– Я тебя понимаю. Ты носила ребенка девять месяцев, а сегодня он появился на свет, и ты невольно испытываешь некую опустошенность. Что касается будущего, по-моему, тебе есть чем заняться. Станешь воспитывать детей, следить, как они растут. Разве это плохо? Все так живут. И ты не права насчет мужчин и женщин: наверное, вам тяжелее жить, но зато с вас меньше спрашивают.
   – Люди, – сказала Ливия, – да и то далеко не все. Но только не боги. Боги со всех спрашивают одинаково.
   В некоторой степени Ливия изменила свое мнение – в тот день, когда ее сын получил имя, и вся семья радостно праздновала это событие. Ребенка нарекли Луцием Асконием Ребиллом-младшим, принесли жертву богам и повесили на шею младенца золотую буллу – раскрывающийся медальон с амулетом, который мальчики носили до дня совершеннолетия.
   Было тихо, потому гости сидели в летнем триклинии. Цвели деревья; огромное, ползущее на запад солнце окрашивало их густо-розовым, а свежий воздух казался океаном прозрачного золотого света. К своему удивлению, в этот тихий вечер Ливия испытывала то, что некогда испытывала в Афинах: никаких мыслей, только ощущения – воздуха, неба, листьев, цветов, самой жизни как чего-то радостного и непостижимо великого. Казалось, она поняла, почему ей было неуютно и горько в день рождения сына: так бывает всегда, когда совершен какой-то важный шаг и пройден четко обозначенный отрезок жизни.
   И все-таки Ливия чувствовала: где-то совсем далеко, в глубине души нет ни спокойствия, ни радости, ни торжества. Что-то ушло навсегда, и она не была вольна над этим. Конечно, многое осталось – с нею будет аромат земли и цветов, запах дождя, свет солнца и луны, вкус вина и хлеба, острое и короткое, как укол иглы, ощущение счастья при звуках смеха детей и – некоторых воспоминаниях.
   Она думала о своем и после пира, уединившись в перистиле с Юлией, Веллеей и другими женщинами из числа гостей. В это время мужчины продолжали пить вино в триклинии, перемежая извечные разговоры о политике забавными историями, рассуждениями о деньгах, женщинах и войне.
   Прибывший из провинции Децим держался холодновато с отцом и сестрой, но зато, вопреки обыкновению, весьма охотно разговаривал с Луцием. Он изменился: исчезла стремительная легкость движений, яркость улыбки, блеск глаз. Но он был хорошо одет, на пальцах сверкали кольца – состоятельный, родовитый человек…
   У них не было общих интересов, и они беседовали ни о чем.
   – Теперь тебе нечего желать! – усмехнулся Децим. – Сын и дочь, почет и деньги. Да и попасть в сенат не составит труда.
   – Вижу, ты тоже вполне доволен собой, – в тон ему отвечал Луций.
   – Да, у нас не хуже, чем в Риме, а кое в Чем даже лучше: хорошее вино, прекрасный воздух, и рабыни красивее и здоровее тех, что предлагают римские лупанары. К тому же это бесплатно. Я свел знакомство с соседями; по праздникам встречаемся, пьем, играем в кости. Говорим о том, о чем говорите и вы, только с большей легкостью, потому что нас это не задевает так сильно. Ко всему можно приспособиться и обратить себе на пользу. Теперь в моей жизни все очень просто, чего не скажешь о тебе.
   – О чем ты? – спокойно спросил Луций, поставив кубок на столик.
   Децим долго глядел на его узкую белую руку с длинной ладонью и цепкими тонкими пальцами. Потом посмотрел в непроницаемо серые, как пасмурное небо, глаза собеседника, и ему стоило большого труда не отвести взгляд.
   – О том, что Ливия все знает, – ответил он, пытаясь скрыть за небрежным тоном дрожь в голосе. – Помнишь, она приезжала ко мне несколько лет назад – первый и единственный раз? Вот тогда я ей и сказал.
   Выражение глаз Луция не изменилось, но пальцы вернулись к кубку и стиснули его, а потом разжались.
   – Что сказал?
   – Что это ты донес на Гая Эмилия Лонга. Из ревности, из мелочной злобы. Она мне поверила – можешь не сомневаться. Но ты, полагаю, ничего об этом не знаешь? Как видишь, моя сестра далеко не так проста, как кажется.
   Луций молчал, и было совершенно невозможно понять, что он чувствует, о чем думает, – напрасно Децим пытался уловить хоть какой-то признак растерянности, смущения или испуга. Наконец Луций Ребилл неторопливо поднялся с места и веско произнес:
   – Если ты хотел испортить мне этот день, знай: у тебя ничего не получилось. Раз Ливия живет со мной, значит, она признает ценность такой жизни, разве не так?
   – Она ведет свою собственную, отдельную жизнь, так было всегда. И, клянусь Юпитером, ты мало что об этом знаешь!
   «А тебе какое дело?!» – хотел крикнуть Луций, но сдержался.
   Они обменялись еще парой довольно колких фраз, потом Луций встал и ушел. Немного подумав, он отправился туда, где была Ливия, – она сидела в окружении женщин, с младенцем на руках. Она не видела мужа, и он долго смотрел на нее из-за колонны. Внезапно Ливия показалась ему далекой и чужой. Он думал, что их обоюдная непрестанная борьба с самими собой давно подошла к концу, но, оказалось, ошибался. Похоже, она не закончится никогда.
   …Гай Эмилий не лгал Ливий. Он действительно научился понимать и ценить жизнь так, как не понимал и не ценил прежде. Было сложно сказать, что стало причиной перемен. Больше он не метался, не искал смысл жизни, просто – жил. Ему действительно нравилось читать с учениками Гомера, Демосфена, Геродота, Фукидида, Лисия, Исократа и Менандра; [32]а в свободное время он любил совершать одинокие прогулки к морю. Он долго шел по белой пыльной дороге и всякий раз испытывал ни с чем не сравнимое, незабываемое ощущение мгновенно рождавшегося безудержного восторга, когда оно вдруг открывалось перед ним – сине-зеленое у берегов и светло-лазоревое на горизонте. Гай не спеша поднимался наверх, присаживался на выступе скалы и глядел на мраморную пену волн, на оттеняющие синеву и спокойствие неба легчайшие облачка, далекие мысы, следил за воздушными потоками, за игрою света на склонах гор и всей душой ощущал текучесть времени и изменчивость мира. Единение безостановочного движения и неподвижности, незыблемости, вечности проявлялось в этих картинах так сильно, явственно и ярко, что захватывало дух. И Гай думал почти о том же, о чем думала Ливия, – что у него есть и всегда будет это, главное: аромат земли и цветов, запах дождя, солнце и ветер…
   Думал он и о ней. Теперь, когда он наконец вроде бы научился существовать в этом мире, они с Ливией могли бы жить хорошо, спокойно, наверное, даже счастливо, но… С тех пор как они виделись в последний раз, прошло два года. Больше она не приезжала. Гай понимал или ему казалось, что он понимает: домашние хлопоты, ребенок, муж… Он знал, вряд ли они с Ливией когда-нибудь будут вместе, и почти смирился с этим. Он вспомнил, как Ливия увидела шрам на его груди. Она ничего не сказала, просто легонько провела пальцем по багровой полоске. Гаю показалось, она поняла. Она знала и то, что он никогда не повторит этой безумной попытки уйти в никуда.
   Гай радовался, что вовремя уехал с Сицилии. В 720 году от основания Рима (36 год до н. э.), после череды морских сражений Секст Помпей был побежден. Вопреки обещаниям Октавиана, служивших в войске Помпея беглых рабов вернули бывшим хозяевам или казнили, остававшиеся на Сицилии римляне-аристократы в большинстве своем тоже были убиты. Спаслось лишь несколько высокопоставленных отпущенников Секста Помпея, таких, как Менадор.
   Хотя в Афинах не было недостатка в вестях из Рима, Гай мало прислушивался к тому, что говорят люди о военных походах Антония и политической деятельности Октавиана. Он отвернулся от Рима, так же как Рим отвернулся от него, не хотел о нем думать, не желал вспоминать.
   Нельзя сказать, что Гай не тосковал. Он вспоминал своего приятеля Сервия Понциана, по-видимому, погибшего во время проскрипций, и даже верных рабов, теперь принадлежавших другим хозяевам, свои вещи и книги. Теперь он жил иначе, можно сказать, бедно. Несколько ваз и дешевых статуэток – вот все, чем он отныне мог украсить свое жилище. Свитки тоже были слишком дороги…
   Да, так оно и было. Конечно, как мужчину его волновали красота и юность Клеоники, но в общем ему было вполне достаточно себя самого. Внутренний мир Клеоники никогда не сливался с его миром так, как мир Ливий, и Гай очень редко вспоминал об этой девушке, если ее не было рядом.
   Однажды, когда он только что покинул царство отшлифованных зноем и дождями известняковых скал и синего моря, спустился вниз и очутился в городе, кто-то громко и бесцеремонно окликнул его: «Эй!»
   Гай обернулся. Отчего-то он сразу понял, что окрик предназначался ему, и, оглянувшись, увидел стоявшего посреди толпы, облаченного в грязные рваные тряпки, странно знакомого человека. Гай еще не освободился от власти того возвышенно-грустного настроения, какое обычно охватывало его во время прогулок, и не сразу сообразил, кто перед ним стоит. Между тем человек сделал шаг вперед.
   – Не узнаешь? – спросил он.
   – Теперь узнаю. Просто удивлен, как ты здесь оказался.
   Мелисс усмехнулся. Он выглядел страшно усталым, изнеможенным, худым. Проглядывающее сквозь лохмотья тело было покрыто ссадинами, босые ноги сбиты в кровь.
   – Так получилось, – сказал он и, не дав Гаю возможности углубиться в расспросы, прибавил: – Послушай, я давно не ел, и мне нужны одежда и деньги.
   – Конечно, – сказал Гай Эмилий, с трудом приходя в себя от неожиданной встречи. – Идем.
   По дороге они не разговаривали. Мелисс рывками прорывался сквозь толпу – в том проявлялась свойственная ему злобная сила.
   Клеоника была дома, она только что вернулась с рынка и разбирала покупки. Гай велел ей согреть воды, достать чистую одежду и подать на стол побольше еды. Его поразило поведение девушки, ни единым движением или взглядом не показавшей, что она узнала странного гостя, между тем как она просто не могла его не помнить. Не говоря ни слова, Клеоника быстро сделала все, что было велено, а потом продолжала заниматься своими делами.
   Очутившись за столом, Мелисс не набросился на пищу, как можно было ожидать, а ел неторопливо, словно бы нехотя, устало. Гай присел рядом и налил себе немного вина.
   – Я думал, ты с Менадором, – рискнул сказать он. Мелисс скривил губы.
   – Что Менадор! Он два раза переходил от Помпея к Октавиану и обратно, и этим все сказано. Когда мы приплыли с Сицилии на материк, всех нас схватили. Никому не удалось сбежать. Таких, как ты, римских патрициев, убивали сразу, многих рабов распяли, а кого-то, говорят, собирались вернуть бывшим хозяевам. Перекупщики крутились вокруг, как поганые псы. Кое-кого, кто посильнее и помоложе, тайком продавали им. А потом – на рудники, в эргастулы [33]богатых поместий…
   – Но ведь ты свободный!
   – Кому до этого дело! Связали и увезли ночью, я даже не знал, куда. Позднее услышал, что тот рудник, куда я попал, находится близ Коринфа.
   – И что ты там делал?
   – То же, что и все – долбил горную породу. Эти огромные черные пещеры хуже могил, люди копошатся там, как муравьи, все полуголые, дышать нечем, а рядом все время надсмотрщики. Я, конечно, старался, потому что знал: если хлестнут бичом, вцеплюсь в горло и задушу, и тогда – смерть, а я еще надеялся пожить. Конечно, надо было бежать, но как? Нас стерегли весь день, а ночью запирали на замок. Долго там никто не выдерживал, год-два и все. Многие были словно обтянуты коричневой кожей; когда они двигали своими костями, казалось, она прорвется, и все внутренности вывалятся наружу. Все обливались потом и тяжело дышали. Кормили одними бобами – ни мяса, ни хлеба. Никого не заботило, сколько людей умрет, сразу привозили новых, еще здоровых и сильных. Знаешь, там смерть все время рядом, словно бы дышит в спину, вот-вот предстанет прямо перед тобой, и ты не можешь ни отсрочить, ни ускорить ее приход. Но мертвецы-то мне и помогли. Их (когда накапливалось достаточно много) клали на повозку, а потом сбрасывали в яму недалеко от рудника. Я выжидал очень долго, наверное, не один месяц, пока мне наконец не удалось поймать момент, когда ни впереди, ни позади, ни рядом с повозкой не оказалось надсмотрщиков, тогда я быстро забрался под гору тел и затаился. Другие видели, я боялся, выдадут, но нет… Потом выбрался из ямы и пошел прочь, благо, была ночь. Добрался до Афин. Что было бы дальше, не знаю, но я встретил тебя…
   Он посмотрел на Гая, и тот немедленно ответил:
   – Я дам тебе деньги, все, что у меня сейчас есть. Но куда ты пойдешь?
   – Вернусь в Рим.
   – В Рим? Зачем?
   – Вот этого я не знаю. Разве ты всегда знаешь, что станешь делать дальше, для чего идешь куда-то?
   Гай Эмилий задумался. Жизнь должна куда-то звать и манить, иначе она не имеет смысла, он этого не отрицал, и в то же время ему никогда не хотелось подчинять себя слишком определенной цели. Теперь он, кажется, знал, как соединить борьбу за существование с той жизнью, какой он некогда мечтал жить, – жизнью чувств и разума. Он хотел открыть собственную школу. Он учил бы юношей тонкости понимания текстов и одновременно совершенствовался бы сам… Он строил бы уроки вне зависимости от чьих-то суждений и, возможно, сам выбирал бы учеников… В таких желаниях явственно сказывалась привычка Гая жить свободно и безбедно.
   Впрочем, иногда ему вновь чудилось, будто жизнь мощным потоком течет мимо него, а он ютится на каком-то хилом островке, точно случайно прибившаяся туда кучка мусора. Собственно, какое имел право он, человек, совершенно несостоявшийся, учить чему-либо других людей, пусть даже на примере великой литературы?
   – Я никогда не вернусь в Рим! – сказал он. И повторил: – Никогда.
   – А тебе и не нужно. Знаешь, иногда я начинаю завидовать, – Мелисс кивнул на Клеонику, – жена, дети, теплый угол… Хотя детей я не люблю. На чужих, по крайней мере, можно не обращать внимания… – Потом прибавил: – Я сразу понял, что эта девчонка сможет тебя утешить! Что касается будущего, то я как-нибудь проживу…
   Гай Эмилий не удивился таким словам. Собственно, именно вольноотпущенники, как никто другой, оказывались наиболее оборотистыми и настойчивыми в достижении цели. Как правило, они изо всех сил пытались забыть о своем унизительном рабском происхождении, что было не так-то легко сделать, поскольку общество относилось к ним с недоверием и опаской и, если это было возможно, старалось держаться на расстоянии. Полные презрения к собственным корням, эти люди чаще всего руководствовались голой выгодой, ни к кому не привязывались и жили только для себя, поскольку жизнь не научила их ни любить, ни заботится о ком-то…
   – Чем ты занимаешься в Афинах? – спросил Мелисс. Гай ответил.
   – Мне это непонятно, – заявил его собеседник. – Я умею считать деньги – с меня достаточно.
   Утром он ушел, коротко простившись и даже не поблагодарив Гая, и тот долго думал об этой встрече. Мелисс был странным существом, он словно бы появлялся из темноты, а потом вновь растворялся в ней. Он никогда не думал о своем будущем, не задавался вопросом, как жить и во что верить. Наверное, так было проще.
   Гай вспоминал, как однажды, еще будучи юношей, стоял в саду своего поместья и смотрел на звезды, пугающее великое множество звезд, и почти физически ощущал, как неведомое далекое пространство сливается с его внутренним миром, перетекает в него сквозь невидимый коридор. Тогда он был уверен в том, что его жизненный путь подобен пути небесного светила: такой же свободный, недосягаемый, великий. Он был центром собственной вселенной. А теперь? Случалось, он чувствовал внутри оглушающую пустоту, как будто все, во что он верил и что мог совершить, осталось в какой-то прошлой жизни.
   И ночью, обнимая Клеонику, Гай думал о том, что это живое, теплое тело – едва ли не единственное, что сейчас по-настоящему связывает его с реальным миром.
   …Мелисс вернулся в Рим в иды октобрия (середина октября), вернулся, невзирая ни на какие запреты; его влекло сюда нечто неодолимое, точно жажда в пустыне. Он шел по мрачным и унылым улицам Субуры, вдоль вереницы каменных фасадов, старые стены которых были черны, словно траурный покров, и его походка помимо воли становилась привычно скользящей, движения – быстрыми, его ноздри раздувались, точно у хищника, а в глазах появилось что-то дикое. В темноте, под беззвездным небом, в лабиринтах проулков, где другим людям чудились западни, а смутные очертания теней внушали страх, в нем словно бы возрождалась жизнь. Он ощущал толчки крови в теле, его мускулы затвердели, и душа, – если б он только мог это понимать! – расправляла сложенные крылья. У него не кружилась голова, не замирало сердце, он растворялся во мраке и сливался с ним, мрак будто бы укреплял его силы.
   Мелисс остановился. На северо-восток шла Этрусская улица, связующая Форум с Велабром, – одна из главных артерий Рима. Рядом пролегала Яремная, она огибала Капитолийский холм и являлась частью древней торговой дороги. Прежде неподалеку жила Амеана. Внезапно он ощутил внутренний толчок, и его мысли устремились в конкретное русло. Образ белокурой женщины со странно холодным сердцем выплыл из глубин сознания и встал перед мысленным взором, и Мелисс не пытался его прогнать. Сейчас прошлое не тянуло назад, напротив – заставляло двигаться вперед.
   Амеана давно переехала, и Мелисс не сразу сумел ее найти. Он кое-что узнал на следующий день, потолкавшись в рыночной толпе, и под вечер отправился на улицу под названием Высокая Тропа, пролегавшую на гребне Квиринала.
   Как ни странно, в вечерние часы эта часть города была почти безлюдной. Дом Амеаны окружал довольно большой сад. Мелисс обошел сложенную из грубых кусков камня высокую ограду и остановился, словно бы в нерешительности, перед тяжелой железной калиткой. Никаких звуков, только тихий шепот листвы над головой. К своей досаде, Мелисс не мог отделаться от ощущения, что он входит сюда не как завоеватель, а как смиренный проситель и раб. Желая поскорее избавиться от предательских чувств, он решительно взялся за массивное кольцо.
   Калитка была открыта: наверное, Амеана ждала гостей. У лестницы Мелисс встретил Стимми; нумидийка на мгновение застыла, как вкопанная, а потом молча бросилась в дом. Мелисс направился следом.
   Едва он вошел в переднюю комнату, его окутали пряные, тревожные, дразнящие ароматы. Ни о чем не думая, Мелисс стремительно проследовал дальше.
   Небольшой зал освещался симметрично расположенными лампами на высоких бронзовых подставках, и в колеблющемся желтоватом свете белая кожа Амеаны отливала цветом спелой пшеницы, а изысканно убранные волосы казались золотистыми.
   Лишь мгновение она смотрела испытующе и презрительно, а потом в ее глазах появился страх, и она инстинктивно прижала руки к груди.
   Позади возникла безмолвная черная тень – Стимми.
   – Вон! – не глядя, произнес Мелисс, и она тут же исчезла.
   Он сделал шаг вперед и приблизился к неподвижно стоящей Амеане.
   Прежде у нее было очень живое лицо, но теперь оно словно застыло, и побледневшая кожа казалась пепельно-серой, возможно, оттого, что на Амеане был ярко-красный наряд. Ее голубые глаза обреченно смотрели на Мелисса, между чуть приоткрытых губ влажно поблескивали зубы.
   Он прошел на середину комнаты и сел на табурет с резными ножками.
   – Живешь неплохо. Она молчала.
   – Скажи рабыне, чтобы отправляла всех назад. Сегодня твой гость – только я.
   – Больше ты сюда не придешь! – прошептала Амеана. – Я буду спускать собак…
   – Больше, может быть, не приду, но сейчас я уже здесь. Прикажи подать вина.
   Амеана вяло хлопнула в ладоши. Стимми внесла сосуд с вином, два серебряных кубка и быстро удалилась.
   Мелисс выпил один. Амеана продолжала стоять. Потом он тоже поднялся и подошел к ней. Вновь пораженный холодной правильностью черт ее прекрасного лица, он испытывал ядовитое чувство злобной ревности, которое словно бы жгло его изнутри. Мелисс видел, как она изменилась, – теперь это была не просто римская куртизанка, а уверенная в своей неотразимости, силе обаяния, гордая своим могуществом и бесконечно влюбленная в собственную красоту женщина, у которой было предостаточно и денег, и поклонников, и роскошных вещей. Она приобрела много нового «оружия», а у Мелисса оставалось лишь то, что было и раньше: безрассудная злость и грубая сила. Он мог завоевать Амеану только с помощью страха, да и то ненадолго, теперь ей не была нужна ни его помощь, ни его деньги.
   – А где тот мальчишка, которого ты тогда родила? – вдруг спросил Мелисс.
   – Его здесь нет.
   – Где он? Как ты от него избавилась? Продала в рабство? Убила?
   – Нет. Я его… отдала.
   – Кому?
   Амеана перевела дыхание.
   – Одной женщине. Она пришла и попросила меня об этом. Он мне мешал, я думала, ему будет лучше у нее.
   Мелисс улыбнулся, и Амеана увидела в этой улыбке скрытую угрозу, гримасу уверенности в вечной победе над ней, тогда как на самом деле он чувствовал полнейшее бессилие.
   – Что за женщина?
   – Не знаю, не помню. У нее были рыжие волосы – это точно.
   – Ха! И все?!
   – Она жила где-то на Субуре, кажется, чья-то вольноотпущенница… я забыла ее имя… – Внезапно напряжение прорвалось, и она выкрикнула: – Зачем тебе этот мальчишка?!
   Мелисс не ответил. Он схватил Амеану за руку так сильно, что на коже остались следы, и толкнул на ложе. Гречанка сопротивлялась, но не слишком, отчасти – из страха, отчасти, потому что… прекрасно помнила силу и страстность его объятий, помнила даже сейчас, через столько лет и после стольких мужчин. Она отдалась ему почти с таким же упоением, с каким он овладел ею, – со стороны это походило на встречу двух тайных любовников.
   Когда он отпустил женщину, она поднялась, раздосадованная тем, что волосы растрепались, что нужно снова белить и румянить лицо и подводить глаза, и в то же время с невольным облегчением, поскольку понимала: теперь Мелисс, скорее всего, уйдет, не причинив ей вреда.
   Амеана чувствовала себя вполне удовлетворенной, чего не случалось уже давно. Она действительно изменилась. Со временем все эти патриции и всадники со своими торжественными манерами и величественными привычками перестали казаться ей некими высшими существами, и она жила в веселой пошлой суете, изнемогая от усталости и чувства полной опустошенности как телесных, так и душевных желаний. Она стала равнодушной к мужчинам, не испытывала даже зачатка влечения, и бесконечные любовные упражнения превратились в утомительное, нудное ремесло. Разумеется, далеко не все поклонники были глупы, они требовали от нее известной пылкости, которую пресыщенная Амеана просто не могла проявить. Конечно, она научилась мастерски притворяться, но это было тяжело и неприятно. Ей тоже хотелось получать удовольствие. А красивые безделушки и вещи? Даже они не радовали ее так, как прежде…
   Однажды ее гостем стал не слишком известный, но полный самомнения, да к тому же далеко не бедный философ и поэт. Он рассказал прекрасной куртизанке о греческих гетерах и посоветовал брать уроки музыки, танца и хороших манер. С тех пор Амеана стремилась общаться с людьми искусства, пусть не богатыми, но вносившими свежесть в ее жизнь, зачастую обладавшими более яркими, тонкими и изощренными чувствами. Владеющая совершенным оружием – причудливой и пленительной красотой, Амеана управляла мужчинами с мудрым умением, примеряясь к их недостаткам; теперь она стала много образованней и умнее, хотя использовала этот ум исключительно для мелочных практических целей. Она прислушивалась к тому, о чем рассуждают философы, и даже пыталась заучивать стихи некоторых поэтов.
   А Мелисс… Это был человек из другого мира, с ним она могла вспомнить себя прежнюю, настоящую. Было ли это хорошо или плохо? Кто знает! С ним она вновь испытала мимолетную остроту чувств – это было все равно что, вырвавшись из города, бегать на лугу под необъятным небом по росистой траве.
   И, как ни странно, она ничуть не удивилась и не возмутилась, когда он сказал:
   – Хочешь, уедем куда-нибудь вместе? Предлагаю первый и последний раз. Мне все надоело, да, пожалуй, все… кроме тебя.
   И она лишь молча покачала головой.
   Покинув дом Амеаны, Мелисс очень скоро понял, что ему совершенно нечего делать и некуда идти. Несколько дней он провел в бездумном праздном шатании по улицам и площадям Рима. Ел в самых дешевых тавернах, где можно было пообедать за два асса, где стояла невыносимая жара и царила ужасающая грязь, где подавалась вареная свекла под соусом из вина и перца, грубый ржаной хлеб, жареная чечевица с луком и чесноком и отвратительного вкуса вино. Здесь он и спал – среди воров, убийц, беглых рабов и всякой рвани.
   Однажды, бесцельно шляясь по улицам, точно в бесплодных поисках чего-то безвозвратно утерянного, Мелисс случайно забрел на окраину Рима и помимо воли угодил в толпу, которая текла неведомо куда и увлекла его за собой. Множество тех, кто окружал Мелисса, было в пропахших дымом и потом туниках из грубой небеленой шерсти, с нерасчесанными и немытыми волосами, дочерна загорелых и косноязычных. Один старик держал в руках связку чеснока, другая женщина несла две тростниковые корзины. Временами движение замедлялось, потом опять начинались невероятная давка и шум.
   Дул холодный осенний ветер, на небе громоздились тяжелые, замысловатого оттенка тучи, вдали виднелась темная кайма холмов. Далеко впереди, на спешно возведенном помосте стояло несколько человек в белых тогах с пурпурной каймой; один из них что-то негромко говорил: в него впивалось множество взглядов, множество губ шептало какое-то имя. Иногда раздавался гром рукоплесканий, возгласы возмущения или восторга.