…великая сердцу утеха
Видеть, как целой страной обладает веселье; как всюду
Сладко пируют в домах, песнопевцам внимая; как гости
Рядом по чину сидят за столами, и хлебом и мясом
Пышно покрытыми; как из кратер животворный напиток
Льет виночерпий в кубках его опененных разносит.
Думаю я, что для сердца ничто быть утешней не может. [35]
 
   Он сам предложил Кариону прогуляться по саду, а вернувшись, незаметно кивнул Ливий. Под каким-то предлогом она позвала его в дом, и Гай задумчиво произнес, глядя в окно на расстилавшийся в полуденной тишине сад:
   – Я немного побеседовал с ним и могу сказать: необычный мальчик. Мы говорили о произведениях, которые он читал, и он обмолвился: «Бывает, когда закончишь читать хорошую книгу, тебя охватывает близкая к отчаянию грусть, потому что кажется, будто прожил еще одну жизнь».
   – Пойми, – промолвила Ливия, – Я хочу, чтобы ты сделал это не ради меня, а ради Кариона.
   Гай Эмилий надолго замолчал. Он думал, и Ливий вдруг захотелось, чтобы он повернулся и сжал ее в объятиях. Тогда она забыла бы о данных себе обещаниях и растворилась в том, что чувствовала. Но Гай не двигался и продолжал смотреть в окно. Потом сказал:
   – Интересно, кто его настоящие родители? Где Тарсия подобрала этого мальчика? На овощном рынке, у колонны, где обычно оставляют младенцев?
   Ливия подошла к нему и посмотрела в глаза.
   – Что касается Кариона, я хочу быть честной до конца. Ты помнишь куртизанку Амеану?
   – Амеану? Я не видел ее много лет, но… да, я ее помню. При чем тут эта женщина?
   – Амеане не был нужен ребенок, и она отдала его Тарсии. Это ее сын. А отцом может быть кто угодно, даже сам Цезарь. Кажется, к ней приходили только знатные люди.
   – Те, у кого имелось достаточно денег, – поправил Гай и покачал головой. – Сын Амеаны! Кто бы мог подумать! Он знает?
   – Нет. Быть может, что-то помнит – Тарсия взяла его к себе, когда ему было года три, – но считает ее своей матерью.
   – А Элиара?..
   – Не знаю. Тарсия говорит, ей кажется, Карион всегда догадывался, что Элиар ему не отец. Элиар больше любил другого мальчика.
   – Любил? – повторил Гай Эмилий. – Элиар погиб?
   – Не знаю. От него очень давно нет вестей.
   – Очень давно? – В голосе Гая слышалось удивление – Ах, да, ведь прошло много лет…
   Они помолчали. Потом Ливия сказала:
   – Кариону повезло. Тарсия образованная женщина, и хотя они жили в бедности, сделала все для того, чтобы он стал таким, каким стал.
   – Трудно что-то сказать, – заметил Гай. – Ведь ему всего шестнадцать. Сейчас он уверен в том, что держит в руках нить своей будущей жизни, но так ли это на самом деле? Все может измениться. Дар исчезнет – и что тогда? Ведь на его пути еще не встречалось серьезных препятствий!
   Ливия не стала отвечать на вопрос. Вместо этого промолвила:
   – Вы чем-то похожи, ты не находишь? Я имею в виду не внешне, а…
   Гай усмехнулся:
   – Мне всегда казалось, никто из людей не сможет меня понять, и я не слишком к этому стремился, а Кариону, напротив, хочется быть понятым. – Он взял Ливию за руку, легонько сжал ее пальцы и неожиданно произнес: – Я изменился. Прежде умел смотреть на мир только своими глазами – теперь учусь видеть жизнь глазами своих учеников.
   – Так ты согласен? Я заплачу за обучение и дам Кариону денег на все расходы. Оставлю раба-грека, чтобы он ему помогал.
   Гай чуть заметно поморщился:
   – Дело не в деньгах. Я должен посоветоваться с Клеоникой. Что она скажет, если узнает об этом усыновлении?
   – Объясни, что Кариону нужно только твое имя. Тебе же известно, такие случаи нередки.
   Он задумчиво покачал головой:
   – Не знаю, не знаю…
   – Почему у вас нет своих детей? – осмелилась спросить Ливия.
   – Потому что я так решил, и можешь больше не спрашивать! – резковато ответил он. – Карион хочет получить имя, а мой настоящий сын, полагаю, нуждался бы в чем-то большем, в том, чего я никогда не смогу ему дать. Неужели ты не видишь, что перед тобой только тень прежнего Гая Эмилия Лонга?
   – Не вижу, – твердо произнесла Ливия и прибавила: – А твоя жена? Ты считаешься с ее желаниями?
   – Я объясняю ей то, что могу объяснить.
   – И она понимает?
   – Если б не понимала, не жила бы со мной.
   Ливия решила прекратить этот разговор. Она могла бы спросить, почему его до сих пор угнетают давние потери? Разве он был частью того, что утратил? Но она слишком хорошо знала ответ Гая: пришло время, и он понял, что его жизнь – след на воде, что он не несет в себе ничего, кроме разочарования в самом себе… Женщина вздрогнула. Ей казалось, он существует вне своей прошлой жизни, вне былых чувств, любви к ней, Ливий. Что-то размазалось, стерлось, как на старой фреске, застыло и уже не менялось, не пленяло яркостью, не тревожило душу. Да, он все помнил, и она была дорога ему, но…
   – Как тебе моя дочь? – спросила женщина, пытаясь отвлечься от тягостных мыслей.
   – Мне кажется, она мало похожа на тебя.
   – Что ж, возможно, это к лучшему.
   Ливия ждала, что Гай заговорит о ее сыне, но он ничего не сказал, и она испытывала странную смесь облегчения и разочарования.
   «У твоего ребенка есть все, – с горькой усмешкой подумала Ливия – Даже любящий отец». И внезапно ужаснулась, поняв, что отняла у Гая сына и расчетливо, разумно подарила его Луцию. Тарсия была права: она поступила жестоко не только по отношению к мужу – она несправедливо наказала и того, чье имя было начертано в ее сердце рукою богов…
   …Гай Эмилий велел Кариону явиться в школу. Ливия не очень удивилась бы, если б узнала, что Гай ничего не сказал Клеонике: не смог. Он просто привел юношу к Бианору и странно смутился, когда пожилой грек неожиданно произнес:
   – Твой сын?
   – Почему ты так говоришь? – встревожился Гай.
   – Вы похожи, – спокойно произнес хозяин школы, и тогда все окончательно решилось.
   – Смотри, чтобы, научившись говорить, ты не разучился думать! – произнес Бианор обычное напутствие, и Карион вошел во двор школы.
   …Через несколько дней Ливия и Аскония возвращались в Рим. Женщина молчала, глядя на колоннаду громоздившихся вдали гор, воздвигнутых богами словно бы в ознаменование своего могущества, и ей казалось, будто она оставила в Афинах что-то очень дорогое: свои истинные чувства, свои последние мечты. Хотя теперь… наверное, им не было приюта и там. Карион легко расстался и с Асконией, и с нею, он думал только об учебе и о новой жизни, да и в прощальном взгляде Гая Эмилия Ливия не заметила особого сожаления. Эти двое еще не поняли, что в каком-то смысле обрели друг друга. Им с Асконией не было места в таком союзе.
   Неожиданно девочка нарушила молчание:
   – Правда, что отец скоро выдаст меня замуж?
   Ливия удивленно повернула голову и встретила растерянный взгляд жемчужно-серых глаз дочери.
   – Я ничего об этом не слышала. Думаю, что не скоро: ты еще очень молода. В любом случае он спросит твоего согласия.
   – А Карион вернется в Рим?
   – Надеюсь, – сказала Ливия и ласково погладила волосы дочери.
   …Приехав домой, она обнаружила мужа лежащим в постели: оказалось, два дня назад, во время заседания сената у него сильно заболело сердце, и он был вынужден покинуть курию. Спешно вызванный врач велел Луцию провести несколько дней в полном покое.
   Она прошла в спальню, не снимая дорожной одежды. Увидев жену, Луций приподнялся на локте.
   – Что произошло? Это очень серьезно? – встревоженно произнесла Ливия, присаживаясь возле ложа.
   – Нет, – сказал Луций и опустил голову на подушку.
   – Но прежде такого не случалось!
   – Было, только давно. В детстве я не мог бегать и прыгать, как другие. А потом все вроде бы прошло, ведь я даже служил в армии.
   – Тебе нужно поберечь себя, – заметила Ливия. Луций покачал головой. Ему была приятна ее забота.
   – Завтра встану. Слишком много дел.
   Ливия вышла, но вскоре вернулась и просидела в спальне до вечера. Они спокойно говорили. Луций мало спрашивал о поездке в Афины, и Ливия тоже не слишком много об этом рассказывала. Едва ли не впервые она была довольна тем, что все сложилось так, как сложилось. Как бы она чувствовала себя сейчас, если б нарушила данное себе обещание и бросилась в объятия Гая Эмилия? В конце концов, ее дом, ее семья были здесь, и она совершенно искренне не желала Луцию зла. Больше ей незачем ездить в Афины: она приняла посильное участие в судьбе Кариона, а что касается Гая Эмилия – отныне ей было достаточно знать, что он жив, и у него все в порядке.
   …Элий шел по Эсквилину, по так называемому Кривому кварталу и жевал только что купленную в одной из открывшихся на рассвете пекарен горячую лепешку. Он убежал на улицу спозаранку, не позавтракав, поскольку опасался, что мать поручит ему какую-нибудь домашнюю работу. Постепенно светлело, и Рим просыпался: из мрака вырастали серые очертания домов, в окнах, доселе манивших вглубь своей черной пустоты, загорался свет. От камней мостовой пахло сыростью и гнилью: жители этого квартала не были озабочены тем, куда выливать помои.
   Элию исполнилось тринадцать лет, он окончил начальную школу, и поскольку не проходило дня, чтобы его не секли за дурное поведение и нерадивость в учении, никому не приходило в голову заставлять его продолжать образование. Он одинаково ненавидел писать стилосом на навощенных дощечках, по которым скользила рука, и на папирусе – разведенными водою чернилами, которые брызгали и растекались. Зато ему нравилось носиться по улицам хоть в жару, хоть в холод, когда под ногами разбивались замерзшие лужи, шляться по рынкам, стягивая сладости из-под самого носа зазевавшихся торговцев, бежать за сенаторами по площади, громко распевая непристойные песенки, дразнить бродячих предсказателей и философов. Излюбленным занятием Элия и его приятелей было намазать монетку смолой, приклеить ее к камням мостовой и наблюдать, как какой-нибудь мелочный ремесленник с проклятиями отдирает ее от камней. Еще они забирались на крышу инсулы и швырялись камешками в прохожих или старались забрызгать грязью тогу незадачливого клиента. Элий часто приходил домой в царапинах и синяках, потому что лез в драку с любым, кто пытался его задеть.
   Но теперь наступило другое время. Товарищи детских проказ и игр помогали своим отцам в мастерских, обучались ремеслу, а он… Он бесцельно бродил по городу, глазея на все что ни попадя, и сегодня вновь забрел в лощину между Палатином и Адвентином, где обычно состоялись бега. Ровную и широкую дорогу окаймляли пологие холмы, они представляли собой естественный амфитеатр, где обычно располагались зрители, – там были установлены деревянные и каменные сидения.
   Неподалеку располагались конюшни, и Элия неуловимо тянуло сюда: он наблюдал за работой конюхов, ремесленников, чистильщиков колесниц, его привлекала красота лошадей – он любовался игрою их стальных мускулов под матовой кожей, неукротимой порывистостью и грацией движений. Иногда его прогоняли, в другой раз не обращали внимания. Для него же их разговоры, особые словечки были как глоток свежего воздуха.
   Около полудня, когда Элий уже собрался уходить, какой-то человек подошел к нему, взял за плечо и резко повернул к себе:
   – Что ты тут шляешься?
   – Разве нельзя? – огрызнулся Элий, не собираясь убегать.
   – Если надумал что-нибудь стянуть… – начал человек, но мальчик перебил:
   – Я просто смотрю.
   – Нравится? – усмехнулся мужчина.
   И Элий признался:
   – Да.
   Они внимательно поглядели друг на друга. Собеседнику Элия было лет сорок, он сильно хромал на правую ногу.
   – Сколько тебе лет?
   – Тринадцать.
   – Свободнорожденный?
   Элий кивнул.
   Мужчина (его звали Аминий) продолжал разглядывать мальчишку. В свои тринадцать лет тот выглядел на шестнадцать, ладно сложенный и крепкий. И красивый: густые белокурые волосы, яркие голубые глаза. По-юношески дерзкий, храбрый, быстрый, да к тому же явно не склонный к лишним размышлениям – такой легко может стать любимцем публики. Аминий опять усмехнулся. Прежде он сам был возницей, а теперь обучал новичков, решивших посвятить жизнь этому опасному делу.
   – Хочешь научиться править упряжкой?
   – Да! – на одном дыхании произнес Элий.
   – А родители тебе позволят? У тебя есть отец? Мальчик помрачнел:
   – Был. Теперь не знаю. Но мать все время говорит, чтобы я занялся каким-нибудь делом.
   – Это нелегко, – небрежно сказал Аминий. – Далеко не каждый способен состязаться со смертью. Если захочешь поучиться, приходи сюда на рассвете. Ты не боишься лошадей?
   – Я ничего не боюсь, – поспешно произнес Элий.
   Его душа пела. Стать возницей – почувствовать себя выше обычных людей, законов простых смертных, приблизиться к богам! Жизнь – движение, жизнь – скорость, жизнь – полет…
   Элий прибежал домой и обрадовался, увидев мать стоящей у печки и помешивающей что-то в глиняной миске.
   – Мама! – воскликнул он. – Дай мне поесть!
   Тарсия обернулась. Хотя она была еще молода, время стерло нежные краски ее лица, его черты заострились и стали жесткими. Все в ней выдавало человека, привыкшего к каждодневной тяжелой работе. Она больше не выглядела изящной и стройной, просто – худой; на загорелых руках твердыми буграми выступали мускулы и грубо синели вены. Элий давно не видел от нее ласки, хотя не слишком это замечал: ведь он был уже большой мальчик, да к тому же страшный сорванец, сызмальства привыкший к затрещинам и тумакам.
   – Ты просишь есть, – сказала женщина, – а ты захотел помочь мне утром, когда я ходила на рынок?
   – Я помогу завтра, – быстро произнес Элий и замолчал, вспомнив, что на рассвете должен явиться в цирк.
   Тарсия сняла с огня миску с дымящейся бобовой похлебкой, поставила на стол, и Элий набросился на еду. Женщина села напротив и смотрела на него, подперев ладонью лицо.
   – Мама, – пробормотал он, проглотив несколько ложек похлебки, – я решил стать цирковым возницей. Возможно, завтра начну учиться.
   В глазах Тарсии будто растаял лед – они расширились и замерцали живым влажным блеском.
   – Возницей?! Да что ты, Элий!
   – А что? – сразу ощетинился мальчик. – Так можно заработать много денег, стать известным, добиться славы!
   – Но это очень опасно! Возницы часто погибают молодыми или получают страшные раны и остаются калеками до конца жизни!
   – Неправда! – горячо возразил Элий, сверкая глазами и инстинктивно сжимая кулаки. – Вот Аминий, тот человек, что будет меня учить, – ему уже много лет, и он не так давно перестал участвовать в бегах!
   Он тут же вспомнил о хромоте своего учителя, но промолчал. Что случилось с одним, необязательно может случиться с другим…
   – Заклинаю тебя всеми богами, Элий, оставь эту затею! – взмолилась Тарсия.
   Хотя он еще никогда не видел мать такой расстроенной, мальчишеское упрямство оказалось сильнее – он не уступил и продолжал твердить свое.
   Вечером, когда Элий умчался на улицу к своим друзьям, женщина села у окна и задумалась. Услышав стук дверей, не обернулась. Она сразу поняла, что это Мелисс.
   …Он устроился смотрителем хлебных складов на левом берегу Тибра достаточно просто – дал кому нужно хорошую взятку. Теперь под его началом был довольно большой отряд отпущенников и рабов, которыми он распоряжался с разумной жестокостью. Он быстро наладил связи с нужными людьми – судовщиками, подвозившими хлеб, «сбрасывальщиками», которые переправляли зерно из складов на мельницы, – и выгодно использовал их.
   В то же время он жил словно во сне, не замечая, как идет время. Он ничем не интересовался, ни о чем не думал и, наверное, удивился бы, если б узнал, что с того момента, как он вернулся в Рим, прошло около семи лет. Мелисс испытывал безотчетное отвращение к своей прошлой жизни, когда теснился среди прихлебателей безвременно сгинувших «великих», вроде Секста Помпея, и ничего не пытался изменить в нынешней. Иногда, возвращаясь домой, забредал в один из кабачков и пил дешевое вино, но никогда ни с кем не общался. Ему нравилось, что дома всегда готов ужин, а зимой в жаровне ярко пылает огонь, нравились рыжие волосы Тарсии, и ее тихая самоотверженная покорность нравилась тоже. Мальчики ему не мешали: Карион, пока не уехал в Афины, подолгу сидел в уголке со своими свитками, а Элий, если не был в школе, убегал на улицу и приходил домой только поесть. Мелисс почти никогда не говорил с Карионом, но бывало, смотрел на него с каким-то бездумным упорством, как глядят на огонь или воду. Все это походило на признаки оцепенения уже угасшей жизни, он во всех отношениях был каким-то сумеречным существом. Тарсия совершенно не понимала его и опасалась разговаривать с ним о чем бы то ни было. Иногда, чтобы облегчить свои думы, она вспоминала тот день, когда у нее не было дров и еды, а дети метались в горячке. Он пришел и помог, и тогда в ее душе впервые за много дней воцарилась спокойная ясность, смягчившая долгую боль и скорбь души.
   Как и тогда, на пиратском острове, она, чтобы не принадлежать многим, предпочла жить с одним. Пока Элиар время от времени появлялся в ее доме и соседи знали, что у нее есть муж-легионер, никто не пытался вольно вести себя с нею, но потом все изменилось. Она была красива и одинока, и любой бездельник мог выбить дверь ее квартирки ударом ноги. Тарсией овладела всепоглощающая горестная сосредоточенность, захватил поток мучительных и неясных мыслей, так что она с трудом воспринимала явления внешнего мира, какими, собственно, и было вызвано ее состояние. Она словно бы впала в какой-то тягостный сон, а потом он сменился другим – жизнью с Мелиссом.
   Иногда он приносил ей какое-нибудь украшение и надевал на руку или на шею. Тарсия не удивлялась, но и не радовалась. И старалась не думать об Элиаре. То был сон разума, свойственный задавленным жизнью беднякам, своеобразный паралич души. Она была безучастна к своему счастью или несчастью, просто жила, выполняя ставшие привычными обязанности матери и хозяйки дома.
   Но сегодня Тарсия словно проснулась. Карион ушел в другую жизнь, у нее остался только Элий. И она должна была его спасти.
   Она повернулась к Мелиссу, и тот едва ли не впервые увидел ее другой, со светом в глазах, с ожившим, зарумянившимся лицом.
   – Элий хочет стать цирковым возницей! – промолвила она без всякой подготовки, поднимаясь с места. – Не нужно ему позволять, он погубит себя!
   Мелисс искоса взглянул на нее и промолчал. Можно было подумать, что он не слышал ее слов. Но это было не так. На самом деле взволнованная фраза Тарсии всколыхнула в нем воспоминания о былых стремлениях к иному жребию, которым не дано было осуществиться и из-за которых все человеческое отныне казалось ему ничтожным.
   – Так ведь это неплохо, – медленно произнес он, присаживаясь к столу. – Все лучше, чем без конца шляться по улицам!
   – Но возницы погибают молодыми!
   – Ну и что? Пожить мало, но весело – это удача!
   И больше ничего не сказал. Через несколько дней Тарсия была вынуждена сложить оружие. Она боялась, как бы Элий, обозлившись, вовсе не переселился в цирк. А он неожиданно проявил большие способности в постижении искусства править упряжкой. В нем обнаружилось упорство, умение при необходимости идти напролом, воля к победе, он стремился стать первым и самым лучшим, буквально пьянел от опасности и риска, а Аминий подбадривал его и поощрял. Элий рвался участвовать в бегах, но наставник не позволял – мало радости переломать кости в первом же состязании. Аминий взял со своего ученика обещание после каждой победы выплачивать ему половину заработка. В течение года. Признаться, он не думал, что этот горячий, порывистый и неукротимый в своей смелости юноша проживет дольше.

ГЛАВА VI

   К числу совершенных Октавианом (в 729 году от основания Рима – 27 год до н. э. – он принял новое имя – император Цезарь Август, сын божественного) преобразований можно было отнести и такое важное для римских граждан дело, как окончательное обустройство Большого цирка.
   Построенную в центре арены амфитеатра платформу, представляющую собой вытянутое возвышение, вокруг которого мчались колесницы, облицевали мрамором, установили на ней египетский обелиск и новый «счетчик» для подсчета туров: возницы должны были объехать арену ровно семь раз.
   …В ноны юния 729 года от основания Рима (5 июня 27 года до н. э.) над Римом торжествовало солнце: в ярком свете отчетливо виднелись контуры и пропорции великолепных украшений цирка, а раскаленные каменные сидения пылали жаром.
   Луций и Ливия с детьми сидели на лучших местах под широким навесом, неподалеку от ложи самого Августа; их окружали богатейшие и влиятельнейшие люди Рима: не так давно в целях поднятия престижа высших сословий был установлен имущественный ценз – один миллион сестерциев для сенаторов и четыреста тысяч для всадников.
   Луций-младший беспрестанно вертел головой: вопреки приличиям он не мог усидеть на месте. Однажды прямо ему на колени упала тессера – оловянный кружок, дающий право на получение денег, украшений, одежды или бесплатного входа в цирк, и мальчик тотчас показал его отцу. По надменно сжатым губам Луция Ребилла скользнула улыбка, и выражение суровых глаз смягчилось; взяв у сына тессеру, он приподнялся с места и, размахнувшись, бросил ее в сторону верхнего яруса, где сидели бедняки. Потом, уступая просьбам мальчика, принялся объяснять ему устройство цирка.
   Ливия нашла взглядом Юлию, и женщины, улыбнувшись, кивнули друг другу. Мужа Юлии, Клавдия Раллу, недавно назначили главой преторианской гвардии; их семеро детей были живы-здоровы: старшему сыну недавно исполнилось семнадцать лет, и он служил под началом отца, одна из дочерей, Клавдия Максима, была ближайшей подругой Асконии.
   Ливия еще раз посмотрела на Юлию. Когда-то ее считали одной из первых красавиц Рима; она была хороша и теперь: в перевитых жемчугами черных волосах не появилось ни одной серебряной нити, а гладкая кожа походила на отполированный мрамор. Юлия сильно располнела, но обильно струящиеся по телу одежды весьма удачно скрывали фигуру.
   Ливия с любопытством оглядывалась вокруг. Ее окружали благородные цвета – белый, пурпурный, золотой; она давно к ним привыкла, и они радовали глаз. Прежде женщину угнетала монументальность подобных сооружений и раздражал шум многотысячной толпы, но все переменилось: она сидела в центре мира и принимала его таким, каким он был. Так ощущают гармонию природы, не задумываясь о ней. И если самое высшее и трудное искусство – это искусство жить, то к тридцати шести годам она его постигла. Так иногда казалось Ливии, а иногда – иначе. Как бы то ни было, сейчас, сидя в Большом цирке рядом с мужем-сенатором, почти взрослой дочерью и прелестным сыном, женщина чувствовала, что гул огромной толпы совпадает с ритмом пульсирующей в жилах крови, а слепящее глаза огненное солнце вливает в нее жизнь.
   Ей было не на что жаловаться: ее муж достиг высокого положения в обществе, дети были хорошо воспитаны, послушны и умны, и саму Ливию повсюду принимали с уважением. По меркам того времени ее следовало признать женщиной зрелого возраста, но Ливия оставалась тонкой и стройной, да и кожа лица, благодаря египетским притираниям и защите от солнца, не утратила гладкости и нежного цвета.
   Ливия улыбалась своим детям: Асконии, уже вступившей в возраст невесты и глядящей невозмутимо и немного надменно, и жизнерадостному Луцию-младшему.
   «Правду сказал отец, – неожиданно подумала она. – „Если даже твоя жизнь прошла незаметно и бесследно для потомков, это вовсе не значит, что боги оставляли тебя своей милостью“». Потом обратила взор к арене: завершилось торжественное шествие участников игр и членов магистрата, начинались бега.
   …Элий нервничал, сжимая в руках хлыст, и то и дело поглядывал на соперников. Он уже участвовал в состязаниях, но это можно было назвать скорее насмешкой над самолюбивым и пылающим удалью юношей: как новичку, ему доверили править всего лишь парой, и он позорно тащился в хвосте. В другой раз, согласно жребию, был вынужден ехать по наружной дорожке, где его колесница поворачивала перед колесницами, следующими по внутренней стороне арены, что было чревато опасными столкновениями, и Аминий строго настрого наказал ему не рисковать и пропустить соперников вперед. Но сегодня…
   Его сердце переполняла царственная гордыня, тем более удивительная оттого, что была вскормлена бедностью, а душа трепетала, но не от страха, поскольку Элий пребывал еще в таком возрасте, когда человек не ведает страха смерти просто потому, что в нее не верит. В мыслях он долго восходил по невидимой лестнице честолюбия, а теперь перед ним сияли наяву все ее сверкающие ступени.
   Магистрат, ведающий устройством игр, бросил белый платок: разом открылись стойла, и колесницы выехали на дорожки. Мгновение – и Элия захватило зрелище рукоплескавшей толпы; в его мозгу словно бы зажглось всепоглощающее сияние, мир виделся сверкающим и необъятным, он казался самому себе стержнем этого мира, он был в исступлении, задыхался и дрожал, словно уже совершил сто побед подряд.