Когда грек удалился, Мелисс нехотя приблизился к постели Гая.
   – Наверное, я должен поблагодарить тебя, – заметил Гай, все также глядя в никуда, – но скажу другое: зря ты это сделал.
   – Значит, нужно было дать тебе умереть?
   – Именно этого я и хотел.
   – Почему? Разве жизнь так плоха?
   – Не знаю. Возможно, она очень хороша, только у меня больше нет сил жить.
   – Когда я увидел тебя на корабле, сразу понял, что ты можешь решиться на это, – помолчав, заметил Мелисс, – потому и пришел.
   Гай закрыл глаза. Когда-то у него была мечта, мечта о самом себе, – она развеялась, как дым, и мечты о собственном будущем тоже потерпели крах. Прежде его вовсе не пугала мертвая реальность, он существовал в живом воображаемом мире, а теперь и этот мир померк. Он мог бы его сохранить благодаря любви Ливии, но Ливия исчезла из его жизни и, скорее всего, навсегда. Ливия… Конечно, пора взросления, превращения из юной девушки в женщину оставила в ее Душе свои следы, и все же Гая до последнего момента восхищала ее живость и независимость в сочетании с искренностью. Ему недоставало ее каждодневного присутствия, близости души и ума… Ливию не мог заменить никто.
   – Ты кого-нибудь любил? – неожиданно спросил он Мелисса. – У тебя были близкие люди или ты всегда существовал вот так, сам по себе?
   Тот усмехнулся и переступил с ноги на ногу.
   – Не родился же из камня! У меня была мать, наверное, она любила меня, а я – ее, хотя тогда я, пожалуй, этого не понимал. А потом… Жажда обладания – это и есть любовь. Она обвивает, как ползучее растение, отравляет и сушит. Избавляйся от нее, если можешь, вот что я хочу сказать. Она мешает жить и наслаждаться всем остальным.
   – Даже деньгами?
   – Деньги – это как мост к какому-то берегу. Сами по себе они ничего не значат.
   – А ты видишь этот берег?
   – Мой берег – это та земля, на которой я стою сегодня. Что будет завтра – не знаю. Я всегда так жил. А ты не сумеешь. Потому уезжай отсюда. Не хочешь возвращаться в Рим, отправляйся в Афины или еще куда-нибудь.
   – Да, наверное, я так и сделаю, – сказал Гай.
   В какой-то момент он все-таки понял: придется вернуть жизни долг, расплатиться за то, что он довольно долго шел вперед, не испытывая трудностей, ни о ком не заботясь. Он должен чем-то заняться – пусть даже таким делом, о каком прежде не помышлял.
   – Нужно, что б кто-нибудь находился при тебе, пока ты окончательно не поправишься, – сказал ему Мелисс. – Я пришлю одну рабыню, она умеет приготовлять разные снадобья и отвары и очень искусна в лечении ран. Это мой подарок.
   Гай покачал головой, и Мелисс снова усмехнулся:
   – Она тебе понравится.
   – Почему ты не хочешь оставить ее у себя?
   – Помнишь, ты сказал, что та рыжая слишком хороша для меня? Так вот эта – еще больше.
   Он прислал девушку; она уверенно переступила порог жилища Гая и тут же умело поправила повязки и приготовила питье для восстановления сил. Когда Гай смотрел на нее, она скромно опускала глаза, точно выражая покорность судьбе. Но сама – иногда Гай это замечал – украдкой бросала на него пламенно-острые взгляды, при этом ее тонкие ноздри раздувались, а длинные сильные пальцы сжимались в кулаки.
   Он выздоравливал довольно долго, и все это время Клеоника была рядом, заботливая и немногословная. Прошло немного времени, и Гай привык к теплым, нежным рукам своей новой служанки, и уже не хотел отпускать ее от себя. А после случилось так, что она оказалась в его постели, он увлек ее туда и овладел ею пылко и жадно – в тот миг это казалось ему вполне естественным, но потом… Пробуждение было тяжким. Гай испытывал неловкость, досаду и стыд. Опуститься до того, чтобы спать со своей рабыней! Как ни странно, первым порывом было отослать Клеонику обратно к Мелиссу, но Гай этого не сделал, и не только потому, что по-своему привязался к ней. Гай был уверен, что Мелисс спал с девушкой, но как выяснилось, ошибался. Позднее он спросил об этом Клеонику, и она ответила: «Он хотел, но я сказала, что убью себя, если он посмеет меня тронуть». «А как же я?» – промолвил Гай. Она ничего не сказала, но он прочел ответ в настороженно-радостном взгляде ее глаз, и на секунду ему стало страшно. Что он мог сделать? Он дал Клеонике свободу, а потом женился на ней. В те времена такие вещи, хотя и редко, но случались: даже Марк Антоний вступил в брак со своей вольноотпущенницей Фульвией. И все-таки в иной период своей жизни, в другом душевном состоянии потомок старинного патрицианского рода Гай Эмилий Лонг никогда не решился бы на такой шаг.
   Потом они уехали с Сицилии. Мелисс дал ему денег, и Гай принял их уже без возмущения и стыда.
   А еще… Прежде у Гая не было повода спросить, как эта девушка очутилась на острове, его мысли занимало другое. Но перед отъездом Мелисс обычной усмешкой поведал ему историю Клеоники. Ей было семнадцать лет, родилась в Афинах, дочь и внучка рабыни. Ее бабка могла приготовлять кое-какие снадобья и обучила этому Клеонику. Больше девушка ничего не умела, но благодаря своей красоте попала в один богатый греческий дом, а когда новая хозяйка вздумала издеваться над ней, отравила ее, после чего сбежала. Каким-то образом ей удалось попасть на корабль, который следовал в сторону Сицилии.
   «Я взял ее себе, – продолжил Мелисс, – и хорошо сделал. Не каждый понял бы, что она способна убить и себя, и того, кто ненароком ее тронет. Я сказал ей: „Со мной-то все просто. Но если хочешь, я отведу тебя к тому, с кем тебе будет гораздо сложнее“».
   Гай Эмилий пришел в ужас, но отступать было поздно. Судьба подсунула ему то, чего он не мог понять, а тем более – объяснить. Разумеется, такие вещи были частью жизни Мелисса, наверное, он мог даже восхищаться поступками этой девушки. Но только не Гай. Он поклялся себе в одном: Клеоника никогда не узнает о существовании Ливий. И еще: он не хотел, чтобы эта женщина рожала ему детей.
   …Хотя у Клеоники не было привычки прерывать его мысли, иногда, если он начинал думать о чем-то враждебном для нее, она трогала его за руку или о чем-нибудь спрашивала. В этот момент где-то в глубине ее взгляда возникала настороженность. Гай всегда поражался способности Клеоники чутко улавливать его настроение.
   – Ты рада, что вернулась в Афины? – спросил он, глядя на темные пики кипарисов, которыми была усажена улица.
   Девушка улыбнулась:
   – Солнце везде одинаково. Но оно будет светить ярче в любом городе, куда я приеду с тобой.
   – Где бы ты хотела поселиться?
   – Мне все равно.
   «Пожалуй, она права», – подумал Гай. Везде одно и то же: узкие улицы, одноэтажные дома с глухими стенами. Здесь живописны и богаты только площади в окружении тенистых колоннад портиков.
   В конце концов они сняли дом под низкой крышей неподалеку от улицы Дромос. Хотя отсюда был хорошо виден словно бы парящий в прозрачном воздухе Акрополь, сам домик выглядел бедным: неоштукатуренные стены, пол – хорошо утрамбованная земля. Но наружные стены были увиты виноградом, и обычная для греческих жилищ высокая ограда надежно скрывала маленький дворик от любопытных взглядов. Дом принадлежал старухе, которая недавно переселилась к детям; она сдавала жилье сравнительно дешево, а Гай Эмилий еще не знал, как устроятся его дела. Клеонике дом понравился: здесь была кухня с дымовой трубой и печкой, во дворе – цистерна для воды. Довольная своей новой ролью, она в первый же день пошла на рынок и купила все необходимые вещи. Гай с улыбкой наблюдал, как она обустраивает их жилье, но на душе у него было грустно. В тридцать лет он начинал новую жизнь с девушкой-рабыней, которую сделал своей женой, которая любила его так, что порой ему делалось страшно, тогда как он сам…
   Ночью он мог все забыть, он мог позволить себе стать таким же неистово-страстным, как Клеоника, и старался не думать о том, что, возможно, в это же время Ливия занимается тем же самым с Луцием Ребиллом.
   …Утром позавтракали сыром и хлебом, запивая его козьим молоком. Затем Гай сказал, что уходит. Клеоника кивнула.
   – Почему бы тебе не купить что-нибудь? – предложил он, глядя на ее подвязанный под грудью короткий, до колен, простенький хитон.
   – Мне ничего не нужно, – сказала Клеоника, и Гай видел, что она отвечает совершенно искренне.
   – Что ж, – произнес он, – мы купим вместе. Ты красивая девушка и должна носить хорошие вещи.
   Она согласно кивнула изящной головкой, отягощенной массой струящихся ниже талии блестящих черных волос, потом спросила:
   – Когда ты вернешься?
   – Не знаю, – сказал Гай, и в следующую минуту Клеоника прижалась к нему всем телом.
   Он поцеловал ее в обнаженное смуглое плечо, после молча отстранился и вышел за дверь.
   Он довольно быстро отыскал частную риторскую школу, владельцем которой был пожилой грек, и спросил, не найдется ли для него места. Это была смешанная школа, где изучались произведения как греческих, так и римских авторов, – здесь занимались сыновья временно живущих в Афинах римлян и мальчики из богатых и знатных греческих семейств.
   – Да, мне нужны хорошие риторы, – ответил хозяин школы, статный седобородый грек, не без удивления глядя на приятного, красивого, явно образованного молодого мужчину, весь вид которого (несмотря на скромные манеры и простую одежду) выдавал знатное происхождение. – Только я не слишком много плачу.
   Вряд ли он сказал бы такое другому человеку; поняв это, Гай грустно улыбнулся.
   – Сейчас мне не очень важно, сколько будут платить, – мягко произнес он, и грек с искренним интересом уставился на того, кому все равно, сколько он станет получать за такой труд.
   Хотя положение ритора было несравненно более высоким, чем положение грамматика, все-таки эта должность ни в коей мере не могла считаться почетной. Чаще всего риторами становились образованные греческие вольноотпущенники, но никак не римские граждане, тем более – патриции.
   – Может быть, у меня не получится, – прибавил Гай.
   – Должно получиться, – сказал хозяин школы, – если ты умеешь хорошо говорить, много читал и имеешь хотя бы небольшое представление о том, что придется делать.
   – Я представляю, – ответил Гай, – когда-то сам учился в такой школе.
   И тут же понял, что проговорился. К счастью, владелец школы (он назвался Бианором) оказался человеком умным и не стал ни о чем расспрашивать. Вместо этого он провел Гая в небольшой, обнесенный забором внутренний двор, усадил на скамью в окружении оживленного яркими цветами темного кустарника, и принялся рассказывать о школе. Здесь обучались юноши четырнадцати-двадцати лет, они совершенствовались в чтении, занимались переводами с греческого на латинский и обратно, писали сочинения, упражнялись в красноречии, постигали основы стихотворства. Для начала Бианор предложил Гаю понаблюдать, как преподают другие, и познакомиться с программой обучения в школе. Попутно выяснил, с произведениями каких авторов знаком Гай, а под конец вскользь поинтересовался:
   – Надолго в Афины?
   – Не знаю. Быть может, навсегда.
   – Ты приехал один?
   – С женой.
   – Это хорошо, – заметил Бианор, потом прибавил: – Не беспокойся, тебе понравится. Я держу только хороших риторов, лентяи, пьяницы и гуляки у меня не задерживаются.
   Вскоре они простились. Гай пообещал прийти утром.
   Возвращаясь в свой новый дом, он думал не о школе. Внезапно он понял, что, говоря Бианору о жене, мысленно представлял не Клеонику, а Ливию Альбину.
   В тот же день он выполнил свое обещание: повел Клеонику на афинский базар и купил ей украшения и наряды. Не считаясь с деньгами, приобрел нарядный узорчатый хитон, вышитый серебряными блестками темно-синий химатион, посеребренный пояс, красивые сандалии из дорогой кожи и сплетенную из золотой канители сетку для волос.
   – Завтра зайдем в ювелирную лавку и выберем тебе серьги, – сказал Гай онемевшей, растерянной девушке, у которой никогда не было хорошей одежды, а тем более – украшений.
   И хотя Клеоника улыбалась счастливой улыбкой, Гай Эмилий чувствовал: она без сожаления сорвала бы с себя все эти вещи, если б узнала, что он думает о другой.

ГЛАВА II

   Ливия и Луций сильно задержались с отъездом и прибыли в Афины только в июльские иды (середина июля). То было самое жаркое время греческого лета, солнце пылало в небе раскаленным углем, все дороги были словно посыпаны золотой пылью, и даже сам воздух казался огненным. И Ливия с какой-то особенной жадной радостью смотрела на уже виденные прежде, иззубренные вершинами гор великолепные горизонты, узкие улицы и словно бы кипящие потоки людей на Агоре. Странно, теперь этот город показался ей другим, он будто бы поменял свои краски, свой облик. В это же время в Афинах находился Марк Антоний со своей новой женой, сестрой Октавиана, Октавией; он посещал лекции философов, участвовал в риторических состязаниях и различных празднествах, потому жизнь города казалась более оживленной, чем прежде. И все-таки дело было в другом. Ливия вспоминала, как когда-то давно Луций преподнес ей шкатулку, и она открыла ее, надеясь увидеть там еще что-то, но шкатулка была пуста, и тогда Ливия почувствовала разочарование, – несмотря на то, что получила в подарок дорогую, красивую вещь. Примерно такие ощущения охватили ее сейчас, по приезде в Афины. Чего она ждала от той поездки? Оживления воспоминаний, свидания с прошлым? Она и сама не знала…
   Они с Луцием сняли дом в центре города и умело сочетали развлечения с делом: Луций старался бывать везде, где присутствовал Антоний, и внимательно прислушивался к его речам; кроме того, они с Ливией посетили театр, совершили прогулку по морю. Асконию брали с собой или оставляли на попечении няни. Вообще-то Луций не хотел везти девочку в Афины, но Ливия настояла: она желала, чтобы дочь увидела другие города и других людей.
   Однажды Ливия отправилась на рынок в сопровождении двух рабынь: своей новой служанки и няни Асконии. Дело близилось к закату, здания и деревья отбрасывали длинные тени, волосы женщин светились золотисто-красным ореолом, а на лица ложились нежные краски позднего солнца. Ливия купила все, что хотела, и они пошли обратно. Вскоре свернули на тихую улочку, и молодая женщина любовалась медленным танцем пылинок в лучах неяркого света, расплавленным золотом на далеком горизонте, немного усталым, обволакивающим душу спокойствием этого огромного мира. Почти каждый дом в Афинах был окружен благоухающим садом, тогда как в Риме властвовал голый камень…
   Потом они вышли на улицу пошире, осененную светло-зелеными вершинами деревьев и испещренную светотенью, и тогда Ливия увидела… Впереди шел человек, мужчина, шел не спеша, словно задумавшись, и было в нем что-то странно знакомое… Внезапно сердце Ливий забилось в исступленной и пылкой надежде. Объятая жаркой волной, она внимательно пригляделась к нему: одетый, как грек, с виду человек не праздный, явно идущий привычной дорогой, очевидно, домой. Нет, конечно, она ошиблась. Ливия не могла ни с того, ни с сего ускорить шаг и обогнать незнакомца, чтобы заглянуть ему в лицо; между тем мужчина свернул в один из проулков и исчез, а Ливия весь вечер не находила себе места. Вероятно, то было ниспосланное небожителями видение! В Афинах по-другому думалось о богах, и Ливия тайком неистово молилась: не холодному, непреклонному Юпитеру и не Венере, а Аполлону, покровителю муз. Она не могла сказать, почему выбрала именно его; возможно, потому, что Аполлон был единственным богом, о котором Гай Эмилий отзывался с явной симпатией: не бог порядка, власти и собственности, а бог искусства, преобразующий сиюминутное в вечное, суетливую действительность – в высокий и значительный мир.
   Ливия вспомнила, как однажды Гай Эмилий сказал: «Борьба за будущее – зачастую всего лишь игра страстей и ничего больше». Возможно, он был прав, но сейчас ей не хотелось в это верить.
   Ливия шла по еще спящим улицам, вспоминала слова Юлии о том, что взамен потерянного человек всегда обретает что-то новое, и мысленно возражала подруге: «Да, жизнь потягивает тебе что-то новое, но при этом незаметно крадет частичку тебя, и все чаще случается так, что ты довольствуешься всего лишь памятью чувств». Ей все чаще случалось думать о Гае Эмилии с легкой грустью, без прежней пронзительной душевной боли, и хотя недавний случай странной встречи с призраком прошлого всколыхнул ее чувства, сказать по правде, она совершенно не верила в то, что, если даже Гай жив, они когда-нибудь свидятся наяву.
   Внезапно Ливий стало страшно. Она с трудом успокоила себя, глядя на кажущийся совсем близким, удивительный, величавый Акрополь, такой светлый и поразительно воздушный на фоне крутых мрачных склонов холма с целым лесом черно-зеленых кипарисов у подножья. Афины – тесные улочки, плоские крыши – еще спали, лишь кое-где попадались бредущие навстречу крестьяне с навьюченными ослами, да женщины-рабыни с глиняными кувшинами на головах.
   Что ни говори, в Афинах сердце невольно освобождалось от цепей безнадежности и тоски, уступавших место ясности духа, позволяющей властвовать над любыми, самыми разрушительными страстями. Она приехала сюда отдохнуть и развлечься и не станет думать о том, что попусту тревожит душу, мешает спокойной и в общем-то весьма благополучной жизни.
   Так она шла все дальше и дальше, позабыв обо всем: о том, что никого не предупредила о своей прогулке, о том, что нельзя идти вот так, одной, без сопровождения мужа или хотя бы рабынь. И в выражении ее лица было все то же, некогда поразившее Гая Эмилия сочетание мечтательности и воли.
   Вскоре она вернулась обратно. Как выяснилось, никто не заметил ее отсутствия. Рабыни были заняты домашней работой, а Луций, очевидно, думал, что она у Асконии. Ливия в самом деле прошла к дочери, пожелала ей доброго утра, а потом, пока девочку причесывали и одевали, вернулась в сад и нашла там мужа – на ложе под деревьями, где было устроено что-то наподобие триклиния: в ожидании завтрака он потягивал сильно разбавленное вино. Перед ним стояло блюдо с оливками и свежим сыром.
   – Аскония проснулась? – спросил он после обычного приветствия.
   – Да, – отвечала Ливия, – ее одевают, скоро она будет здесь.
   Луций махнул рукой, приглашая садиться, и Ливия опустилась на край сидения.
   – Мы уезжаем? – спросила она.
   – Да. Завтра. Меня ждут дела. К тому же мы вроде бы все посмотрели. Правда, я так и не понял, почему ты не пожелала посетить Акрополь.
   – Не знаю… Вернее, я хочу, чтобы осталось нечто не увиденное, не познанное, что влекло бы меня сюда, и потом… Кто я такая, чтобы прикасаться к греческим святыням?
   – Ты – римлянка, – сказал Луций.
   – Римлянка! Все народы ненавидят римлян. Мы растоптали их свободу и ничего не дали взамен.
   – Рим всегда был великодушен к Греции, – возразил Луций.
   – Это мнимое великодушие. Нельзя судить по Афинам; ты не видел другой Греции – разрушенной, ограбленной, опустошенной. Да, Рим, как никто, способен создавать богатства, но он не умеет их распределять, в результате – все блага одним, а все лишения – другим. И дело не в том, что мы сотнями вывозили их статуи, мы уничтожили величие духа, чувство единения, какими издавна славилась Греция.
   Луций выслушал ее со снисходительным молчанием. Потом улыбнулся.
   – Речь, достойная выступления в сенате. В целом ты, конечно, права. Только не надо забывать о том, что все на свете не могут быть богатыми и счастливыми, так уж устроен мир. Что касается Рима, в нем осталось ровно столько жестокости, сколько необходимо для того, чтобы быть справедливым. Да, если воля какого-либо народа истощается, он умирает, но в этом повинен не Рим. Это просто история. Женщины не умеют рассуждать о политике: они или повторяют то, что где-то слышали, или сравнивают свои представления о жизни людей в семье и обществе с законами развития мира.
   Пришла Аскония, и Луций объявил ей, что они уезжают в Рим. Девочка обрадовалась: ей надоела афинская жара, и она соскучилась по своим игрушкам.
   После завтрака Ливия все-таки решила подняться на холм – одна. В день перед отъездом Луций был поглощен делами – он сразу куда-то ушел, две служанки тоже сбились с ног от домашних хлопот, Аскония обычно проводила утренние часы с няней, и Ливия беспрепятственно покинула дом. Она оделась очень скромно и накинула на голову полупрозрачное покрывало для защиты от солнца и пыли.
   Возвышающийся над шумом и суетой, над лесом кипарисов и морем плоских крыш Акрополь казался удивительно неземным. Может быть, там она сумеет привести в порядок мысли и понять, чего же все-таки ждала и – не получила от этой поездки?
   Слегка подобрав полы одежды, Ливия поднималась по неширокой тропинке, огибающей холм с востока на запад. Она не оглядывалась назад, чтобы не видеть темно-серых скалистых склонов, – ее пугала крутизна пути.
   Ветер обжигал лицо и руки, земля дышала огнем, и воздух дрожал, как над жаровней. Вскоре Ливия остановилась на небольшой площадке, чтобы немного отдышаться, и, прислонившись к камню, глядела на оставшийся внизу великолепный город, похожую на мшистое покрывало зелень вдалеке, искрящееся от солнца небо и синюю полоску моря на горизонте. Какие просторы! Если б можно было навсегда вобрать в себя эти картины, запомнить ощущения, равно как сохранить способность вновь и вновь переживать все самые острые моменты жизни!
   Внезапно кто-то легко, почти невесомо опустил руку на ее плечо, и Ливий почудилось, будто ее хотят столкнуть вниз. Она резко повернулась – и замерла. Все эти легенды о богах, могущих принимать облик людей… Ее сердце колотилось так, будто она только что выпила смертельный яд, черты лица обострились, глаза расширились, как у безумной…
   С минуту Ливия смотрела в такое же изменившееся от страдальческого изумления лицо, потом Гай Эмилий порывисто прижал ее к себе, и тогда сразу пришло то, чего не было так давно, – слезы.
   – Я долго шел за тобой, гадая, не видение ли это. А потом подумал: нельзя позволять тебе входить в ворота Акрополя – иначе ты исчезнешь, и я больше тебя не увижу.
   – А мне казалось, я видела тебя на улице. И я молила Аполлона о нашей встрече.
   – Я только вчера поставил статуэтку Аполлона в своей комнате! – засмеялся Гай, и в его смехе была позабытая радость.
   На глазах молодой женщины все еще блестели слезы. Она и желала и страшилась их встречи. Что может быть хуже тронутой печалью близости, похожей на любимую, но безнадежно старую, отслужившую свой срок вещь!
   – Ты давно в Афинах?
   – Да. А ты?
   – С июльских ид. Но завтра мы уезжаем.
   – Тогда поторопимся – нам ведь надо о многом поговорить.
   Они не сговариваясь повернули назад и стали спускаться вниз.
   – Где ты меня видела? – спросил Гай.
   Ливия ответила, и он кивнул:
   – Да, это мог быть я. Я живу на той улице.
   – Меня смутила твоя одежда.
   Хотя Гай продолжал улыбаться, в его темных глазах блеснуло что-то острое.
   – Я больше не римлянин, Ливия.
   Она удивилась:
   – Разве ты можешь стать кем-то другим?
   Он передернул плечами:
   – Наверное, нет, но… Я не хочу об этом говорить. Все равно теперь у меня иная жизнь.
   Ливия помолчала. Потом спросила:
   – Как же ты живешь?
   – Читаю лекции в риторской школе. Летом занятий нет, так что сейчас у меня мало работы: два-три ученика, которым не все удавалось в году, да еще готовлю нескольких к поступлению в школу. Жду осени. Знаешь, вообще мне нравится: я имею дело с тем, что понимаю и люблю, – с поэзией, философией. Платят, конечно, немного, но нам хватает.
   Ливия заметила это «нам», но подумала, что Гай оговорился.
   – И ты намерен так жить всегда? – рискнула спросить Ливия.
   – Не знаю. Одно могу сказать совершенно ясно и твердо: я никогда не вернусь в Рим.
   Они сошли с холма и остановились. Ливия смотрела в напряженное лицо Гая с большими, пристально глядящими, словно бы не только на нее, но и куда-то вглубь себя глазами. Он был таким всегда. И в то же время в чем-то сильно изменился. Ливий почудилось, часть того, что сближало их, порою делая единым целым, исчезло. Что было повинно в этом? Время? Они сами? Или что-то еще?
   – Я не такой, как ты, – прибавил он. – Едва ты соприкасаешься с надеждой, как в тебе возрождаются внутренние силы. А мне понадобится много времени. Может, и жизни не хватит. И все-таки сейчас я доволен: я не один, не сам по себе, я – часть чего-то общего. Наверное, это необходимо почувствовать, чтобы обрести какую-то мудрость. А теперь вот встретил тебя – чего мне еще желать?
   Ливия прислушалась: нет, в его словах не было иронии. Гай оглянулся:
   – Куда бы нам пойти? На берег моря? У тебя есть время? У нее совсем не было времени, однако Ливия согласно кивнула. Она последовала бы за ним хоть куда, даже в подземное царство: сейчас мгновенья их внезапной, чудесной встречи в ее глазах имели ценность, равную всей как будущей, так и прожитой жизни.
   Они спустились по желтой, словно пролитый мед, сверкающей от солнца Пирейской дороге, миновали порт и долго пробирались между шершавых от соли, горячих камней, отыскивая уединенное местечко.
   Ливия почти сразу села на гальку и смотрела на мелькавшие меж поросших водорослями черных камней пенные волны и тянущиеся вдаль причудливые очертания берега. Пахло морской солью, иногда до лица долетали колючие брызги.
   Гай продолжал стоять, его глаза были прищурены от солнца, сандалии тонули во влажном песке, а ветер трепал концы пропущенного под правой рукой гиматия. Его лицо сохранило свою красоту, но это было лицо уже не юноши, а мужчины, и Ливия замечала в нем много такого, чего не видела прежде: какую-то странную невозмутимость, даже жесткость. Теперь, когда Гай думал или просто молчал, его взгляд словно бы источал темную силу, природу которой Ливия не могла понять.