глубоким отчаянием.
   – Я знаю. Ты не останешься со мной навсегда. Ты пойдешь дальше, вперед, за богатством и славой…
   – Нет, – перебил он, – мне не нужны ни богатство, ни слава, к тому же вряд ли я когда-нибудь буду настолько прощен богами, чтобы заслужить право властвовать над другими людьми или распоряжаться большими деньгами. Просто я хочу выполнить то, что предначертано судьбой.
   – Что же это?
   – Пока не знаю. Но это никак не связано с мирной жизнью. Еще давно отец говорил всем нам, что мы предназначены смерти, однако надо стремиться к тому, чтобы она не нашла нас слишком быстро, и при этом сохранить достоинство и гордость. Для этого и существует воинское искусство, которое мы должны постигать. Смерти я избежал, но вот… – Он тряхнул головой, словно отгоняя навязчивые мысли. – В общем, я хочу вернуть потерянное и… – Он не успел закончить.
   – Ты любишь меня? – вдруг спросила гречанка.
   – Да.
   – И не боишься потерять?
   Он посмотрел ей в глаза долгим взглядом, потом обнял и… нет, еще никогда им не доводилось до такой степени отпускать себя на свободу – Тарсия даже испугалась столь бешеного порыва страсти, своей и его. Тот час, в течение которого они неустанно сливались в любовном порыве, без конца взбираясь на вершины наслаждения, пролетел как один миг. Потом, обессиленные, они долго карабкались на гору и, вернувшись домой, имели совершенно безумный вид. Ливия это заметила. Она смотрела на рабыню, густые длинные волосы которой стекали по спине, точно живое золото, а в глазах застыло неописуемое выражение – гречанка словно бы все еще пребывала там, на берегу, в объятиях своего друга, – и невольно завидовала ей. Сейчас в жизни Тарсии все было намного проще, чем в ее собственной…
   – Все готово, – сказала Ливия, – садитесь за стол. Думаю, будет лучше, если мы станем есть все вместе.
   Тарсия вздрогнула от неожиданности, а потом внезапно повалилась хозяйке в ноги и принялась говорить. Обливаясь слезами, рассказала все – о том, что Луций отнял у нее письмо Гая Эмилия, а она скрыла это от госпожи…
   Лицо Ливий потемнело, однако она протянула руки и заставила гречанку встать.
   – Неужели ты простишь меня, госпожа? – пролепетала она.
   – Конечно. И я не хочу, чтобы ты по-прежнему зависела от чужой воли, потому отпускаю тебя на свободу. Позднее я совершу это так, как положено по закону, но ты должна знать: с этого момента ты не рабыня.
   На длинных золотых ресницах девушки задрожали новые слезинки.
   – Но мне не нужно, госпожа… Я рада служить тебе…
   – Это поможет твоим будущим детям. Они будут считаться свободными.
   – Да, – сказала Тарсия, – об этом я не подумала.
   Ливия повернулась к галлу:
   – Жаль, что я не могу сделать того же для тебя, Элиар. Но хочу сказать, что ты навсегда останешься моим другом.
   Он усмехнулся:
   – Я не смогу стать твоим другом, госпожа.
   – Почему?
   – Ты – римская матрона, а я варвар, раб-гладиатор. Она окинула его проницательным взглядом:
   – Ты никогда не считал себя рабом, Элиар, это видно. Ты родился свободным, что тоже заметно. И ты ненавидишь римлян…
   Он опять усмехнулся:
   – Не всех… И я ценю твое расположение, госпожа.
   В этот миг Ливия поняла, что в ее жизни появился человек, который во что бы то ни стало придет на помощь, стоит ей только попросить. Он не хотел называться ее другом, но он уже стал им – с того момента, как она решила обращаться с ним как с равным. Теперь в ее судьбе были или недруги или друзья – другого разделения просто не могло существовать.
   Нисколько не смущаясь, Элиар первым сел за стол; несколько поколебавшись, гречанка последовала его примеру. Когда Ливия вышла в соседнюю комнату, чтобы позвать Гая, тот спросил:
   – У нас новые порядки? Едим с рабами?
   – Эти люди спасли тебе жизнь, – тихо сказала Ливия. – Без их поддержки нам придется нелегко.
   – Странная пара, – заметил Гай.
   – Главное, они любят друг друга.
   Ели в молчании. Мужчины отнюдь не стремились общаться между собой, слишком уж они были разными, Тарсия еще не пришла в себя после случившегося, Ливия, погруженная в раздумье, тоже хранила безмолвие. Она думала о том, что если Элиар еще способен чем-то занять себя (хотя бы посвящать время хозяйственным заботам и делам), то что станет делать Гай в долгие и, возможно, ненастные зимние дни, здесь, где нет не то что книг, а даже принадлежностей для письма?
   После обеда Ливия решила рассказать Гаю о признании Тарсии.
   – Как ты считаешь, – сказала она, – Луций причастен к тому, что тебя занесли в списки?
   – Не думаю, – мягко отвечал Гай, хотя на самом деле думал иначе.
   Он не хотел зря тревожить Ливию: на ее долю и без того выпало много тревожных дум.
   Последующие дни были заполнены хлопотами: Элиар закончил уборку двора, прочистил дымоход, Тарсия раздобыла жаровню, овчины, чтобы устроить мягкие и теплые постели. Ливия помогала гречанке наводить порядок в комнатах, они вместе спускались вниз за едой, молоком и вином. А Гай… Он бродил по острову, полный каких-то дум или лежал на кровати, молча глядя в потолок. Любил ли он ее до сих пор? О чем размышлял? Ливия не опускалась до расспросов. Иногда ночью, лежа без сна, слышала сладкий шепот гречанки и галла, занимавших соседнюю комнату. Что касается их с Гаем, между ними сохранялись целомудренные отношения, что казалось вполне естественным. В конце концов они не были близки с тех пор, как она стала принадлежать другому мужчине.
   Однажды Ливия призналась Тарсии, что ждет ребенка от мужа, – ответом был взволнованный блеск глаз и робкое, сочувственное прикосновение руки.
   – Все будет хорошо, – сказала девушка.
   – Я надеюсь.
   – Я бы не хотела уезжать с острова, – призналась Тарсия. – У меня предчувствие, что я вновь расстанусь с Элиаром. Он говорит, что предназначен смерти, между тем как мне кажется, именно мы, женщины, лучше знаем, что есть жизнь и смерть, и не стремимся ко многому, тогда как мужчины хотят неизвестно чего…
   И Ливия только вздохнула, думая о том, как отнесся бы к ее новости Луций и как относится Гай. Луций никогда не говорил, что хочет детей, да и теперь вряд ли поверил бы в свое отцовство, а Гай… Что ж, ведь это не его ребенок. К сожалению, не его.
   Ливия закрыла глаза, чувствуя, как по щекам текут обильные горячие слезы. Надо держаться. Ведь ей еще многое предстоит вынести. Нужно выжить – пусть даже она останется совсем одна, презираемая и отвергнутая всеми. Она не станет надеяться ни на богов, ни на людей – только на себя, на свою волю, душевные силы и… любовь. Да будет так.
   И вот пришла зима; иные дни были солнечны и по-прежнему теплы, а порой наступало ненастье, и тогда пейзаж казался до боли однообразным и тоскливым: свод мрачных туч, бессильно повисшие мокрые ветви кустарников, окутанные влажной дымкой горы, и всюду – мельчайшая дождевая пыль. Море из мутно-голубого становилось темным с барашками пены, волны с грохотом катились по гальке, разбивались о скалы, и тогда только и оставалось, что слушать вой ветра, сидя на овчинах возле пылавшей огнем жаровни. Ливия напрасно боялась: у них нашлось занятие, и не одно. Неожиданно она сама отыскала выход: в один из темных вечеров, когда за стенами домика бушевал ливень, а четверо его обитателей были погружены в тягостное молчание, молодая женщина взялась пересказывать содержание поэм Гомера. Затея имела успех: Гай спорил с нею из-за каких-то деталей участия богов в судьбе Трои, Элиар живо интересовался подробностями битвы греков с троянцами, вооружением и способами защиты, Тарсию интересовала любовная линия. Затем настал черед приключений Одиссея… Так они проводили вечера, исподволь сближаясь, узнавая друг друга с неких неожиданных сторон.
   Так, однажды Элиар сказал Тарсии: «А ведь история этого римлянина (он имел в виду Гая) во многом похожа на мою собственную. Он тоже в одночасье потерял все, что имел, и даже не может вернуться на родину, потому что там его ждет смерть». «А ты хотел бы вернуться в Галлию?» – спросила девушка. И он коротко отвечал: «Нет».
   Если Ливию Элиар называл госпожой, то к Гаю обращался просто по имени. Сначала тот с тайным возмущением передергивал плечами, а потом привык. И однажды попросил галла: «Научи меня владеть мечом». Бросив на него быстрый взгляд, Элиар спросил: «Зачем тебе?». «Боюсь, без этого умения мне не выжить», – сказал Гай.
   Элиар смастерил два щита, два деревянных меча, и маленький дворик превратился в площадку для боя. Пока гладиатор немилосердно муштровал своего ученика, Тарсия заботилась о госпоже: не позволяла Ливий в одиночку спускаться по лестнице, следила, чтобы она тепло одевалась и хорошо ела…
   Да, и Ливий, и Гаю приходилось нелегко здесь, где пища была однообразна и скудна и остро ощущался недостаток воды: не помоешься лишний раз, не постираешь одежду…
   Так они провели пусть короткую, но суровую зиму. А потом наступила весна. И тогда Гай сказал:
   – Я поеду в Афины. Не могу жить, не зная о том, что творится в мире.
   У него явно имелись какие-то планы – Ливия это чувствовала. В ней боролись два противоречивых желания: с одной стороны, она не хотела, чтобы ее ребенок появился на свет на острове (хотя Тарсия и уверяла, что ее страхи совершенно напрасны), с другой, – боялась ехать в Афины, понимая, что вслед за этим может последовать разлука с Гаем.
   А возвратиться в Рим, к Луцию, она уже не могла.

ГЛАВА V

   И вновь перед глазами была она – белая лента бегущей по горному плато дороги. Вокруг расстилался пламенеющий ковер маков, виднелись мягкие очертания бесчисленных горный цепей, а вдали сверкала синяя полоска моря. А потом дикие отвесные утесы внезапно расступились, открыв пораженному взору путников покрытую изумрудными виноградниками долину.
   Селения, неловко прилепившиеся у подножья гор, казались игрушечными, а жители, навьюченные поклажей или впряженные в повозку мулы и маленькие ослики были похожи на медленно ползущих муравьев.
   После жизни на острове и путешествия по безлюдной горной дороге Афины ошеломили и оглушили Ливию. Греческие дома существенно отличались от жилых построек римлян: они не имели наружных окон, повсюду вдоль улиц тянулись унылые слепые ряды каменных оград. Но тем более оживленными казались публичные места: площади, рынки.
   Именно здесь путники узнали основные новости: в результате проскрипций только в Риме было уничтожено триста сенаторов и две тысячи всадников (среди казненных были и очень известные личности, в том числе, знаменитый оратор Цицерон), и это, не считая тех, кого убили по ошибке. А тем временем организаторы заговора против Цезаря, Брут и Кассий, формировали во Фракии армию республиканцев, причем при сборе средств не гнушались грабежом и насилием. И все-таки эта армия являлась последним оплотом Республики, к Бруту и Кассию примкнула вся старая аристократия…
   Решающая схватка была еще впереди.
   …Шла вторая половина месяца таргелиона, соответствовавшая римскому юнию (июнь), – к счастью, еще не самое жаркое время в Аттике. Ребенок Ливий должен был появиться на свет недели через три.
   Четверо беглецов временно поселились в Афинах, недалеко от гавани, близ Пирейской дороги. Ливия выходила из дома лишь по вечерам, спустив на лицо полупрозрачное покрывало. Гай не стеснялся сопровождать молодую женщину, несмотря на то, что даже свободные одежды не могли скрыть ее большой живот. Впрочем, их, конечно, принимали за супругов.
   Хотя Гай обращался с Ливией ласково, она не могла не чувствовать возникшего между ними отчуждения. Он замкнулся в себе и не стремился обсуждать с нею какие-либо важные вопросы. Он ждал. Чего? Появления на свет ее сына или дочери? Ливия видела, с каким вниманием он прислушивается к речам молодых нобилей, призывающих к войне за Республику. Что это могло означать?
   То, чего она ждала со смешанным чувством нетерпения и страха, случилось в греческом скирофорионе, в день Венеры, в римские ноны юлия, (пятница, 7 июля). Ливия почувствовала первые признаки начавшихся родов еще в полдень и послала Тарсию за врачом-греком, с которым познакомилась по приезде в Афины.
   Через пару часов Ливия уже лежала на кровати; в ее широко распахнутых глазах было напряжение, мужество и – безмерный испуг. Сидящая рядом Тарсия одной рукой нежно сжимала пальцы госпожи, а другой то и дело отирала пот с ее бледного лица. Было душно и жарко, на город наползла знойная мгла, небо превратилось в безжизненную блекло-голубую равнину, посреди которой пылало огромное жестокое солнце.
   Хотя комната была затемнена, это мало что меняло: вскоре Ливий стало казаться, будто ее постель насквозь промокла от пота. Ей было страшно неуютно и очень одиноко в этой чужой комнате, чужом городе – пусть даже в легендарных Афинах. В те медленно текущие часы и минуты, когда все должно было свершиться, она совсем не ждала появления ребенка, так, как того, наверное, следовало ждать. Она просто жаждала избавиться от душевного и телесного бремени, которое мучило ее, лишало сил, не давало покоя.
   Порой ей чудилось, будто она спала все это время и вот теперь проснулась в тоске и отчаянии; сейчас ей казалось, будто она всегда поступала неправильно. Почему она в Афинах, а не в Риме? Что ждет ее дальше? Каждое последующее мгновение жизни таило в себе мрак неизвестности. Ей ни за что не следовало выходить замуж за Луция, но и бежать с Гаем не нужно было тоже…
   Боль немилосердно впивалась в тело, потом отпускала, затем возвращалась снова и захлестывала еще более жестокой волной. Мысли кружились в голове, беспорядочно сталкиваясь, неясные, путаные, противоречивые… Гречанка утешала ее, как могла, а врач ворчал, упрекая роженицу в том, что она совсем ему не помогает.
   Промучившись более трех часов, Ливия попросила пить и пила с жадностью, точно после дня, проведенного в пустыне, а потом упала на подушки в новом приступе боли.
   Вдруг ее мозг пронзила вспышка света и одновременно тело словно бы опоясал огненный смерч… А после… все стихло так внезапно, что Ливия не была уверена в том, что не переселилась из окружавшей ее действительности в какой-то иной мир.
   Она лежала, не двигаясь, мысли являлись и улетали прочь, едва касаясь сознания, и все вокруг, казалось, пребывало в тишине и покое.
   Вдруг Ливия услышала взволнованный, радостный голос Тарсии:
   – Девочка! Она родилась в день Венеры – хороший знак!
   Молодая женщина открыла глаза и увидела, что ей показывают ребенка, маленького, красного, кривящего рот в первом жалобном крике.
   Она понимала, что это ее ребенок, но не могла в это поверить.
   – Ты нашла кормилицу, госпожа? – спросил врач по-гречески.
   – Нет, – слабым от утомления голосом отвечала Ливия. – Я решила… сама. Неизвестно, где я окажусь в ближайшее время, а ребенок должен иметь пищу.
   После ее обтерли водой и укрыли, и она спала усталым, но спокойным сном, а когда пробудилась, ребенок был уже выкупан, крепко спеленат и снабжен необходимыми амулетами.
   Ливия приподнялась на подушках, и Тарсия подала ей девочку. Тельце ребенка казалось совсем легким и согревало каким-то особым уютным теплом, кожа была желтовато-смуглой, а глазки – жемчужно-серыми. Редкие волосики на голове имели светло-русый цвет.
   «Она будет похожа на Луция», – подумала молодая женщина.
   Пока что она не испытывала к дочери какой-то особой нежности, но ей было приятно держать ее на руках.
   Когда ребенок насытился и уснул, Тарсия унесла его, чтобы положить в колыбель, и тогда в комнату Ливий вошел Гай Эмилий.
   Она не ожидала его прихода и потому напряженно мочала. Гай смотрел ей прямо в глаза, и она тоже не отводила взгляда. И видела свое отражение, точно в темном стекле.
   Он присел на край кровати и спросил:
   – Все в порядке?
   Ливия безмолвно опустила ресницы. Ее глаза тихо светились, в них не было ни печали, ни вызова, ни упрека, лишь какое-то непонятное настороженное выражение.
   – Я боялся за тебя, – сказал он, и в этих словах отразились те многие чувства, которые он почему-то скрывал от нее столь долгое время. Потом спросил: – Как ты хочешь назвать ребенка?
   – Зачем ты спрашиваешь? Как бы я ни хотела ее назвать, хоть Афиной, она – Аскония, [20]Гай.
   Они помолчали. Взгляд его красивых, темных, задумчивых, с оттенком грусти глаз блуждал где-то далеко, сейчас Гай мысленно находился там, куда Ливия не могла последовать за ним.
   – Хорошо, что это девочка, – заметил он после неловкой паузы. – Мальчик – гордость, наследник, хотя девочка… тоже собственность Луция.
   На ее лице появилось выражение, говорящее о поистине безграничном терпении нести бремя судьбы и одновременно – о непокорности, твердости духа, приверженности тому, что она избрала для себя сама и только сама.
   – Она – моя. Только моя. Я не знаю, хотел ли Луций иметь детей, мы никогда об этом не говорили. Теперь уже неважно, что он думал на этот счет. Наверное, я поступаю неправильно, но… я не стану ему сообщать. Пусть все останется, как есть. Пока…
   Она ждала, что скажет Гай, но он молчал. Хотя желал сказать ей так много… О том, что еще не до конца справился с тем, что обрушилось на него, что считал обладание деньгами, землями, рабами чем-то самим собой разумеющимся и сейчас боится даже подумать о том, что станет делать после того, как весь его мир рухнул, развалился на части, превратился в пыль!
   И все-таки он произнес другое:
   – Скажи правду, сейчас ты не жалеешь о том, что тебе пришлось покинуть Рим?
   Ливия долго молчала, натянув покрывало до самого подбородка. На ее бледном, осунувшемся лице ярко блестели полные особой глубины и неисцеленной печали зеленовато-карие глаза.
   – Не знаю, – тихо промолвила она.
   – Ладно, – мягко произнес Гай, – поправляйся. Думаю, мы еще вернемся к этому разговору.
   Прошло чуть больше месяца. Девочка хорошо спала и ела; поскольку ребенком самозабвенно занималась гречанка, на долю Ливий выпадало не так уж много забот, и она очень быстро поправилась. Стояли жаркие, настолько ослепительно-солнечные дни, что невозможно было поднять взор наверх, туда, где застыло неподвижное море густейшей синевы. Чуть легче становилось ночью, волшебной греческой ночью с несметными звездами и благоуханием цветов, когда жар раскаленной почвы, казалось, стихал и могучий ветер нес свежесть и прохладу близкого моря.
   Афинские ночи не были похожи на римские, в глубине их непроницаемой черноты таилось нечто необузданное, дикое. Возможно, из-за морского воздуха или же оттого, что здесь Ливия чувствовала себя свободной от обычаев, традиций, слухов и сплетен.
   Теперь ей приходилось вставать очень рано, но она любила эти утра, лучезарно-ясные в зените, со сгущавшимся на горизонте солоноватым туманом, с прозрачным, без малейшего волнения воздухом и щекочущей тело прохладой. Глядя на круживших в недосягаемой вышине птиц, Ливия обхватывала руками обнаженные плечи и слегка сжимала пальцы. В такие минуты ей хотелось жить и любить с новой силой.
   Однажды поздно вечером, когда она уже легла спать, но еще не заснула, ей вдруг послышался неясный шорох, как будто кто-то осторожно крался, почти бесшумно ступая по каменному полу. Ливия тревожно замерла, зажав в кулаке край легкого покрывала. Из-за жары она спала обнаженной, чего никогда не стала бы делать в Риме. Вряд ли в дом мог проникнуть чужой, но… Она напряглась, готовая закричать.
   – Тише! Это я! – прошептал знакомый голос, и почти в тот же миг Ливия увидела темную фигуру, которая быстро пересекла небольшое пространство комнаты.
   В следующую секунду легким уверенным движением откинув покрывало, он скользнул в постель и сразу же прильнул к Ливий горячим, жадным, раскованным телом, сжав ее в объятиях так, что она едва могла дышать.
   – Ливилла! – прошептал он.
   Он искал ответа у ее губ, и губы дали ответ, и тело дало ответ, какой оно почти никогда не давало Луцию. Ливия не стала подавлять желание быть с Гаем, не стала, потому что чувствовала: ей никогда не вырвать из сердца безмерную тягу к нему – корни все равно останутся, и появятся новые ростки.
   Она не помнила, что говорил ей Гай, но она знала, что своими словами он зачеркнул все, что прежде могло их разъединить: непонимание, неуверенность, страх. В эти мгновения прошлое, равно как настоящее и будущее, потеряло значение, Ливия не чувствовала себя стесненной ничем: ни стыдом, ни совестью, ни моралью. Действительность распалась на множество ярких осколков, разум склонился перед страстью и замер, померк.
   Гая сводило с ума зрелище ее запрокинутой головы, гибкой шеи, приоткрытых, словно в безмолвном стоне губ, живой волной рассыпавшихся по постели волос…
   Однажды, будучи еще совсем юным, он спускался верхом с высокой горы. Вокруг были опаленные, изъеденные солнцем и ветром рыжие вершины, и камни с шуршанием сыпались из-под копыт коня… Тогда его охватил безумный восторг, чувство полноты жизни, свободы, слияния со всем, что существует на свете. Он был это солнце, и эти горы, и этот ветер… Сейчас он ощущал почти то же самое, ему чудилось, будто он вернул то главное, что, казалось бы, утратил навсегда: яркость красок и свет в душе, любовь к жизни и неиссякаемую надежду.
   Это была первая ночь, которую они с вечера до рассвета провели вместе, в постели, и, проснувшись, Ливия откинула покрывало и села на кровати, и все было так ясно, что не требовались никакие слова.
   Но Гай должен был сказать и сказал, взяв ее за руки и слегка притянув к себе:
   – Теперь ответь, что мне делать, Ливилла?
   Она смотрела непонимающе, тогда Гай продолжил:
   – Я все объясню и… еще раз попрошу прощения за то, что держался с тобой несколько холодно и даже, как тебе, наверное, казалось, равнодушно. На самом деле я любил тебя и люблю, просто тогда я еще не принял окончательного решения… Думал, возможно, нам придется расстаться. Я собирался вступить в республиканскую армию, сделать попытку отвоевать то, что у меня отняли не по праву, но… Эта ночь взяла меня всего, целиком, и теперь я думаю: есть другой выход. Ты что-нибудь слышала о Сексте Помпее, сыне Помпея Великого? Он основал на Сицилии морскую державу и принимает к себе изгнанников и беглых рабов. Если ты решишься поехать со мной и перед отплытием из Афин пошлешь Луцию сообщение о том, что разводишься с ним, мы сможем пожениться в Сиракузах. Девочку я удочерю и дам ей свое имя. Что ты выбираешь?
   – Конечно, я поеду с тобой, Гай, – спокойно и серьезно отвечала Ливия.
   – Мы начнем все с начала, верно? – произнес он, стараясь улыбаться как можно беззаботнее. – Ведь недаром говорят: прошлое никогда не бывает ценнее будущего.
   Она не спорила, но и не соглашалась, просто смотрела ему в глаза, и Гай вдруг понял, что никогда не сможет владеть ею так, как владел раньше – ее помыслами, ее душой, ибо она утратила девическую доверчивость, наивность, мягкость сердца и стала женщиной – нежной, но твердой, любящей, но мудрой. Никогда уже она не придет к нему сама и не скажет: «Увези меня, Гай! Бежим вместе!» И он должен это помнить.
   …Не прошло и двух недель, как они уже стояли на палубе грузового корабля (которые, как правило, перевозили и некоторое количество пассажиров), следующего в Сиракузы. Это было обычное широкое трехгребное судно с двумя парусными мачтами и открытой верхней палубой, под которой размещался заполненный грузами трюм.