Ей внезапно захотелось вымыться. Невозможно было думать без содрогания о том, с каким удовольствием и в каких подробностях люди способны перемывать косточки ближнему. Однако помимо отвращения Линдсей испытывала сейчас и другое чувство – чувство тревоги. Впрочем, за Роуленда можно было не тревожиться: он уже имел устойчивую репутацию бабника, хотя, надо признаться, оказался еще мерзостнее, чем она думала. И если болтовня Пикси станет всеобщим достоянием, то ему скорее всего от этого не будет ни жарко ни холодно. Роуленд относился к категории мужчин, для которых очередная интрижка не Бог весть какое событие в их жизни.
   Зато Джини – страстная, импульсивная и зачастую наивная идеалистка Джини – давала серьезный повод для беспокойства. Во-первых, Джини никогда не понимала и почти не замечала того, какое впечатление производит на мужчин. Во-вторых, из множества окружавших ее представителей сильного пола ей нравились лишь единицы. Она была не из тех женщин, которые падки на случайные приключения. Но уж если такая, как Джини, влюбляется, то непременно по уши.
   Задумавшись, Линдсей остановилась на набережной и, облокотившись на каменную балюстраду, посмотрела вниз, на Сену. До разговора с Пикси она пыталась убедить себя, что прошлой ночью интуиция подвела ее. Теперь же сомнения одолевали ее еще больше, чем прежде. Очень настораживал один момент в рассказе Пикси – насчет того, что Роуленд уволил Джини, в особенности то, в какой манере это было сделано.
   Линдсей знала, как болезненно относится Джини к критике в свой адрес со стороны тех, кого искренне любит и ценит. За эту личную особенность она, несомненно, должна была благодарить своего отца. Долгие годы Джини стремилась доказать ему, что кое-чего да стоит, изо всех сил пыталась добиться его расположения. Но, к сожалению, безуспешно.
   Глядя на волны, Линдсей нахмурилась. Она ни разу не осмелилась высказать эту мысль подруге в глаза, но тем не менее была твердо убеждена в том, что опыт общения со своим папашей сыграл немалую роль в появлении у Джини сердечной привязанности к Паскалю Ламартину. По всей видимости, Линдсей знала далеко не все детали зарождения близких отношений между Паскалем и Джини, поскольку та никогда не отличалась словоохотливостью. Однако ей приходилось слышать историю об их первой встрече, которая произошла в пресс-баре в Бейруте. Был в этой истории один аспект, которого совершенно не учитывала Джини, а возможно даже, и Паскаль.
   А ну-ка, догадайтесь, что стало искрой, от которой зажегся огонь их взаимной страсти? Враждебность Паскаля к отцу Джини – вот что! Джини с присущим ей чутьем тогда сразу уловила, что Паскаль в душе презирает ее отца – того, на кого она так долго и отчаянно молилась. В тот момент, когда в душу зеленой девчонки только начинали вкрадываться сомнения насчет выдающихся качеств собственного папеньки, в ее жизни появился красивый и страстный романтик, который с первого взгляда проникся презрением к Сэму Хантеру и не преминул со всей прямотой поведать об этом его дочке.
   И все получилось как нельзя лучше. Едва на глазах Джини начал рушиться один идол, как ей подвернулся другой. А что, если Джини как раз сейчас обзаводится новым ментором – уже третьим по счету?
   Тяжело вздохнув, Линдсей принялась разгуливать вдоль набережной, чувствуя, как внутри ее растет возбуждение. «Чтобы любить по-настоящему, – думала она, – Джини, как и многим другим женщинам, недостаточно просто восхищаться объектом своей страсти. Ей также непременно нужно чувствовать, что она может у него чему-то научиться». Джини испытывала непреодолимую потребность благоговеть перед любимым, преклоняться перед его талантом, силой его личности, его умом, моральными качествами, будучи при этом полностью убежденной в том, что по всем этим статьям она уступает ему. Только так – и никак иначе.
   «Типично женская слабость», – сделала вывод Линдсей, признавая в душе, что и сама не является исключением. Джини могла сколько угодно распространяться о равенстве полов и даже всерьез верить, что сама осуществляет это равенство на деле, но Линдсей с неменьшей убежденностью готова была утверждать, что избыток равенства в любви наверняка не пришелся бы ее приятельнице по душе. Никакая другая личность не вызывала у Джини такого душевного трепета, как личность учителя, и ничто не могло притянуть ее к мужчине так, как понесенное от него заслуженное наказание за какую-нибудь провинность. Но не слишком ли жестоко наказал ее Роуленд Макгуайр? Не оставит ли эта расправа в душе Джини кровоточащий след?
   Серые волны по-прежнему равнодушно плескались внизу. Женщина, прогуливавшаяся по набережной, продолжала хмуриться. Линдсей отдавала себе отчет в том, что, окажись она на месте подруги, вряд ли легко пережила бы подобную выволочку. Однако было ясно еще одно: с Джини все происходило совершенно по-другому. Линдсей имела уже возможность не раз убедиться в этом.
   Вспомнить хотя бы то, что произошло в доме у Макса. Именно резкие и злые слова Роуленда Макгуайра, обвинившего Джини в эгоизме, мгновенно вывели ее из долговременного состояния вялости, хандры и самоедства. Каких-нибудь двух-трех реплик Макгуайра оказалось достаточно, чтобы в момент снять недуг, который Линдсей несколько месяцев безуспешно пыталась лечить с помощью сочувственного кудахтанья и уговоров.
   Кажется, в представлении Линдсей понемногу начинала вырисовываться схема, по которой строила свои отношения с мужчинами Джини. Становилось понятным, что если в связи Джини с Паскалем появилась трещина или он, находясь в Боснии, каким-то образом подвел ее, то Джини в результате вполне могла оказаться в объятиях Роуленда Макгуайра.
   Что же касается мотивов Роуленда, то тут все яснее ясного, раздраженно подумала Линдсей, отходя от балюстрады. Джини была не просто красива – она обладала какой-то особой притягательностью в глазах мужчин. Линдсей могла из года в год наблюдать, как безудержно, словно мотыльки на свет, устремлялись к ее подруге представители сильного пола. Тем более не мог не почувствовать силы этого сексуального притяжения Роуленд Макгуайр – тот самый Макгуайр, который с методичностью машины менял женщин одну за другой. Для него это могло означать просто очередную интрижку – месяца на два, быть может, на три. Всего лишь упражнение для чресел, к которому сердце не имеет никакого отношения.
   Линдсей почувствовала, как негодование в ее душе перерастает в самую настоящую ярость. В подобных ситуациях ее симпатии всегда были на стороне женщины, тем более что из всех подруг Джини являлась для нее самой близкой. Злоба на Макгуайра росла, грозя перехлестнуть через край, пока Линдсей шла в Дом Казарес, где в скором времени должна была начаться пресс-конференция Лазара.
   К тому времени, когда она добралась до места, Линдсей успела убедить себя в том, что больше не просто не испытывает никакого влечения к Макгуайру, но даже не чувствует ничего, хотя бы отдаленно напоминающего простое женское любопытство. Торопливые слова Пикси до сих пор набатом звучали в ее голове, и она пришла к окончательному выводу, что Роуленд Макгуайр не кто иной, как холодный и бездушный манипулятор, для которого женщина лишь средство удовлетворения похоти. Казанова, Вальмон, [36]иными словами, мужчина, не заслуживающий в ее глазах ничего, кроме глубочайшего презрения… И тут в густой толпе Линдсей заметила его. Достаточно было ей лишь мельком увидеть это прекрасное лицо, чтобы в ту же секунду забыть все, о чем она только что думала.
* * *
   Линдсей не сразу увидела его. Когда она подошла к Дому Казарес, до пресс-конференции оставалось еще полчаса, однако у входа в здание уже бушевал людской прибой. Улица и площадка перед домом были сплошь забиты микроавтобусами, повсюду как грибы торчали белые тарелки спутниковой связи, тянулся телевизионный кабель. Громоздкое оборудование телевизионщиков мешало всем, однако ни капли не стесняло их самих. Си-эн-эн и прочие «киты» американского телевидения были тут как тут. Здесь же мелькали знакомые физиономии техников связи и девушек-распорядительниц из британских телекомпаний Би-би-си и Ай-ти-эн. Французы, итальянцы, немцы, испанцы, японцы – все прибыли в полном составе и разворачивались в боевые порядки. Линдсей в буквальном смысле слова попала в вавилонское столпотворение – люди стояли плотной стеной, со всех сторон звучала разноязыкая речь. Однако в вестибюле давка оказалась еще сильнее. Абсолютно все – и с пропусками, и без оных – норовили как можно скорее прорваться в конференц-зал, чтобы занять места поудобнее. Подобная толчея с элементами потасовки частенько возникала во время показов коллекций, но на сей раз здесь творилось нечто невообразимое. Линдсей физически ощущала какой-то особый, острый запах истерии, исходивший от толпы. Людьми владело не просто желание протиснуться в зал и поскорее занять место, но и другие, более сильные эмоции. Нездоровый ажиотаж на грани исступления был своего рода данью памяти почившей знаменитости. Многие здесь всерьез, почти как личную драму, переживали внезапную кончину Марии Казарес: некоторые дамы еще до начала пресс-конференции начали обливаться слезами.
   По пути к дверям конференц-зала Линдсей молила в душе Бога, чтобы ее не затоптали. Ей наступали на ноги, ее пихали, швыряли из стороны в сторону – оставалось только надеяться, что не повалят на пол, что означало бы верную гибель. Сотрудники фирмы Казарес, облаченные в строгие черные костюмы, пытались хоть как-то утихомирить толпу. Но их было слишком мало – бурлящий людской поток грозил смести и разметать и их. О том, чтобы заставить каждого показать на входе пригласительный билет, не могло быть и речи. Линдсей получила по голове длинным штативом с увесистым микрофоном на конце, и по пальцам ее ног прогулялась какая-то особа в туфлях на острых шпильках. Грузный, как медведь, мужик – представитель одного из американских телеканалов – саданул ей локтем под ребро. Линдсей отлетела от него будто пушинка и закружилась в мощном водовороте. Перестав сопротивляться, она позволила толпе нести себя вперед. Перед ее глазами открылся зал, залитый слепящим светом. Вдали виднелась черная сцена, похожая на эстраду, на ней – пюпитр, микрофоны, камеры, а над всем этим – гигантская фотография Марии Казарес, всем известный битоновский портрет, увеличенный до невероятных размеров. Набравшая силу волна вплеснула Линдсей внутрь зала. Тогда-то она и увидела Роуленда Макгуайра.
   Он находился буквально в паре метров от нее, чуть в стороне от эпицентра давки. Высокий рост позволял ему видеть всех, кто входил, вернее вваливался, в эту дверь. Как подметила Линдсей, одет Роуленд был в черный плащ и черный костюм. Довершал этот ансамбль черный галстук. Своим строгим одеянием он заметно выделялся на фоне пестрого многолюдья. Его лицо было бледным и сосредоточенным, взгляд не отрывался от дверей. У Линдсей не было и тени сомнения, кого именно он высматривал в этом муравейнике.
   Должно быть, Роуленд Макгуайр сразу заметил Линдсей, хотя поначалу не подал вида. Но, выбрав удобный момент, он неожиданно сделал резкое движение вперед. Грузный американец, ранее грубо оттеснивший Линдсей, полетел в сторону с такой силой, что едва устоял на ногах. Крепкие пальцы стиснули локоть Линдсей и вырвали ее из тисков толпы. Все это Роуленд проделал молниеносно, ни на мгновение не сводя глаз со входа.
   – Видишь вон того распорядителя? – мотнул он головой в сторону одного из служащих Дома Казарес. – Он держит для нас три места – центральный сектор, четвертый ряд. Иди к нему прямо сейчас и попроси, чтобы он тебя усадил. А я задержусь тут на минутку.
   – Целых три места? Да еще стерегут для нас? Черт возьми, Роуленд, как это тебе удается?
   – Умение распоряжаться финансами, – натянуто ухмыльнулся он. – Иди, Линдсей, не задерживайся.
   Линдсей повиновалась. Распорядитель проявил такую любезность, словно перед ним был сам главный редактор американского издания «Вог». Ошеломленно оглядевшись, она поняла, что мыслила в правильном направлении: в том же ряду важно восседали издатели крупнейших журналов, освещавших новости моды и светской жизни. Из американских здесь был представлен не только «Вог», но и «Харперз базар», а из французских – тот же «Вог», только парижское издание, и «Пари-матч». В представительной компании примостился и издатель «Хелло!». Приход Линдсей был встречен взглядами нескольких пар глаз, округленных в приятном изумлении. Кое-кто даже послал ей воздушный поцелуй. Через пять минут появился и Роуленд. Сев рядом с ней, он осведомился:
   – Ты сегодня утром Джини случайно не видела? Она вернулась в отель?
   – Нет, не видела. Я и представления не имела, что она уходила.
   – Ей нужно было подобрать кое-какой материал. – Он обернулся, рискуя свернуть себе шею, и снова уставился на распахнутые двери. – Наверное, что-то ее задержало. По моим расчетам, она должна быть уже здесь.
   Линдсей промолчала. Роуленд Макгуайр буквально излучал напряжение: его повернутое лицо было бледным, подбородок вызывающе выпячен, сильные, чуткие руки готовы сжаться в кулаки. С ним явно творилось что-то неладное. Случилось нечто чрезвычайное, выходящее за рамки сценария, который Линдсей уже успела составить в воображении. Ей стало стыдно за пошлость собственных мыслей. Остатки тяжелого впечатления от россказней Пикси улетучились как дым.
   Если Джини в самом деле намеревалась присутствовать на пресс-конференции, то сильно запаздывала. Двери зала уже закрывались. У подножия сцены выстроилась в полной боеготовности шеренга телевизионщиков и фоторепортеров. Журналисты нетерпеливо возились на местах.
   Линдсей тихо поинтересовалась:
   – Скажи, Роуленд, ты всегда в таких случаях надеваешь черное?
   – Что? – Он непонимающе взглянул на нее и отвел глаза в сторону.
   – Я это к тому, что большинству людей в наше время все равно, что и когда надеть. Почти никто не заботится больше о формальностях. Даже на похоронах…
   – Как тебе сказать… Я и сам как-то не очень задумывался над тем, что надеть. – Роуленд снова повернул голову к входу. – Привычка, наверное. Воспитание сказывается. Когда я жил в Ирландии, еще мальчишкой, люди, помню, всегда одевались особо, когда кто-нибудь умирал. В знак уважения к покойному. А почему это вдруг тебя так заинтересовало?
   – Сама не знаю. – В душе Линдсей была тронута его ответом. – Просто мне нравится, как ты выглядишь – немного старомодно, но в этом чувствуется что-то правильное.
   Однако Роуленд уже не слушал ее. Встав с места, он небрежно сбросил с себя плащ. Несмотря на минорную обстановку, от Линдсей не укрылось, как несколько женских голов тут же повернулись в его сторону. Она тоже подняла глаза. Непокорные темные волосы падали Роуленду на лоб. Черный костюм и белая рубашка подчеркивали его высокий рост и мужскую стать. Линдсей услышала, как в их ряду прошелестел чей-то шепот с резким американским акцентом:
   – Милая, ты не знаешь, кто этот божественно сложенный красавчик?
   Но чужие слова, как видно, не достигали его слуха.
   – Черт… – вполголоса выругался он, садясь на место, в то время как на сцену выходила группа служителей в черном. – Черт, поздно уже. А мне так надо было с ней поговорить.
   – У тебя есть какая-то зацепка? – спросила Линдсей, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно равнодушнее. Возможно, речь и в самом деле шла о новой нити в расследовании, которое Роуленд вел вместе с Джини. Однако при виде того, как он беспокоится, в душу закрадывалось подозрение, что речь здесь вовсе не о журналистских находках.
   – Что? Да. Есть. А теперь приходится ждать… – Он посмотрел на помост, где уже скорбно застыла группа людей в черных одеяниях. Линдсей тоже переключила внимание на сцену, невольно восхищаясь тем, как умело обставлено это мероприятие. В следующую секунду она сосредоточилась до предела. К пюпитру с микрофоном быстрым шагом приближался Лазар. В зале воцарилось мертвое молчание.
   Траурная речь оказалась краткой. Он зачитал ее четырежды: сперва по-французски, потом по-английски, по-испански и, наконец, по-немецки. Никто за это время не издал ни звука – только телекамеры тихо стрекотали в тишине. И лишь когда Лазар закончил говорить, черный помост озарили десятки вспышек фотоаппаратов.
   Линдсей смогла разобрать кое-что, но далеко не все, когда он произносил речь на французском. Должно быть, Роуленд преуспел в этом больше. Он весь обратился в слух. Только раз или два озадаченно нахмурился. Когда Лазар перешел на английский, Роуленд, казалось, продолжал слушать его с неменьшим вниманием, однако Линдсей почему-то не была уверена в том, что он действительно слушает. Она жадно ловила каждое произнесенное слово, но даже предельно сконцентрировав внимание на выступавшем, не могла не почувствовать, что Роуленд, глядя на Лазара, сейчас никого и ничего не видит перед собой. Его мысли были сосредоточены на чем-то другом, быть может, на французской версии речи.
   – Вчера днем, – торжественно произнес Лазар, – да будет вам известно, с Марией Казарес случился сердечный приступ. В это время она находилась в доме своей бывшей служанки, к которой была очень привязана. И есть доля утешения в том, что, когда беда столь неожиданно застигла ее, она оказалась не одна, а с другом. Хотелось бы воспользоваться возможностью, чтобы выразить искреннюю признательность врачам клиники «Сент-Этьен» за их самоотверженные попытки вновь вдохнуть в нее жизнь, за то, что они оказали ей всю помощь, какую только могли. К сожалению, эти усилия не увенчались успехом. Мадемуазель Казарес скончалась вскоре после того, как была доставлена в больницу. И в ту, последнюю, минуту ее жизни я был рядом с ней.
   Выдержав паузу, Лазар продолжил:
   – Хочу объявить, что, как наверняка пожелала бы того сама Мария Казарес, ее коллекция от кутюр будет показана завтра, как и было запланировано. В числе прочих будут представлены три проекта – ее последние, набросанные ее рукой за день до кончины. Мария Казарес была рождена художником и оставалась художником до конца.
   – Завтра утром в Доме Казарес будет царить не печаль, а радость. – Он снова выдержал паузу, отчего его сообщение приняло повелительный тон. – Это будет наша дань признания одной из самых удивительных женщин современности – и, уж во всяком случае, самой удивительной, талантливой и проницательной женщине из всех, кого я знал в своей жизни. Она была кутюрье от Бога, талант ее представлял собой сплетение ума, оригинальности и страсти. Эта женщина как-то раз сама сказала, что постигла не только искусство, но и науку создания одежды…
   При этих словах Линдсей метнула пронзительный взгляд в сторону Роуленда.
   – Слышу, слышу, – успокоил он ее полушепотом. – Лучше слушай внимательно, что дальше будет.
   Окинув царственным взором притихший зал, смотревший на него сотнями внимательных глаз, Лазар заговорил вновь. Его голос со странным резким акцентом звучал на редкость ровно, бесстрастно и сдержанно.
   – Не мне составлять некрологи о ней. Пусть это делают другие. Но вот что хотелось бы сказать: я знал Марию Казарес и долгие годы рука об руку работал с ней. И все это время я видел, сколь беззаветна ее верность профессиональному долгу. Я никогда не знал ее другой. Подобная преданность от любой женщины требует немалых жертв. Мария Казарес никогда не была замужем, у нее не было детей. Люди, плохо знавшие ее, утверждали, что сделать такой выбор было для нее не столь уж сложно. Однако они были не правы. Нет, ее служение делу не обошлось без борьбы и жертв. И думается, только французское понятие способно передать то, какой она была: как и все великие художники, Мария Казарес в отношении своего искусства была поистине religieuse. [37]
   – Она умела… – Лазар ненадолго заколебался, – вселять радость в сердца людей. В личной жизни ей были присущи искренность, внимание к другим, понимание их забот, смелость, милосердие и великодушие. Мария Казарес навсегда сохранила в себе детскую прямоту и непосредственность. За все эти годы слава не вскружила ей голову.
   – Что же касается профессиональной деятельности, – его голос вновь обрел твердость, – то здесь она была поистине редким человеком – женщиной, создающей моду для женщин. Она вторглась в ту область искусства, где почти все главные роли по традиции распределены между мужчинами. Мария Казарес создала новый взгляд на то, какими современные женщины желают показать себя миру. Помогая женщинам изменить облик, она, вероятно, помогала им заново осмыслить самих себя. Насколько справедливо это утверждение, пусть решают другие. От себя же скажу: для меня, как мужчины, работа с ней была великолепной школой, и я безмерно благодарен ей за то, что она открыла передо мной волшебный мир, где инстинкты тела и сердца столь же ценны, как и плоды глубоких размышлений. Этот мир имеет короткое и емкое название: мир женщин. – Он опустил голову, хотя и говорил не по бумажке, а потом снова вгляделся в зал. Лазар стоял неестественно выпрямившись, почти по стойке «смирно».
   «Словно часовой», – подумала Линдсей.
   – Отдавая покойной последнюю дань уважения, хотел бы употребить еще одну французскую фразу. Для всего мира Мария Казарес была художником. Для меня же она была и навсегда останется моей amie de coeur. [38]
   Он замолчал. Его темные глаза по-прежнему неподвижно глядели в зал. Линдсей почувствовала, как жалость и сочувствие сжимают ее сердце. «Чего же это ему стоит, – мелькнула у нее мысль, – говорить, искусно, без единого шва соединяя правду и заведомую ложь, так что никто не видит между ними ни малейшего различия? Говорить спокойным, ровным голосом».
   Лазар между тем, не выказывая никаких эмоций, произносил свою речь по-испански, а затем перешел на немецкий. Завершив выступление, он тут же повернулся и покинул сцену.
   Служащие на черном помосте не успели и шевельнуться, как Роуленд был уже на ногах. Схватив Линдсей за руку, он стремительно потащил ее по проходу между креслами. Толпа медленно зашевелилась, зал разноголосо загудел: люди начинали обмениваться впечатлениями. Линдсей поначалу была удивлена тем, что Роуленд так спешит, но быстро поняла, в чем дело. В дверях стояла Джини.
   Линдсей сразу же заметила, насколько бледно лицо ее подруги. Бросив на Джини тревожно-испытующий взгляд, Роуленд быстро повел обеих женщин в вестибюль, потом на улицу, по тротуару.
   Лишь через несколько минут, когда все трое, пройдя изрядное расстояние, свернули за угол, он остановился. Они стояли на тихой узкой улочке, на одной стороне которой высились жилые дома, а вдоль другой тянулась какая-то глухая стена.
   – Ну что, слышала? – спросил Роуленд. Линдсей сразу поняла, что вопрос адресован не ей. Он обращался к Джини так, будто беседовал с ней наедине, а Линдсей оказалась в их компании лишь по какому-то недоразумению.
   – Да, – ответила Джини и, прислонившись к стене, заговорила быстро и сбивчиво: – Они впустили меня как раз в тот момент, когда он заканчивал говорить по-французски. Но выдержка-то, выдержка какова! Как он только может? Как может так говорить – четко, бесстрастно, не заглядывая в бумажку? Я… – Она запнулась и впервые взглянула на Линдсей. – Роуленд пересказал мне то, что ты выяснила насчет Нового Орлеана. И пока выступал Лазар, эта история звучала в моих ушах. Я словно заново слышала ее в его словах, мне становился доступен их тайный смысл.
   Линдсей не нашла, что на это сказать. Ее взор был прикован к лицу Джини, на котором четко отпечатался след удара. Удар этот, судя по всему, был нанесен тяжелой рукой. На скуле подруги темнел кровоподтек, который, расплываясь, охватывал значительную часть левой половины ее лица.
   Джини все время поворачивалась левым боком к стене, пытаясь скрыть свой синяк от собеседников. Однако подобная тактика оказалась не слишком успешной. Роуленд тоже увидел кровоподтек. Линдсей заметила, как изменилось его лицо. Он как-то нерешительно дернулся, словно собирался предпринять что-то, но сдержался. Заметив его пристальный взгляд, Джини загородилась было ладонью, но в следующую секунду безвольно опустила руку. Наступило молчание. Молчание, которое, как показалось Линдсей, было наполнено каким-то низким гулом, звуком не спадающего напряжения. Джини заговорила вновь, полагая, очевидно, что таким образом сможет устранить возникшую неловкость. «Бедняжка», – жалостливо подумала Линдсей.
   – Вдумайтесь хотя бы в то, как он расписывал ее личные достоинства, – произнесла Джини. – Говорил что-то об искренности…
   – Там была не только искренность, но и внимание к другим, смелость, милосердие, великодушие, – откликнулся Роуленд, не сводя глаз с ее лица. – Это его точные слова. Если ему верить, она была само совершенство.
   – Да. И к тому же religieuse. Еще что-то об открытии волшебного мира – Лазар говорил об этом в самом конце… Но он полностью обошел вопрос о времени, не сказав ни слова о том, как давно знает ее.
   – Много-много лет, – произнес Роуленд. – Время не властно над чувствами – он явно намекнул на это в заключение своей речи. И ее смерть ничего здесь не изменила.