Мараловы шли в одной связке. Стекляшкин и Бродов — в другой. Стоит ли рассказывать подробно о коридорах и залах, узостях и сталактитах, которые встретились им? Тем более, все коридоры и залы, все сталактиты и узости, все «карманы» и «камины» были так до смешного похожи! Временами Павлу приходилось напрягать память, чтобы вспомнить — видел он уже именно этот участок стены? Именно вот этот выпирающий фрагмент потолка зала? Большая часть не пройденной части пещеры была точно такой же, как пройденная, и оставляла то же ощущение мрачной и тоскливой жути.
   Выставляя вешки, унося в пещеру уже несколько километров веревок, они шли все дальше, залезая в глубины, о которых хотелось сказать: не ступала нога человека. Они и сказали бы, да только им дважды встречались трупы людей в черном, в самых глухих углах пещеры. Они и раньше встречали такие, и не очень удивлялись, только невольно думали — сколько же всего их было, таких заключенных, в пещере? И откуда взялось столько в почти ненаселенных краях, где каждый человечек на примете?
   По рассчетам Бродова, они ушли уже за семь или восемь километров от входа, и над ними было не менее двухсот метров скалы, когда появилось то, чего никогда не встречалось раньше. Это новое появилось в одном изогнутом, уходящем круто вниз коридоре — натеки пещерной глины. Как видно, они достигли мест, где подолгу стояла вода. На глине скользили ноги, упав на колено, прикоснувшись к полу рукой, приходилось долго очищаться.
   Одно хорошо — на этой глине отпечатывалось множество следов. Удивительно, сколько людей ходили тут, в недрах земли. Стекляшкин до боли всматривался в расплывчатые отпечатки: обувь с налипшей глиной мгновенно теряла форму, даже если здесь прошла Ирина, найти ее следы Владимир Павлович не смог бы.
   Коридор постоянно ветвился; Бродов выбирал всякий раз тот, по которому прошло больше людей, и у него мелькнула мысль, что все это очень похоже на какую-то подземную тропинку. Вопрос, куда ведет тропинка?
   Потом появился ручеек. Маленький, сантиметров тридцать шириной, глубиной в ладонь, он деловито журчал вдоль стены и был слышен чуть ли не за километр в жутком пещерном безмолвии. Приятно было видеть тут, в подземелье, в царстве вечно неподвижного воздуха, эту бегущую, уютно журчащую воду, чувствовать лицом влагу вблизи. Плохо было то, что Ирина и Павел теперь могут не услышать их крика, а они не услышат крика детей и уж тем более — шагов, звуков движения. Каждый из них подумал еще, что из-за шума воды они не заметят, и если кто-то захочет подойти к ним… Но каждый только подумал про себя и не стал делиться своими мыслями с товарищем.
   А тропинка все вилась по коридорам, и все большим числом людских присутствий был отмечен этот странный путь. И не только следов: трупов тоже здесь было изрядно. Шесть покойников, лежащих навзничь на глине, насчитал Павел. В одном месте двое сидели, привалясь к стенке. Рука одного трупа замерла на плече другого. Трупы ухмылялись, словно друзья вели приятный разговор, да так и умерли, не завершив.
   А тропинка все так и вилась, вплоть до высокого треугольного входа высотой в два человеческих роста. Ручеек весело выбегал прямо из этих ворот. Ворота вели в большой зал, не меньше тридцати метров диаметром, потолок еле-еле заметен; ручеек журчал под стенками зала, словно совершал круг почета. Но все эти детали Стекляшкин с Бродовым заметили только потом. Потому что не успев сделать шаг в зал, Павел схватился за глаза рукой, опустил лицо: парню показалось, что его ударили по глазам — такой поток света вдруг хлынул.
   — Осторожно!
   Но Стекляшкин уже остановился, уже не стал смотреть туда же, где у противоположной стены сиял невероятным светом…
   — Шар! — дико выкрикнул Стекляшкин. — Павел, видите?! Шар!
   Он многое еще хотел сказать — убийственного, хлесткого, жестокого — про дураков, которые не верили, про убогих, бескрылых людишек, лишенных всякого воображения. Но горло Стекляшкину перехватило, говорить толком он почти не мог, а кроме того, никак не мог найти слова. И только повторил еще раз, тыкая пальцем, с невероятной для его лет экспрессией:
   — Ну?! Видите?! Вот… Вот…
   Стекляшкин был совершенно прав, и Павел рад был бы убедиться в его правоте меньшей ценой: несколько минут глаза бездействовали, перед ними плавали расплывающиеся радужные пятна, и даже в ушах звенело.
   — Как же в зал-то войти, господи?!
   Павлу почему-то очень хотелось войти в зал и посмотреть на шар и продолжать искать детей. А Стекляшкин уже вовсю решал эту проблему: снял шлем с фонарем, положил на землю, чтобы свет почти не проникал в зал, и стал осторожно заглядывать, прикрывая глаза рукой. Заглянул, отпрянул, изменил положение шлема, опять заглянул. И так несколько раз, пока шар не стал вспыхивать так, чтобы в зал можно было войти. Ну инженер, что возьмешь — опять же, никакой тебе романтики.
   Зал был огромный, залитый пронзительным светом, как если бы в его конце горела лампочка свечей в сто пятьдесят. Даже в этом свете почти не был виден потолок, но ручей, бегущий вдоль стены, и стены, и каждый сантиметр истоптанного глиняного пола были видны превосходно.
   Владимир Павлович и сам не думал, что так сильно готов верить в шар. И в то, что он существует, и в его волшебные способности. Шар был вот он, уже в каком-нибудь метре: большой, с голову человека, непонятно из какого материала. Стоять рядом с ним было можно, но невозможно на него смотреть. Стекляшкин опустил голову, смотрел в стену под шаром, на полметра ниже выступа, на котором устроился шар.
   «Отдай дочку! — подумал Стекляшкин, не решаясь прикоснуться к горящей холодным огнем поверхности. — Все возьми, только отдай мне Ирину».
   И повторил вслух, почти стесняясь самого себя, но может быть, именно так полагалось просить, чтобы шар исполнил просьбу.
   — Отдай мне дочь, по глупости ушедшую в пещеру, — говорил Стекляшкин неверным, надтреснутым голосом, — отдай… Возьми все, что ты хочешь… Все, что тебе будет нужно.
   — Возьми жену, — спохватился Стекляшкин, — вот уж без кого не заплачу… Возьми все, что у меня есть. Покарай, если я заслужил. Хотя в чем я виновен? А, Шар? Разве что в слабоволии… Мужчина не должен быть слаб, в этом я, конечно, виноват… Накажи, если ты в силах и если тебе это нужно. Помоги отыскать дочку… Верни Ирку.
   Вдохновение проходило. Стекляшкин стал спотыкаться, повторялся.
   — Гхм…
   Павел стоял позади; ну конечно же, он уже успел нанести местоположение грота с шаром на общую карту пещеры и уже поставил вешку. Что с них, с прозаиков, возьмешь…
   — Владимир Павлович… Я проверил, там дальше тупик. Давайте осмотрим последний участок.
   — Последний?!
   — Последний из намеченных. Там еще есть ходы, но их нам никак не осмотреть… За сегодня не осмотреть.
   — О Боже…
   — Еще есть завтра… А может, еще и сегодня…
   — Не утешайте, Павел. Вы же слышали, я готов Шару молиться.
   — А может, еще и поможет.
   Но еще несколько часов, проведенных в самых мрачных подземельях, не дали совершенно ничего.
   Обе группы вышли на поверхность, когда день девятнадцатого августа начал уже клониться к вечеру. Еще были, конечно, необследованные ходы. Движение воздуха из узких щелей — не протиснуться — отклоняло пламя свечки. За узкими щелями угадывались новые коридоры. Может быть, целые громадные пустоты, системы пустот, равные всей остальной уже известной пещере. Далеко в сторону Оя отходили коридоры на разных уровнях, пробитые водой в разные геологические эпохи. Там была работа для целой экспедиции и на несколько недель, только чтобы осмотреть пространство и снять план.
   Но в пределах возможности такой маленькой группы, почти без снаряжения, вблизи от мест, где потерялись дети, они обыскали практически уже всю пещеру. Или дети ушли из пещеры (что невероятно), или они попали в области, о которых ничего неизвестно и в которые им, самодеятельным спасателям, никогда не попасть.

ГЛАВА 27
Рукотворное божество

   1 марта 1953 года
 
   Если человек намерен когда-нибудь выйти из лагерей, он должен сохранять внутри хоть какой-то очажок свободы. И чем жестче режим, чем сильнее ограничивают извне, тем больше должен быть островок внутренней свободы не видный, не понятный для охранников. Очажок свободы появляется, когда человек начинает делать то, что его вовсе и не заставляют делать.
   Разумеется, заключенного очень много заставляют делать того, что нужно не ему, а только лагерному начальству. И нужно вовсе не только для того, чтобы труд зека приносил доход. Многое делается для того, чтобы сломить волю человека, обесценить его ум и опыт, заставить смириться… в числе прочего, и смириться со своим исчезновением. Вот на кадрах старой нацистской пленки заключенные делают гимнастику, и почему-то ползет мороз по коже, хотя, как будто, никаких ужасов на пленке и нет. Знающий человек только грустно усмехнется… Дело в том, что зеки так быстро выполняют команды, что становится очевидно — их сознание не успевает осмыслить приказ эсэсовца. Нормальный человек осмысливает, понимает приказ, и потом исполняет команду. А на пленке изображены существа с разрушенной психикой; в остатки их сознания приказ проваливается без осмысления, без принятия собственным мозгом. Эсэсовец командует руками и ногами этих существ так же, как если бы это были его собственные руки и ноги. На экране делают зарядку человекоподобные, воля и ум которых убиты. Существа, лишенные собственной души. Им можно приказать все, что угодно — как зомби. По сути дела, они и есть зомби, заколдованные своей жизнью в лагере.
   Видимо, зрителю передается даже не знание — ощущение того, что он видит самое страшное, что может быть на свете — человекоподобных существ, которые перестали быть людьми. Таких живых покойников, совсем уже лишенных воли, в германских лагерях называли «мусульманами» за невероятную покорность — и судьбе, и всякому, кто догадается прикрикнуть. В нацистских лагерях знали — непременно наступит момент, когда без приказа хозяина они не смогли бы ни встать, ни сесть, ни даже положить в рот пищу. И умрут.
   Чтобы вернуться из лагеря — надо делать как можно меньше из нужного лагерному начальству. Послушные гибнут первыми, это ясно. Но кроме того, если хочешь вернуться — надо делать то, что надо не начальству и не другим зекам, а самому человеку. Только тогда человек будет и в лагере хоть в чем-то свободным, пусть не часто, и пускай не целый день.
   Образованный немецкий еврей Отто Беттельхейм предлагал каждое утро чистить зубы, делать гимнастику и вспоминать прочитанные книги. Сам он делал это все и еще наблюдал за самим собой, за другими заключенными и за эсэсовцами, проводил психологические исследования и потом, уже в Америке, написал прекрасную книгу «Просвещенное сердце».
   Неграмотный деревенский мальчишка, из которого с ходом лет образовался зек Синявый, чистить зубов не умел, а делать гимнастику и в голову бы не пришло бы тому, кто с малолетства ломается на пашне и уборке урожая. И ни к чему, нет у селянина проблемы нехватки мышечных упражнений. Даже безо всяких упражнений сил не остается ни на что, кроме необходимого.
   Сказки бабки и ее сестры, всевозможные истории, принесенные из той еще, из деревенской, жизни, Синявый постоянно вспоминал, но книг, разумеется, вспомнить не мог, при всем желании. Книг ему в детстве не читали, а потом он прочитать тоже не мог — по незнанию грамоты. В его навек потерянном доме была одна лишь книга — Библия.
   Александр Исаевич Солженицын в лагерях мысленно писал книги и сочинял стихи, запоминая каждую строчку. Что книги можно и писать, Синявый не имел ни малейшего представления. То есть он понимал, что каждую книгу кто-то и когда-то написал, но процесс этот был ему не очень понятен, понимался крайне смутно, и Синявый считал, что это все это не имеет к нему ни малейшего отношения. В конце концов он же понимал, что и маршал Жуков и Клим Ворошилов — только лишь люди. Но что общего у него с Ворошиловым и Жуковым?
   В одном отношении, правда, Синявый был несравненно выше и Жукова, и Ворошилова, и всех прочих сталинских холуев: Синявый органически не способен был отказаться от своей внутренней свободы.
   Синявый становился свободен, только уходя в воспоминания. Или творя свой, от начала до конца выдуманный мир… например, в мир в котором Золотой Шар таился в пещере, исполняя желания и творя справедливость на свете. Все началось с рассказа о таком Золотом Шаре… Вроде бы слышал о нем Синявый, от какого-то заключенного — от уйгура или от узбека… Он не помнил. В память врезалась легенда, сказка: ослепительно сияющее чудо, дарящее каждому то, что он больше всего хочет получить. Надо только найти, только добраться сквозь темноту и холод, сквозь гремящие водопады, смертоносные скользкие склоны, сквозь все, что таится в пещерах. Думая о Шаре, рассказывая о Шаре, Синявый делался свободным.
   Но Синявый имел эту самую зону свободы (о чем сам не имел ни малейшего представления), а вот рабы и холуи отродясь этой свободы не имели. Рабу и холую можно дать все, что угодно — огромную власть, включая власть положить сотни тысяч, миллионов покойников ради единого слова Хозяина. Можно дать дачу — загородный дворец, груды награбленных сокровищ, приносимых холуями рангом пониже. Можно дать целый гарем безотказных артисток Большого театра…
   Невозможно только одно — нельзя сделать холуя и раба человеком. И в маршальском мундире, и в регалиях члена ЦК холуй останется тем, что он есть — холуем. Вели рабу и холую быть маршалом и завоевателем Европы — он и будет. Вели ему стать зеком и помереть — он и помрет. Своей воли у него нет — на то он и есть раб у холуй. Нет ни у одного из тех, кого так тщательно, одного к одному, собрал в свою команду усатый сверхпалач России.
   Попав в лагеря, и Жуков, и Ворошилов померли бы очень быстро. Не имея зоны свободы внутри, не умея уклоняться от исполнения приказов (даже для этого нужно быть хоть чуть-чуть свободным), они не только слабели бы физически. Они бы все больше смирялись с происходящим, все больше соглашались бы с неизбежностью и своего уничтожения. И погибли бы. А вот Синявый… Забывший собственное имя получеловек, кутающийся в драный бушлат, вонючий тощий получеловечишко, от которого презрительно отшатнулись бы и Жуков, и Ворошилов — он жил в лагерях уже почти двадцать лет и помирать никак не собирался.
   Да! Так мы ведь про Шар! Все начиналось с легенды. С легенды, которую передал Синявый, вовсе не собираясь делать вид, будто он сам видел Шар. Но люди шли, и шли, и шли к рассказчику и все спрашивали: а какой он, этот Шар? Каких размеров? Как он принимает одного и отвергает другого человека? Что надо сразу сказать Шару? Как просят Шар об исполнении желания? И Синявый отвечал, рассказывал, показывал руками размеры, толсто намекал на тайну, с загадочным видом говорил такое, что сам удивлялся — как у него еще ворочается язык.
   А те, кто приходил к нему, продолжали говорить между собой и рассказывали все другим. Как-то незаметно оказалось, что он, Синявый, видел Шар не раз. Что провел его к Шару друг — то ли узбек, то ли уйгур, а потом Шар разрешил приходить к нему и самому Синявому. Когда стали говорить об этом? Он не помнил. Но настал момент, и стали говорить вполне уверенно. Сам Синявый ничего не придумывал про себя, он говорил и придумывал только про Шар.
   Когда, сколько лет назад, обвалился пласт породы, открывающий проход в пещеру? Когда зеки впервые стали проникать в пещеру?
   Пещера была колоссальна, и не было числа ее чудесам и красотам. Ни один охранник не мог войти в пещеру, потому что сначала надо было войти в рудник, в штольню, а сюда ни за какие коврижки не вошли бы доблестные сталинские соколы. Даже добытую руду клали в стороне, за высокой свинцовой стеной, и туда входили только зеки. В пещере было страшно, из нее можно было не вернуться, но в пещере была свобода… Да, свобода! Человек сам решал, идти ему или не идти в пещеру, пролезать ли, протискиваться ли в лаз, открывшийся на уровне груди. Сам решал, куда идти в самой пещере.
   Потрясенные громадностью пещеры, ее красотой и могуществом, зеки легко разместили именно в этой пещере шар. Символ свободы стал обитать там, где больше всего было свободы.
   Начальство знало о пещере, слыхало от своих помощников, но проникнуть все равно ведь не могло. Спуститься вниз так просто начальники не смогли бы, даже приди сам Сталин, заори на них и затопай ногами. Хотя как знать, чего они боялись больше — Сталина или радиации? Спуститься вниз, попасть в пещеру можно было бы и безопасно, если привезти сюда специальные скафандры, специальных людей, умеющих со скафандрами обращаться. А не всякий бы начальник попросил бы Управление прислать скафандры и людей… Не всякий написал бы, что вот, отвалились пласты породы, и открылся лаз в пещеру, а в пещере царит удивительный Шар — сам еще смотрит, кого пускать в пещеру, а кого еще и не пускать. Не говоря ни о чем другом, тогда надо было бы сознаться — да, что-то там происходит внизу, в несущих смерть рудничных штреках… Но сами мы не знаем, что именно. Не спускались мы туда, боялись. Жизнь нам дороже, чем служба Сталину и Партии. Какой начальник, боящийся за жизнь, написал бы такое письмо?!
   А потом и помощников поубавилось. Как-то так получалось, что все докладывавшие начальству, не возвращались из пещеры. М-144, Сашка Лазаретов по кличке Жердь, рассказывал, что Шар посылает такой хитрый луч, и этот луч сразу проникает по всем коридорам пещеры, находит всякого новичка и сразу знает, что у него на уме. Мы-то и не сообразим, а стукач уже, глядишь, и помер…
   Что Жердь — старое пустопорожнее трепло, знали все. Что у Шара были свои помощники, помогавшие не вернуться помощникам начальства, не сомневался никто. Но жила и легенда. Жила. И скоро, очень скоро трудно стало найти того, кто проник бы в пещеру и стал бы глазами начальства.
   Стукачи продолжали рассказывать про пещеру, но теперь уже все больше по рассказам, по историям. Докладывали, кто ходил в пещеру, кто и что рассказывал про шар… О собственных визитах в пещеру стукачи попросту врали. Начальство сопоставляло, приходило в неистовство, рвало и метало, гнало доверенных лиц на сбор полноценной информации. А стукачи опять не шли в пещеру и опять врали и врали начальству. Даже в этом лагере смертников были свои границы допустимого.
   Но когда, сколько лет назад сам Синявый впервые протиснулся сквозь этот извилистый лаз? Он не помнил. Вроде бы в тот год он натер ногу, два дня пролежал в лазарете… Или это было годом раньше? Годом позже? Что после войны — еще помнилось.
   В пещере было очень, очень странно. Смещалось сознание, причудливые мысли лезли в голову. Невозможное казалось вдруг возможным. Блуждая в кромешной тьме по скользким сырым коридорам, Синявый ловил себя на том, что и правда ищет, где в пещере спрятан Шар. Придуманное им начинало жить собственной жизнью, в том числе для него самого. Приходилось потрясти головой, сильно стукнуть рукой об стенку, чтобы вспомнить — он же сам придумал этот шар! Но главное, оказывалось, есть на свете то, что неподвластно начальству. Ни лагерному, ни — страшно сказать и подумать! — и самому товарищу Сталину!
   Отделившись от сознания Синявого, шар окончательно сделался тем, что не было подвластно лагерю и лагерному начальству. Стал зоной свободы не одного Синявого, а всех тех, кто и сам начал верить в Шар. Сначала была легенда то ли о шаре, то ли о золотом цветке где-то в пещере. Безумная надежда приговоренного. Потом поиски шара в пещере спасли Синявого от безумия. От превращения в покорного всем, безразличного идиота, ждущего собственной смерти. И многих, многих других.
   Шар спас Синявого и еще от одной, очень реальной беды — от чувства бессмысленности, обреченности. От ужаса при мысли — на что же потрачена жизнь? Особенно если конец уже виден, и не нажито ничто, могущее жить и после тебя? Шар стал тем, что могло жить и потом, когда не станет самого Синявого.
   Потому что Синявый, как это часто бывает у деревенских коренных людей, мог предчувствовать, когда помрет. Сто раз, казалось бы, висела жизнь на волоске, и кто-то уже прикидывал, задумчиво жевал губами, мол, конец. А Синявый не ужасался, уверенный в своем выздоровлении. А вот года два назад Синявый стал нащупывать в боку здоровенную шишку и явственно понял, что наступил конец. Тут, на руднике, много их было, с такими опухолями. Несколько человек на его глазах уже померло от таких опухолей, и Синявый как-то сразу понял и принял все, как оно есть.
   Можно было, конечно, и в его положении рассказывать сказки про то, что вот именно у него — как раз неопасная опухоль, вспоминать, когда и чем ушибся… Синявый не нуждался в этих сказках. Многие рассказали бы их себе, особенно в самом начале, когда опухоль была совсем маленькой. Синявый чувствовал, что его жизнь подходит к рубежу — уже тогда, в самом начале.
   И был прав Синявый с его первобытным предчувствием: два года кряду беспрерывно высыхала плоть Синявого. Тело тощало, ссыхалось, как бы переходя в гладкую, масляно поблескивающую опухоль. На всем теле кожа висела мешком, на опухоли туго натягивалась, до блеска. Плоть Синявого как бы уходила в опухоль, и вопрос был только в одном — как быстро он уйдет в нее совсем?
   А с полгода появились еще боли, и Синявый сразу стал готовиться. Не так бы умирать, конечно, а под образами, и чтобы чисто в избе, и чтобы внуки. Но уж что Бог дал, а раз надо помирать — так помирай. И думай про тех, кто остался.
   Многие сошли бы с ума, кинулись бы к охране, тоскливо моля, чтобы лечили, или покончили бы с собой. Синявый был слишком близок природе, чтобы жаловаться на судьбу, сетовать на несправедливость, или бояться. И еще — он всегда думал, что будет с другими потом…
   Проживи он жизнь обычного деревенского мужика, это выражалось бы в накоплении добра в сундуках, в разведении скота, в разумном управлении семьей. Чтобы помер Сам, Хозяин, а после него осталось бы, и чтобы семья не пропала бы. Не было у Синявого ни дома, ни семьи — спасибо Родине и Партии! Спасибо товарищу Сталину! Его домом навсегда стала тюрьма. Его семьей — зеки вокруг него. В преддверии смерти Синявый думал про то, что останется после него в лагере и как будут жить остальные зеки.
   Ощущая, что скоро исчезнет, Синявый начал особенно много говорить о Шаре. А в декабре этого года Синявый вдруг понял, что после него в пещере и правда останется Шар… Произошло это странно и было нелепо до крайности: в лунном свете сверкнуло стеклышко на земле, зеленая разбитая бутылка. Природный механик, Синявый сам не заметил, как уже прикидывал — какой должен быть угол, как надо отполировать стекло. Наверное, и раньше такие мысли или обрывки таких мыслей мелькали в голове Синявого, но не оставались там надолго и всерьез. Сейчас Синявый начал думать про шар по-настоящему, а вскоре принялся действовать.
   Кусков стекла валялось много, и Синявый придирчиво искал, отбирал подходящие. Куски надо было точить, и точить так, чтобы никто не увидел — ведь для Синявого было важно, чтобы не засекли не только охры, но и свой брат, заключенный.
   Прячась от всех, Синявый точил куски стекла, придавая им нужную форму. Куски он подгонял по форме, просверливал в них дырки, чтобы потом соединить, сделав из отдельных кусков сплошной сияющий бок шара. Такой бок, чтобы попав на него, малейший свет приводил бы к безумному световому взрыву, ослеплял бы вошедшего в грот.
   Трижды Синявый ошибся, и пришлось разбирать этот шар: не получалось нужной вспышки. То, что сделал он, Синявый, не могло стать волшебным предметом. Синявый переделывал куски шара, точил и подгонял, не торопясь. Он знал, что помрет, но знал и что еще нескоро.
   А готовые части шара и куски медной проволоки Синявый сносил в карманах бушлата в пещеру. Там давно уже присмотрен был подходящий грот. И вода в нем, и надо к нему подниматься, настраиваться на правильный лад. Сам по себе Синявый понял, зачем православные храмы ставили пусть на небольшой, а высоте, чтобы к ним идти и подниматься. Здесь, в подходящем гроте, под тихий плеск черной подземной воды гениальный самородок — погубленный властями зек Синявый — мастерил то, что хотел — он мастерил легенду, Шар.
   Не раз и не два по пути Синявый заходил в пещеру Мумий. Почему-то его тянуло в это невеселое вроде бы место. Теперь Синявый ходил в пещеру часто — его наряд выполняла бригада, никто не усомнился бы — так надо. Ни один стукач не посмел бы рассказать, чем особенный человек этот Синявый… Не рискнул бы. А Синявый принимал все это — пусть те, кто могут только махать кайлом, сделают это и за него. За того, кто может больше этого.
   Даже без кусков шара, просто так, приходил в пещеру зек, часами стоял или сидел в пещере Мумий, от которой остальные старались держаться подальше. Чем сильнее болело в боку, чем сильнее приходилось поддерживать ладонью выпирающую гулю, тем сильнее тянуло в пещеру, и Синявый не стал врать себе — почему тянет. Его последнее место на земле. То, где он должен остаться, как пришли и остались все эти.