полета, поэтому-то они и не позволяют водить себя на помочах. Университет
гибелен лишь для робких и совестливых. Короче, мне тогда показалось, что ваш
уважаемый брат пришел просить моего совета просто для проформы, а сам уже
принял решение. Вот это-то и свидетельствует о подлинности призвания, раз
голос его столь силен. Не так ли? Говорил он со мной об университетском духе
как таковом по-юношески резко, о дисциплине, кое о ком из профессоров и
даже, если память мне не изменяет, о своей жизни в семье, о жизни
общественной. Вас это удивляет? А я очень люблю молодых. Благодаря им я
старею не слишком стремительно. Они сразу угадывают под моей личиной
профессора литературы старого неисправимого поэта, с которым можно без
обиняков обмениваться мыслями, и ваш уважаемый брат, если не ошибаюсь, тоже
не отказал себе в этом удовольствии... Мне люба нетерпимость юности. Если
юноша бунтует против всех и вся, это хороший знак, особенно если бунт этот у
него в крови. Мои ученики, те, что добились чего-то в жизни, все без
исключения были из непокорных, из тех, кто, по выражению господина
Ренана{42}, моего учителя, входит в жизнь "с кощунством на устах"{42}. Но
вернемся к вашему уважаемому брату. Не помню уж, как мы с ним расстались.
Помню только, что назавтра, а может быть, на второй день, я получил от него
письмецо, которое храню до сих пор. Неискоренимая привычка коллекционера...
Он поднялся, открыл стенной шкаф и, подойдя к письменному столу,
положил на него папку.
- Это не письмо, просто он прислал мне переписанное от руки
стихотворение Уитмена и даже не подписался. Но почерк вашего уважаемого
брата врезается в память, прекраснейший почерк, не правда ли?
Не прерывая монолога, Жаликур развернул листок бумаги и пробежал его
глазами. Потом протянул Антуану, а того словно по лицу ударили: этот нервный
почерк, простой сверх меры и, однако ж, аккуратный, буквы закругленные,
какие-то кряжистые. Почерк Жака.
- К несчастью, - продолжал Жаликур, - конверт я выбросил. Откуда он мне
писал? Впрочем, истинный смысл этого стихотворения Уитмена открылся мне
только сейчас.
- Я недостаточно хорошо знаю английский и, пожалуй, так сразу не
разберусь, - признался Антуан.
Жаликур взял у него из рук листок, приблизил его вплотную к своему
моноклю и перевел:
- "A foot and light-hearted I take to the open road...
Легкой стопой и с легким сердцем вступаю я на открывающуюся передо мной
дорогу, на широкую дорогу. А передо мной, здоровым и свободным, - целый мир.
Передо мной темнеет дорога, и не важно, куда приведет меня... wherever
I choose... Я и сам не знаю, куда мне захочется пойти.
Отныне я не прошу ни о чем судьбу... я не взываю к удаче, я сам своя
удача!
Отныне я уже не хнычу, я не postpone no more... я не выжидаю... мне
ничего не надо!
Прощайте сердечные муки, библиотеки, критические споры!
Сильный и довольный, I travel... Я иду... I travel the open road...
Шагаю по широкой дороге!"
Антуан вздохнул.
Наступило короткое молчание, потом Антуан спросил:
- А новелла?
Жаликур вынул из папки номер журнала.
- Вот она. Напечатана в сентябрьском номере "Каллиопы". "Каллиопа",
журнал молодых, вполне современный, выходит он в Женеве.
Антуан жадно схватил журнал, лихорадочно полистал его. И вдруг он снова
наткнулся на почерк брата. Под заголовком новеллы "Сестренка" Жак написал
следующие строки:

"Разве не сказали вы мне в тот незабываемый ноябрьский вечер:
"Все на свете подчинено воздействию двух полюсов. Значит, истина всегда
двулика?"
А порой и любовь.
Джек Боти".

Антуан не понял ни слова. Ну, ладно, потом. Женевский журнал. Значит,
Жак в Швейцарии? "Каллиопа", 161, улица Рон, Женева.
Эх, хорошенькое будет дело, если в редакции не найдут адреса Жака!
Он не мог усидеть на месте. И поднялся.
- Я получил этот номер в конце каникул, - пояснил Жаликур. - Ответил я
не сразу, только вчера собрался. Я чуть было не отправил письмо прямо в
"Каллиопу". И спохватился чисто случайно: если автор печатается в
швейцарском журнале, это еще не значит, что он не живет в Париже (старик
удержался и не сообщил, что на его решение повлияла стоимость заграничной
марки).
Антуан уже не слушал. Заинтригованный до предела, теряющий последнее
терпение, с горящими щеками, он выхватывал какую-нибудь непонятную,
волнующую строку, машинально листал страницы, которые были написаны его
братом, сами были воскресшим к жизни Жаком. Ему не терпелось остаться
одному, словно чтение этой новеллы сулило невесть какие откровения, поэтому
он и поспешил распрощаться с хозяином.
Провожая Антуана до входной двери, Жаликур успел наговорить ему кучу
любезностей; казалось, все его фразы и его жесты были предусмотрены неким
церемониалом.
В прихожей он остановился и указал пальцем на "Сестренку", которую
Антуан держал под мышкой.
- Сами увидите, увидите сами, - проговорил он. - Я чувствую в нем
талант. Но я, признаться... Нет! Слишком я стар. - И так как Антуан из
вежливости хотел возразить, старик добавил: - Да, да, стар... Уже не понимаю
того, что чересчур ново... Надо смотреть правде в глаза. С годами дубеешь...
Вот, возьмите музыку, в этой области я, к счастью, еще могу идти в ногу со
временем: был всю жизнь страстным вагнерианцем и, однако, понял Дебюсси? И
пора было. Представляете себе, а вдруг я бы проглядел Дебюсси. Так вот,
сударь, теперь я твердо уверен, что в литературе проглядел бы Дебюсси...
Старик горделиво выпрямился. Антуан смотрел на него со смешанным
чувством любопытства и восхищения; и впрямь старый джентльмен умел быть
величественным. Он стоял под зажженным плафоном, от лба и шевелюры словно бы
исходило сияние; надбровные дуги нависали над двумя впадинами, и одна из них
- та, что была прикрыта стеклышком, - временами вспыхивала золотом, как
окно, освещенное закатным солнцем.
Антуан хотел еще раз на прощанье выразить свою признательность. Но
Жаликур, видимо, считал любое проявление вежливости своей личной монополией.
Он прервал гостя и рыцарственно протянул Антуану руку ладонью кверху.
- Соблаговолите передать мои наилучшие пожелания господину Тибо. И
потом, дорогой мой, если вы узнаете что-нибудь, очень прошу вас, сообщите
мне...


    V



Ветер утих, моросило, светящиеся пятна фонарей расплывались в тумане.
Предпринимать что-либо - слишком поздно.
Антуан мечтал об одном, - как можно раньше попасть домой.
На стоянке ни одного такси. Поэтому он прошел пешком улицу Суфло,
прижимая локтем к боку "Сестренку"; но с каждым шагом росло нетерпение, и
скоро ему стало совсем невмоготу. На углу бульвара ярко освещенная вывеска
"Пивная" сулила если не одиночество, то хоть немедленное пристанище, и
это-то соблазнило Антуана.
В тамбуре он столкнулся с двумя безбородыми юнцами, которые, взявшись
под ручку, чему-то смеялись, о чем-то болтали; о своих романах, конечно.
Антуан прислушался: "Нет, старина, если человеческий ум способен усмотреть
связь между этими двумя явлениями..." Антуан почувствовал себя в самой гуще
Латинского квартала.
В нижнем этаже все столики были заняты, и, направляясь к лестнице,
ведущей на антресоли, Антуан пробился сквозь облако тепловатого дыма. Второй
этаж был отведен для игроков. Вокруг бильярда слышался неумолчный смех,
споры, возгласы: "Тринадцать! Четырнадцать! Пятнадцать!", "Кикс!", "Снова
мимо!", "Эжен, стаканчик!", "Эжен, пива!". Веселая болтовня контрапунктом
прошивала холодный стук бильярдных шаров, похожий на стаккато телеграфного
ключа.
Каждая черточка любого из этих лиц дышала юностью: румяные щеки,
окаймленные пробивающейся бородкой, чистый взгляд под стеклами пенсне,
щенячья неуклюжесть, живость, лирическая мягкость улыбки, открыто говорившая
о счастье расцветать, надеяться на все, просто существовать.
Петляя среди игроков, Антуан приглядывал себе местечко поукромнее.
Кипение этой юности отвлекло его на миг от собственных забот, и, пожалуй,
впервые он ощутил тяжесть своих тридцати лет.
"Тысяча девятьсот тринадцатый год... - думал он, - чудеснейший выводок.
Куда здоровее и, пожалуй, еще задорнее, чем наш, чем были в юности мы десять
лет назад..."
Путешествовал Антуан мало и поэтому, можно сказать, никогда не думал о
своей родине. А вот нынче вечером он испытывал совсем новое чувство и в
отношении Франции, и в отношении будущего страны - чувство веры, гордости.
Не без мимолетного оттенка грусти: ведь и Жак мог бы быть среди тех, кто
воплощает все эти чаяния... Да и где-то он? Что делает в эту, скажем,
минуту?
В дальнем конце зала несколько сдвинутых вместе столиков были свободны,
- на них складывали верхнюю одежду. Антуан решил, что тут, за этой грудой
пальто, за этими суконными укреплениями, ему будет совсем неплохо.
Поблизости никого, только чуть в стороне какая-то мирная парочка: кавалер,
совсем еще юнец с трубкой в зубах, читал "Юманите", не обращая внимания на
свою подружку, а та, потягивая теплое молоко, развлекалась в одиночестве как
могла, - то лощила ногти, то пересчитывала мелочь, то разглядывала в
карманное зеркальце свои зубки, то искоса бросала взгляды на новых
посетителей; на несколько минут ее внимание привлек этот уже пожилой, явно
чем-то озабоченный студент, который, даже не сделав заказа, тут же
погрузился в чтение.

Антуан действительно начал читать, но ему никак не удавалось
сосредоточиться. Машинально он посчитал удары пульса - пульс оказался
ускоренным, редко когда Антуан так плохо владел собой.
Впрочем, начало новеллы действительно сбивало с толку:

Разгар зноя. Запах сухой земли, пыль; дорога вьется по откосу горы.
Лошадиные подковы высекают из камня фонтаны искр. Сибилла едет впереди. На
Сан-Пауло бьет десять. Четко вырисовывается на густой синеве изрезанная
полоска берега. Лазурь и золото. Справа, до самого небосвода, Неаполитанский
залив. Слева капля сгустившегося золота, рожденная золотом расплавленным, -
остров Капри.

Неужели Жак в Италии?
Антуан нетерпеливо перескакивает через несколько страниц. Странный
все-таки стиль...

Его отец. Чувства Джузеппе к отцу. В закрытом наглухо уголке души
сплошные заросли колючек, ожог. Годы и годы обожания, неосознаваемого,
бешеного, упрямого. Все душевные порывы натыкаются на стену. Двадцать лет,
прежде чем уступил ненависти. Двадцать лет, прежде чем понял, что надо было
ненавидеть. Всем сердцем ненавидеть.

Антуан бросил читать, ему стало не по себе. Кто этот Джузеппе? Он снова
вернулся к началу, постарался взять себя в руки.
В первых сценах описывалась поездка верхом двух молодых людей - этого
самого Джузеппе, похожего на Жака, и Сибиллы, молоденькой девушки, очевидно,
англичанки, так как она говорит:

- В Англии, если надо, мы удовлетворяемся временным. Так нам легче
решать и действовать. А вы, итальянцы, вы с первых же шагов требуете
определенности. - А про себя она думает: "По крайней мере, в этом отношении
я тоже уже итальянка, но знать этого ему не следует".

Достигнув вершины горы, молодые люди слезают с лошадей, им хочется
отдохнуть.

Она спрыгивает с седла раньше Джузеппе, хлещет порыжевшую от зноя траву
стеком, чтобы разогнать ящериц, и садится. Прямая, на раскаленной земле.
- Не боитесь солнца, Сибилла?
Джузеппе ложится у стены в узенькой полоске тени. Упирается затылком в
горячий, побеленный известью камень и смотрит. "Ее движения, - думает он, -
грациозны от природы, но она в вечном разладе с самою собой".

Антуана даже лихорадит от нетерпения, и он пропускает несколько
абзацев, надеясь понять, еще ничего не прочтя.
Наконец ему попадается фраза:

Она англичанка и протестантка.

Антуан пробегает глазами весь абзац:

Все в ней для него особое. Прелестное, ненавистное. Влечет то, что
родилась она, жила, живет в мире, ему почти неведомом. Печаль Сибиллы. Ее
чистота. Эта полудружба. Ее улыбка. Нет, улыбаются только глаза, никогда
губы. Чувство, которое он к ней питает, суровое, неукротимое, злое. Она
оскорбляет его, Будто она хочет, чтобы он принадлежал к низшей расе, но сама
же от этого страдает. Говорит: - Вы итальянцы. Вы южане. - Она англичанка и
протестантка.

Может быть, такую женщину встретил Жак, любил ее? А может быть, и
сейчас живет с ней?

Спуск через виноградники к лимонным рощам. Берег. Стадо, его гонит
мальчуган; взор хмурый, из отрепьев торчит голое плечико. Он свистит,
подзывая к себе двух белых псов. Колокольчик позвякивает под шеей коровы,
идущей в головах стада. Необъятность. Солнце. Ноги проваливаются в песок, и
следы заполняются водой.

Эти описания раздражают Антуана, он пропускает целых две страницы.
Вот юная Сибилла у себя дома:

Вилла Лунадоро. Ветхое, заполоненное розами строение. Две рабатки,
засаженные многолетними цветами...

Литературщина... Антуан переворачивает страницу и задерживается на
абзаце:

Розарий, лавина пурпура, с низкого свода свисают грозди цветов, трудно
в часы зноя переносить их аромат, он проникает сквозь поры кожи,
просачивается в жилы, застилает взор, замедляет или ускоряет биение сердца.

Что напоминает описание этого розария? А ведет он к "вольере, где
трепещут белые голуби". Мезон-Лаффит? Ну ясно же, протестантка! Значит,
Сибилла - это?.. Вот, кстати, и о ней:

Сибилла в амазонке бросилась на скамью. Руки раскинуты, губы стиснуты,
взгляд недобрый. Как только она остается одна, все становится ясным, жизнь
дана ей лишь затем, чтобы сделать Джузеппе счастливым. "Когда его нет, вот
тогда я люблю его. Знаю, уверена, в те дни, когда я отчаянно жду его, именно
тогда я его мучаю. Нелепая жестокость. Позор. Счастливицы те, что могут
плакать. А у меня сердце ожесточившееся, панцирное".

Панцирное! Антуан улыбается. Словцо почти врачебное, у него же,
конечно, и позаимствовано.

"Разгадал ли он меня? Как бы мне хотелось, чтобы разгадал! А когда мне
кажется, что он близок к разгадке, я не выдерживаю, не выдерживаю больше, я
отворачиваюсь, лгу невесть что, именно невесть что, лишь бы ускользнуть".

А вот наконец и мать:

Миссис Пауэлл спускается с крыльца. Солнце в ее седых волосах. Ладонью,
как щитком, она прикрывает глаза и улыбается, еще ничего не сказав, еще не
увидев Сибиллу. - Письмо от Уильяма, - говорит она. - Такое хорошее письмо.
Он начал две картины. Он еще пробудет несколько недель в Пестуме.
Сибилла закусывает губы. Какой ужас! Неужели она ждала возвращения
брата, чтобы разобраться в себе, себя понять?

Все ясно: г-жа де Фонтанен, Женни, Даниэль - целый косяк воспоминаний.
Антуан торопится.
Следующую главу он только листает. Ему не терпится найти страницы, где
появится отец Сереньо.
Вот оно... Ничего подобного, речь идет о палаццо Сереньо, старинном
здании на берегу залива.

...высокие сводчатые окна, обрамленные витиеватым орнаментом...

Описания: залив, Везувий.
Антуан перескакивает через несколько страниц, выхватывая то там, то
здесь отдельные фразы, лишь бы не утратить связи.
Этот самый Джузеппе живет в их летней резиденции один, только со
слугами. Его сестра Анетта за границей. Как и следовало ожидать - мать
умерла. Отец, советник Сереньо, наезжает из Неаполя, где его удерживают
дела, только по воскресеньям, - он занимает высокий судейский пост, - а
иногда заглядывает вечерком на неделе. "Точно так же, как отец в Мезон", -
замечает про себя Антуан.

Он приезжает на пароходике к обеду. Истома пищеварения. Сигары, потом
прогуливается по террасе. Встает рано, чтобы устроить разнос конюхам,
садовникам. Затем молча садится на первый утренний пароход.

Ага, портрет отца... Не без трепета Антуан приступает к чтению.

Советник Сереньо. Удачная карьера. Все в нем взаимосвязано, одно
дополняет другое. Положение семейное, положение финансовое, профессиональная
сметка, организаторский талант. Авторитет общепризнанный, официальный,
воинствующий. Колючая порядочность. Добродетели суровейшие. Под стать
физическому облику. Уверенность, солидность. Жестокость, вот-вот готовая
прорваться, вечно угрожающая и вечно себя обуздывающая. Величественная
карикатура, требующая к себе всеобщего уважения, внушающая страх. Духовный
сын Церкви и образцовый гражданин. В Ватикане, и в суде, и в Судебной
палате, и в своем кабинете, и в семейном кругу, и за обеденным столом,
повсюду: проницательный, властный, безупречный, довольный собой, глыбистый.
Некая сила. Больше того - весомость. Не активная сила, а сила инертная,
нечто целостное и законченное, самоитог. Монумент.
Ох, этот холодный внутренний смешок...

На миг все смешалось перед глазами Антуана. Он удивился, как это Жак
дерзнул. И когда он представил себе сломленного недугом старика, - до чего
же жестокой показалась ему эта страница, дышавшая местью.

Резвая лошадка,
Трильби, мой скакун!..

И сразу между братом и Антуаном залегла пропасть.

Ох, этот холодный внутренний смешок, как бы замыкающий оскорбительное
молчание. Двадцать лет подряд Джузеппе сносил это молчание, этот смешок. С
бунтом в душе.
Да, да, ненависть и бунт: в этом все прошлое Джузеппе. Стоит ему
вспомнить о годах детства - и ко рту подступает привкус мести. С детских лет
все его инстинкты, по мере того как они кристаллизовались, втягивались в
борьбу против отца. Его ответной реакцией была подчеркнутая
неуважительность, беспардонность, нерадивость. Лентяй и притом стыдящийся
своей лености. Но так ему легче бунтовать против ненавистных прописей.
Неодолимая тяга ко всему самому худшему. Есть в непослушании упоительный
привкус расправы.
Бессердечный ребенок, говорили о нем. Это о нем-то, который вечерами
рыдал в своей постельке от стона раненого животного, от скрипки нищего, от
улыбки синьоры, встреченной под сводами храма. Одиночество, пустыня,
окаянное детство. Пришла бы зрелость, и ни с чьих уст не сорвалось бы
ласкового слова, не будь у него сестренки.

"А я?" - подумал Антуан.
Как только речь заходила о сестренке, весь тон новеллы окрашивала
нежность:

Анетта, Анетта. Sorellina. Чудо еще, что ей удалось расцвести на этой
засушливой почве.
Младшая сестра. Сестра его детских горестей, его мятежей. Единственный
свет, источник свежести, единственный источник среди удушливой тени.

"А я?" Ага, вот оно, чуть подальше упоминается о старшем брате Умберто:

Иной раз в глазах старшего брата проглядывала симпатия, чуть
принужденная...

- Принужденная! Вот неблагодарный!..

...симпатия с червоточинкой снисхождения. Но между ними разница в
десять лет, бездна. Умберто таился от Джузеппе, а Джузеппе лгал Умберто...

Антуан отвел от книги глаза. Неприятное чувство, охватившее его
поначалу, рассеялось; ну и что, если содержание этих страниц слишком личное.
Важно другое: чего стоят суждения Жака? В общем все, даже то, что касается
Умберто, достаточно достоверно. Но до чего все это дышит злобой! Видно,
велика ненависть Жака к своему прошлому, раз после трех лет разлуки,
одиночества, без вестей от родных в течение трех лет, в голосе его звучат
такие ноты! Антуан вдруг встревожился: если даже он нападет на след Жака, то
сумеет ли найти дорогу к его сердцу?
Он быстро перелистывал журнал, в надежде обнаружить хоть что-то,
посвященное Умберто... Нет, только упомянут мельком. Втайне Антуан
разочарован...
Но на глаза ему попадаются строки, которые своим звучанием пробуждают
любопытство:

Без друзей, сжавшийся в комочек, ушедший в созерцание внутреннего
своего хаоса, бросаемый из стороны в сторону...

Одинокая жизнь Джузеппе в Риме или жизнь Жака где-то в чужом городе?

Выдавались такие вечера. В комнате духота. Падает из рук книга. Он
задувает лампу. Молодой волк уходит в ночь. Рим Мессалины, гнусные кварталы,
полные ловушек и приманок. Щелочка подозрительного света под нагло опущенной
шторой. Тьма, населенная тенями, тенями, предлагающими себя, стерегущими;
похоть. Он скользит вдоль стен, каждая дверь - засада. Бежит ли он себя
самого? Где утоление этой жажды? Он бродит часами во власти несовершенных
безумств, бесчувственный ко всему, с пылающими глазами, с лихорадочно
горящими ладонями, с пересохшей глоткой, он сам себе чужой, будто продал и
тело свое и душу. Пот страха, пот вожделения. Он кружит, бродит по улочкам.
Проходит мимо капканов, снова проходит вплотную мимо них. Часами. Часами.
Слишком поздно. За подозрительными шторами гаснут огни. Улицы пустеют.
Один на один со своим демоном. Созревший для любого падения. Слишком поздно.
Бессильный, иссушенный чисто головным желанием.
Ночь подходит к концу. Запоздалая чистота тишины, благоговейное
одиночество рассвета. Слишком поздно.
Разбитый, неудовлетворенный, униженный, с чувством отвращения плетется
он к себе, бросается на кровать. Без угрызений. Обманут всеми. И когда
встает мертвенная заря, он все еще ощущает во рту горечь оттого, что не
посмел.

Почему эта страница так мучительно отозвалась в душе Антуана? Он не
сомневался, что младший брат пережил многое, что были у него встречи,
покрывшие его грязью, он готов сказать: "Тем хуже". И даже: "Тем лучше!"
Однако же...
Он торопливо листает страницы. Читать все подряд он не в состоянии, и
он лишь приблизительно догадывается о ходе событий.
Вилла Пауэллов на берегу залива, неподалеку от палаццо Сереньо. Во
время каникул Джузеппе и Сибилла живут по соседству. Ездят верхом, вечерами
катаются на лодке.

На виллу Лунадоро Джузеппе приходил каждый день. Ни разу Сибилла не
отказала ему во встрече. Загадка Сибиллы. Безрадостно кружит Джузеппе вокруг
этой загадки.

Любовь Джузеппе только загромождает ход повествования, Антуана это
злит.
Приходится, однако, проглядеть хотя бы частично довольно-таки длинную
сцену, служащую продолжением рассказа о разрыве, вернее, видимости разрыва
между молодыми людьми.

Шесть часов вечера. Приходит Джузеппе. Сибилла. В саду, опьяненном
ароматами, бродит, как вино, скопившееся за день солнце. Джузеппе, словно
сказочный принц, идет между двух огненных стен по аллее цветущих гранатовых
деревьев, зажженных закатом. Сибилла. Сибилла. Никого. Окна закрыты, шторы
спущены. Он останавливается. Вокруг, почти сводя его с ума, ласточки
рассекают воздух свистящими полосами. Никого. Быть может, в беседке за
домом? Он еле сдерживается, чтобы не побежать.
За углом виллы звуки рояля, как порыв ветра в лицо. Сибилла. Дверь в
гостиную открыта. Что она играет? Раздирающие вздохи, жалобные вопросы,
взлетающие над вечерней усладой. Почти человеческая интонация, четко
выговоренная и, однако, неуловимая фраза, и никогда не перевести ее на язык
людей. Он слушает, подходит ближе, заносит ногу на ступеньку крыльца.
Сибилла ничего не слышит. Лицо ее бесстыдно распахнуто. Биение век,
напрягшиеся губы, вся - признание. Душа под этой маской, душа и любовь - они
сами эта маска. Прозрачное одиночество, вырванная тайна, насилие, беглое
объятие. Она играет. Завиток звуков спиралью свивается в это очарованное
мгновение. Рыдание, тут же подавленное, скорбь, облегчившая себя, она
взлетает и парит в воздухе, пока чудом не растворится в тишине, - так воздух
поглощает скользящий полет птицы.
Сибилла отрывает от клавиш руки. Рояль вибрирует, - если положить на
его крышку ладонь, услышишь трепет живого сердца. Она думает, что одна.
Поворачивает голову. Медлительность, еще неведомое ему изящество. Вдруг...

Литература, литература! Весь этот отрывок, написанный короткими резкими
мазками, раздражает.
Неужели Жак действительно был влюблен в Женни?
Воображение Антуана опережает ход рассказа. Он возвращается к новелле.
Наконец имя Умберто опять приковывает его взгляд. Короткая сцена в
палаццо Сереньо как-то вечером, когда советник вместе со старшим сыном
неожиданно нагрянули к обеду.

Огромная столовая. Три сводчатых окна, розовое небо, где дымится
Везувий. Стены искусственного мрамора, зеленые пилястры поддерживают
потолок, которому художник придал глубину свода.
Молитва перед трапезой. Толстые губы советника шевелятся. Размах
крестного знамения ширится, заполняет всю столовую. Умберто крестится из
приличия. А Джузеппе, словно застыв, вообще не крестится. Усаживаются за
стол. Девственная белизна огромной скатерти. Три прибора далеко друг от
друга. Филиппо в войлочных туфлях, с серебряными блюдами.

И дальше:

В присутствии отца даже имени Пауэллов не произносили никогда. Он
наотрез отказался познакомиться с Уильямом. Чужак. Художник. Несчастная
Италия, перекресток, добыча праздношатающихся. В прошлом году отрубил:
"Запрещаю тебе видеться с этими еретиками".
Подозревает ли он, что его запрет нарушается?

Антуан нетерпеливо переворачивает несколько страниц. А вот и снова о
старшем брате:

Умберто сообщает безобидные новости. Снова смыкается круг молчания.
Прекрасный лоб Умберто. Взгляд задумчивый и гордый. Разумеется, где-нибудь в
другом месте он и пылок и молод. Учение он кончил. Будущий лауреат. Джузеппе
любит своего брата. Не как брата. Как дядю, который мог бы стать ему другом.
Живи они вдвоем бок о бок, возможно, Джузеппе нарушил бы обет молчания. Их
встречи с глазу на глаз редки и заранее отрепетированы. С Умберто трудно
пускаться в интимности.

"Что правда, то правда, - думает Антуан, вспоминая лето 1910 года. -
Это из-за Рашели, это моя вина".
Замечтавшись, он кладет книгу, устало откидывает голову на спинку