— Минуточку…
   Михалыч спрыгнул в яму, потянул к себе лопату. Латов пожал плечами, казак лопату отпустил. И Михалыч сначала пошел по периметру этой ямы, снимая все, что мешало увидеть ее такой, какую выкопали много лет назад.
   — Сначала выкинем всю мешаную землю… — объяснил он, и Латов с Мараловым кивнули, хотя и поняли не все.
   — Мужики, тут же сразу видно — вот, земля разноцветная, перемешанная. Так и называется — перекоп. А вот видите? Тут земля идет ровными слоями, один слой под другим. Вот она, граница, видите? Это и есть граница ямы, которую выкопали когда-то. Уберем лишнюю землю, и посмотрим, кто тут лежит…
   — Уверены, что человек? — Стекляшкину было очень неловко, словно не его тесть и не в давние, седые времена, а он сам стоял за этими смертями.
   — Вы же видите, кости длинные, у животных таких быть не может.
   — Но у быка же, у лошади есть кости такие же длинные…
   — У них, если такие же по длине, то куда толще. У человека кости рук и ног длинные, и притом тонкие, аккуратные, совсем не как у других животных.
   Михалыч снова навалился на лопату. Теперь он снимал землю тонкими горизонтальными слоями, все приближаясь к костям. Да, это были, несомненно, люди. Один скелет лежал ничком, разбросав руки и ноги. Аккуратная дырочка в затылке. Второй застыл в скомканной позе, поперек первого, со скрюченными под грудью руками.
   — Ранили, он сел, его добили. Я не прав, Валера? — Михалыч пытался восстановить давние события.
   — Может, и прав. А может, посадили и так убили. А может, он уже раненый спрыгнул. Вон сколько вариантов, брат, не торопись…
   — Приятно иметь дело со специалистом, — иронично заметил Михалыч, выпрыгивая на поверхность, и Латов недовольно сморщил нос.
   — Я не по убийствам специалист…
   Возможно, он хотел добавить, что эти специалисты стоят рядом, но не сказал… По крайней мере, у всех сложилось впечатление, что сказать это он собирался.
   И Латов тоже прыгнул в яму.
   — Не слишком ли мы придаем значение… Фиксируем ненужное внимание… — начал был Фрол Филиппович, как учили — юбилейным, очень звучным и внушительным голоском.
   — Людей убили, — пожал плечами Латов из ямы, и Маралов, Стекляшкин и Михалыч дружно закивали головами. Михалыч щелкал фотоаппаратом, Акакий Акакиевич по знаку Латова быстро сделал то же самое. Казаки лихо вынимали кости, укладывали на подстеленные тужурки. Вместе с костями выбросили несколько бронзовых пуговиц, расплющенную о человеческое тело, потерявшую форму пулю. И сняли фуражки, закрестились, забормотали что-то… К удивлению Ирины, так же крестился, бормотал с ними Михалыч.
   А потом Михалыч обошел, как вкопанное бревно, Фрола Филиппыча, прыгнул в яму, пошуровал там лопатой…
   — А грунт и дальше мешаный! — сообщил Михалыч казакам.
   Те давно уже стояли на краю, вопросительно глядели на Михалыча. Ирине показалось, что они то ли кивнули, то ли подмигнули друг другу… Или это только показалось? Во всяком случае, Михалыч сразу же полез наверх, а казаки посыпались вниз, и дружно взялись за лопаты.
   Мешаная, мягкая земля летела по всему контуру, через какие-то полметра лопата шваркнула вдруг об металл.
   — А ну!
   А это был железный ящик. Небольшой, сантиметров сорок на пятьдесят, самый натуральный ящик, сваренный из толстых кусков и пластин металла, проржавевший, но еще весьма прочный. Лопата гудела, ударяя в полые бока, отскакивала от толстого слоя железа. Только вдвоем, кряхтя, увесистый ящик подняли и перебросили наверх.
   Большая часть стоявших двинулась вперед… как бы непроизвольно, но каждый сделал шаг вперед, и внимательно уставился на ящик. Хипоня — с болезненным блеском в глазах, с перекошенным, нервно прыгающим ртом. Ревмира — стиснув кулаки, с бурей смешанных чувств на лице. Гэбульники — с непроницаемыми лицами, сунув правые руки в карманы, внимательно наблюдая за всеми: быстрые движения глаз при неподвижных мышцах лица. Ира — вцепившись одной рукой в Латова, другой — в Маралова. Михалыч с сыновьями, Стекляшкин, Латов и Маралов хранили примерно одинаковое выражение… пожалуй, правильнее всего обозначить его как опасливо-заинтересованное. А вот казаки разошлись, закурили… Но стояли они почему-то про периметру поляны, держа на глазах всех прилетевших… Ирина почувствовала что-то общее между этими крупными, сильными парнями и сторожевыми псами, которые бродят вроде бы с добродушными, отрешенными мордами, но готовы сразу брать, кого прикажут. Еще она успела почувствовать, что гэбульники зря держат руки в карманах, что они не опасны, пока парни лениво бродят по периметру, курят и переговариваются. Еще Ирина успела подумать — а не обидно ли парням сравнение… Но всерьез додумать не успела, потому что ее уже звали.
   — Смотри-ка, и дырки тут никакой… Нужен или ломик, или сварка… — Латов осмотрел ящик со всех сторон. Даже при его исполинской силе, двигать ящик было нелегко. — Володя… гм…
   — Будет, Валерий Константинович, и ломик, и сварку найдем. Нести?
   — Гм… Ирочка, вот он, твой клад. Вскрываем здесь? Или забираешь домой?
   — Здесь! Я хочу вскрывать здесь! — прозвенел Иркин голосок, и Латов приказал:
   — Тащи, Володя.
   — Позвольте, граждане! — голос Фрола Филиппыча опять сделался полнозвучен, как серебряные трубы или как арыки ранней весной. — Это государственное имущество! Вы все свидетели, как извлекался этот ящик… Он должен быть доставлен в Контору и вскрывать его надлежит там!
   — А почему тогда не в краевой Управе?!
   — Потому что… Потому что в нем, может быть, еще и государственная тайна?!
   — Простите, а какого государства? — невозможно описать выражение лица Михалыча. Наверное, именно с такими рожами сородичи его дедушки выявляли врагов Рейха и отправляли их в газовые камеры.
   — Вы имеете в виду тайны СССР? Да?! — округлял невинные глаза, всплескивал Михалыч толстенькими ручками. — Тогда это государственная измена! Наша Родина — Российская Федерация! Она каждые 12 июня празднует, как избавилась от ига Советского Союза! Господа! Я прошу вас всех подписаться под доносом… То есть… тьфу! Под заявлением о странных речах, которые вел здесь этот гражданин!
   И Михалыч ткнул пальцем в Перфильева — словно у кого-то еще оставались сомнения, на кого он предлагает писать коллективный донос.
   Было непросто сказать, издевается Михалыч, или вовсе даже не издевается, и плыла крыша у обалдевшего Фрола Филиппыча, начавшего молча шлепать губами, пожимать плечами и багроветь, не в силах возразить ни слова. Вероятно, он окончательно забылся, и ни к селу ни к городу вдруг выпалил:
   — Вы окружены!
   — Да, и причем двойным кольцом! — Михалыч радостно повел рукой туда, где стояли казаки-пещерники, направив карабины на гэбульников. Те с бледными улыбками потянули руки из карманов.
   — Руки вверх!! — Михалыч сунул вдруг руку в карман.
   Гэбульники сунули руки туда же… скорее всего, чисто инстинктивно. И тут же отдернули руки, когда дула карабинов явственно качнулись метрах в трех.
   Снова и снова Михалыч быстро совал руку в карман и дико смеялся при этом. А гэбульники совали руки в карманы и тут же отдергивали, и свирепое выражение быстро сменялось испугом на откормленных прилизанных ряшках. Вели они себя как обезьяны, которым одновременно подают противоречивые сигналы, требующие совсем разных действий. Скажем, один означает, что в ящике есть новый банан, а другой приказывает убегать побыстрее… Вова первый понял, каким способом над ним издеваются, но преодолеть себя не мог и только все сильнее злился.
   Павел откровенно изучал дяденек, бормоча что-то про Берна, Сеченова, Эрикссона и других основателей всей современной психологии. Ирина не выдержала, фыркнула, и гэбульник Вова злобно зыркнул на нее, словно бы запоминая. А может быть, и впрямь запоминал?
   Развлечение прервал Валера Латов: перехватил руку Михалыча, пробурчал что-то в ухо, и тот, наконец, прекратил.
   — Так будем мы, наконец, смотреть, что в этом ящике внутри?! И заодно… Валера, вели ты отнять у дурака железо… Ушибется еще.
   Пока шли разборки, Хипоня подобрался к ящику, попытался его схватить и убежать, но еле смог приподнять эту тяжесть. Казаки отнимали ящик с улыбками, еле прикасаясь, отводили в сторону обезумевшего доцента.
   Подошел Володя с газовой сваркой, от баллона, начал чиркать, зажигать горелку. Пламя сварки лизало, постепенно взрезывало шов на ящике (он был заварен в свое время). Дымящаяся, покрасневшая поверхность верхнего квадрата словно бы осела внутрь, и все тот же Володя ловко подцепил ее ломиком, рванул, откинул дымящееся в сторону.
   Как ни странно, их ящика продолжал валить дым. Дым отвратительно вонял, сплетался в тоненькую струйку, и у Ирины мелькнула дикая мысль про Хоттабыча.
   — А ну-ка…
   Валера Латов сунул в ящик кончик лопаты, поддел… На траву упал воняющий дымящийся комок. Смрад что-то напоминал… Вот что?
   — Так это же были шкурки! Наверное, соболя, не иначе!
   Еще несколько движений лопатой, пляска сапогов по дыму… И в ящик стало можно заглянуть. Все та же несусветная рухлядь заполняла все пространство внутри ящика.
   — Ирочка, следи внимательно, вдруг я что-то сделаю неправильно…
   Валера Латов запустил руку прямо в несусветную гадость, стал выкидывать ее наружу, и сразу завоняло еще сильнее и противнее.
   — Ага! Что-то есть! — И правда, внутри ящика что-то металлически лязгнуло. — Вот оно…
   Латов доставал из недр «ящика с кладом» коробочку… Совсем маленькую круглую коробочку, скорее всего, из-под леденцов, которые старики все еще называют французским словом монпансье.
   — Есть еще? Или единственная?
   Маралов присел возле ящика, перевернул его, разбрасывая ветошь и обрывки. Но больше в ящике не было ничего, и Латов снова спросил Ирку:
   — Что, вскрываем?
   Ирина серьезно кивнула, и Латов не без труда стал ножом отгибать прикипевшую крышку коробочки. Отогнул, со скрипом покрутил, с усилием рванул и стащил крышку.
   — Ну, смотрите все, что без обмана…
   И Валера Латов высыпал прямо на перевернутый железный ящик, на темный покореженный металл содержимое этой коробочки. Коробочка была набита золотом — сплющенные зубные коронки, зубные протезы, обручальные кольца, сережки.
   Богатство — не богатство, но тут было действительно много. Где было собрано все это? В каких краях? За что получено? Какой ценой? И где законные владельцы всего этого? Вопросов могло быть немало, ответов не было и нет.
   Сейчас, на пороге XXI столетия, за все это, ценой крови неведомых людей, можно было купить большую квартиру, модный автомобиль, построить хороший дачный домик из кирпича. Кровяной отблеск золота притягивал одних, отталкивал других… И плыл над поляной пакостный, полный сжатой ярости голос Михалыча, все с той же поганой улыбкой:
   — Ирочка, что же ты?! Скорее бери, это же все твое. Твой дедушка тебе скопил… Сколько людей пытал и убивал, сколько зубов выдрал, ночей не спал. Будь хорошей девочкой, бери!
   — Не-ет! Сначала мы составим акт! — Латов был конкретен и суров. — Сначала мы составим опись, а потом акт и все передадим Ирине! Пусть она там дальше разбирается!
   — Она несовершеннолет… — не закончила фразы Ревмира, натолкнувшись на взгляд Латова, на его брезгливую полуулыбку. И что-то сразу и навсегда кончилось в Ревмире. Что-то, заставлявшее ее идти к цели, закусив удила, не думая о том, что будет дальше. Что-то закрученное, как стальная пружина, и как оказалось, подобная пружине еще в одном — это «нечто» имело завод. Завод оказался кончен, из Ревмиры словно выпустили пар, и она вдруг почувствовала, как глотает горькие слезы, как идет, не разбирая дороги, прочь от ящика, ямы, Латова, скелетов, Ирины, что жизнь ее разбита и что она осталась совсем одна.
   Трудно сказать, случайно ли попался ей на дороге Стекляшкин, или все же Ревмира шла в его сторону, пусть бессознательно — искала именно его. Но Стекляшкин попался, Ревмира привалилась к нему, и зарыдала на плече: уже не тихо, а навзрыд, по-бабьи рассопливилась, утирая слезы кулаком. Володя не спешил обнять жену, и это тоже вдруг добило Ревмиру — вот, и этот уже отрекается! Душно, страшно стало Ревмире при мысли, что станет с ней, если исчезнет из ее жизни Владимир, и от того ревелось еще горше. «На кого променяла! На кого!» — вылось где-то внутри, в приступе истерики, в судорогах глупой бабы, не потянувшей жизни, в которой не к кому прислониться. Хипоня казался ей теперь еще более бездарным и убогим, его бороденка больше похожей на козлиную, а поведение более гадостным, чем даже было по жизни.
   И дальше Ревмира так и оставалась одна весь долгий обратный путь. Латов, казаки, Михалыч с сыновьями, Маралов, Стекляшкин — они были вместе. Гэбульники — тоже своя самостоятельная группа, не пересекавшаяся с первой. И двое держались отдельно, каждый сам по себе: Хипоня в одном углу, Ревмира — в противоположном.

ГЛАВА 32
Забота о потомках

   1 мая 1953 года
 
   Змея зековской колонны все втягивалась, втягивалась в гору — навсегда.
   — Ты и ты!
   И раньше Миронов, да и другие, брали с собой зеков для каких-то работ. Тем более, если взять их рано утром, на разводе — пройдет время, пока поступит первая порода, взятые зеки успеют что-то сделать в другом месте и встать на свои места, принимать породу снизу. Никакого ущерба для производства, полный порядок. Никто и головы не повернул, и взятые не беспокоились — дело насквозь обычное, привычное, что там…
   Охрану тоже ничего не удивило — есть много любителей собственноручно расстреливать, и Миронов — в их числе, его еще Скуратов приучил, прокурор Карского края. Он Миронова полюбил, Скуратов, и все звал его к себе на дачу — попить водочки и порасстреливать. Сперва они с Мироновым разговаривали вдвоем, сидели за идиллическим столиком под березками, а в стороне мялась, топталась охрана.
   Привозили обреченных — обычно одно-двух, как-то привезли и четверых. Принимал их генерал радушно, сажал за стол, кормил и сам наливал зекам водки. Миронов брезговал бывшими людьми, и прокурор растолковал, что блохи — они все черненькие, все прыгают, и чем зеки хуже охров? А ничем — просто одни из бывших, а другие — не из бывших, повезло. Или того проще — одних поймали на горячем, а других вот на горячем не поймали. Что, Миронова самого прижать нечем, и пулю ему пустить не за что? Добрый дядюшка-прокурор добродушно ухмылялся, разводил руками, а голубенькие выпуклые глазки оставались как будто обращенными внутрь самих себя, не выпускали света наружу. И Миронов, получив урок, перестал брезговать зеками — по крайней мере, явно, по крайней мере, на прокурорской даче.
   Они садились за стол с зеками, пили и ели, и Миронов часами слушал, как вел прокурор с обреченными долгие беседы: о науке, о боге, о смысле жизни, о вещах, дотоле Миронову ну, совершенно неизвестных. Нигде — радовался прокурор — ни в каком другом месте не могу найти таких умных людей! А потом он заряжал свой «Макаров» и наслаждался трепетом, яростью умирающего человека. Наваливались топтуны, скручивали руки обреченному, кидались рыть могилу тут же, на склоне обращенной к Енисею горы, на которой поставили дачу. Генерал артистично подбегал, стреляя из классической стойки, а бывало — палил прямо из-за стола метров за тридцать, и они с Мироновым держали пари — кто лучше уложит зека?
   Охрана потом и закапывала, неглубоко. Тоже понять можно — закапывать глубоко им лень было, и теперь скелеты со скрученными проволокой руками найти можно совсем неглубоко, где-то за полметра от поверхности.
   На руднике Миронов тоже не брезговал сам заниматься выбраковкой — но тут дело не в удовольствии. Радости прокурора, его наслаждения он так и не научился разделять. Но если что-то надо делать, начальник должен показать пример, и Миронов может показать, что не хуже любого другого, и все умеет, что полагается расстрельщику.
   Так что никого не удивило — ни зеков, ни охрану, что собирается Миронов, сажает в машину этих двух, увозит. И что вернулся через три часа один.
   Но было тут совсем не развлечение, тут сослуживцы ошибались. Товарищ Сталин умер, и два чувства стали основными для Миронова последние два месяца: чувство космической, не сравнимой ни с чем пустоты. И чувство опасности, незащищенности. Все острее понимал Миронов, чуял своим почти что звериным чутьем, что теперь нужно самому подумать о себе. Все равно ведь скоро все обрушиться… Для себя и для детей, для внуков — нельзя, только правнуки смогут пользоваться; надо чтоб заклятье улеглось. Но настанет день — и все это будет для правнуков.
   Зеки сварили ящик, и Миронов упаковал туда все, что возил с собой многие годы, боясь расстаться даже ненадолго. Перед тем, как сунуть коробочку в недра ящика, Миронов все же просмотрел еще раз сокровища. Вот обручальные кольца — из Литвы. Нательный крестик… Живучий он был, тот униатский поп из-под Львова, три пули в голову, в упор, потратил на него Миронов. Сережки… Это одной польской дуры — решила откупиться, идиотка. Миронов сережки взял и расстрелял собственноручно ее сына. А потом пристрелил и ее. Вот опять колечки, перстни — это Эстония, сорок шестой, ихние партизаны…
   Вот этот ящик и закапывали зеки в очень приметном месте, давно присмотренном Мироновым. Только однажды за эти три часа возникло напряжение — и ни когда Миронов растолковывал суть дела, ни когда рвал мерзлую землю петардой — тут все было в порядке. А вот когда донесся глухой взрыв с той стороны, где стоит лагерь, забеспокоились зеки, К-456 и С-235, стали бросать хмурые взгляды вокруг. Потому что донесся этот звук, глухой и мощный, уже после того, как зеки положили куда следует металлический куб, завалили, примяли, стали насыпать земельку; и не могло у них не возникнуть мысли: что мол, с теми все уже, и с нами все?!
   Над еще голой, весенней тайгой пронесся отдаленный гул, как будто что-то огромное рокотало, взревывало, устраивалось где-то далеко и никак не могло лечь удобнее. Звук затихал по распадкам, по оврагам, словно катился по долине Оя, и К-456 на мгновение замер, а там и начал кидать настороженные взгляды; С-235 так даже выпрямился во весь рост, напряженно уставился на долину реки, на начальника… Миронов курил, ухмылялся. Неторопливо отбросил окурок, объяснил зекам:
   — Гору рвут… Вторую штольню делать будем.
   И достал портсигар, сунул в рот еще одну папиросу, с наслаждением закурил, затянулся. Пообещал:
   — И вам скоро будет перекур.
   Миронов подождал еще немного, пока плечи зеков не стали торчать над землей — и самому кидать уже немного, и дальше опасно — зек может выпрыгнуть одним скачком из шурфа. Миронов заглянул в шурф, одобрительно покивал, мотивированно протянул руку к поясу (кобура давно уже расстегнута). С-235 получил пулю в голову, его отбросило к другой стене ямы. К-456 вскинулся, выпрямился, и сколько людей ни убил Миронов, а на всю оставшуюся жизнь запомнил он безумные глаза приговоренного — страшнее, чем те, на даче у Скуратова, судорожно глотающую шею — кадык бешено ходит вверх-вниз. К-456 получил пулю в нижнюю часть груди, стал поворачиваться на подломившихся ногах, падать боком и спиной к Миронову. И коммунист послал еще одну пулю в эту падающую спину и немного постоял и подождал. С-235 лежал неподвижно, К-456 все никак не мог умереть: сипел, булькал. Наверное, Миронов пробил ему легкие.
   Миронов не хотел тратить патроны, ждал, покуривая, когда тот затихнет. Папироса докурена, и вроде бы К-456 затихает. Миронов взялся за лопату, с полчаса кидал мерзлую землю. Закопав яму, Миронов попрыгал на земле, утрамбовал, чувствуя, как под гимнастеркой течет теплая струйка пота: притомился. Еще одна папироса. Вековечная тайга молчала. Миронов впитывал все это навсегда — красный оттенок скалы, еле бьющий под ней родничок, скованную льдами реку, и над ней — темно-зеленую лесную чащу. А сверху — ярко-синее, высокое небо, весеннее небо, в котором, несмотря на холод этих гор, угадывается уже и мерцание, и влага, и таятся потоки света, которые скоро, скоро уже хлынут на подтаявшую землю.
   Пронзительно пели какие-то лесные пичуги, Миронову, конечно, незнакомые. Будь на его месте какой-нибудь там… шатающийся по тайге без дела, с ненужной экспедицией, тешащий свое любопытство за казенный счет, он мог бы сказать — что за птица. Миронов, конечно, не мог — потому что служил родине и Сталину… Советской Родине и Великому Сталину, не щадил живота своего, и не было ему досуга заниматься всякими там птицами… пока всякие гладкие гады просиживали штаны в ихних, неизвестно зачем нужных университетах, тратили на поездки денежки, которые Миронов со товарищи скапливал. Снять бы эту певунью, чтобы не орала лишнего — но отсюда из «Макарова» не достанешь, а подходить ближе — лень, да и снегу там, под кедрами, по пояс. Но и птахи раздражать раздражали, а показывали — грядет весна. Совсем скоро будет весна.
   Миронов смотрел на холмик свежевскопанной земли, на проплешину истоптанного снега с идеализмом собственника, обеспечившего сегодня своих потомков. Мало ли, что ждет его в Карске! Мало ли, какие обыски могут придумать те, кто отдал приказ вскрыть синий конверт?! Через несколько дней Миронов отправлялся в неизвестность, но его потомков ждало все, что он успел для них свалить в железный ящик.
   Потомок сибирских купцов, Миронов точно знал — три поколения не должны касаться награбленного, — на то и клад. Но будет и четвертое колено! Миронов знал: настанет день, и его потомок вскроет яму с кладом. Теплое чувство охватывало его душу, увлажняло глаза при мысли — его труды не пропадут напрасно! Настанет день, и родное ему существо встряхнет соболиные шкурки, вскроет коробочку из-под монпансье, обретет богатство, прикопленное для него прадедом!
   Человек предполагает, но совсем не он располагает. Не мог знать Миронов, чувствуя всем телом бодрящий приятный морозец, под синим вечным небом, что в свои последние минуты что-то сместится в его мозгу, поплывет, и внучка — третье поколение — превратится в гаснущем уме Миронова вроде бы в четвертое поколение, которому и надо отдать клад. И уж конечно, в страшном сне видеть Миронов не мог, что ждет его в последние годы жизни и что будут у него за дети.
   А сейчас, здесь, на зимнике, петлявшем по льду, местами — по берегу Оя, Миронов явственно видел, как кто-то (получалось, как бы он сам, только новый, совсем молодой) отбрасывает лопату, достает из коробочки то, кто добыл товарищ Миронов за годы службы товарищу Сталину. За годы, которые Миронов, не жалея здоровья, строил во всем мире коммунизм.

ГЛАВА 33
Поделом

   23 августа 1999 года
 
   Улетели казаки-пещерники, с ними Латов.
   Ночь перед отлетом они выпили все спиртное в заведении Матрены Бздыховой, приведя в изумление Малую Речку (то и другое сделать было ну чрезвычайно не просто).
   — Помогли вашей торговле, мадам! — рявкнул Латов, взяв под козырек и жадно озирая мадам Бздыхову.
   — Деньги — что! — философски вздохнула Матрена. — Мне бы вот… А то ходят тут под окнами — красавец к красавцу… (ударение Матрена сделала на последнее «е»).
   Гуманный Валера щупал мадам жадным взглядом, сулил туманные перспективы…
   — Тут помочь ничем не в силах! Будь время — сам бы вами занялся, мадам! А так — завтра отбывать! Люди военные! — так же рявкнул Латов еще раз, отдал честь второй раз, щелкнул каблуками — звон пошел на стеллажах, среди банок с помидорами. И удалился, распевая что-то уже не про сфероиды, а кажется, про терский берег, про атамана и про казака, которому помирать молодым.
   Буйно, в разухабистых казачьих песнях, шла темная, глаз выколи, туманная и пасмурная ночь. Странно звучали под сибирским небом, под нависшими облаками эти разбойничьи песни, на звуки которых целились в южной тревожной ночи пушкари турецкого султана, со стен Бахчисарая и Очакова. Сложенные под стенами Азова, в ногайских степях, под огромными южными звездами, тревожные песни степных буянов и разбойников никак не вписывались в эту горную саянскую долину, в пасмурную погоду, в прохладу сибирской ночи.
   Маралов давно пошел спать, умелось все семейство Андреевых. Лесные мужики из Ключей давным-давно храпели на чердаках — для них и десять часов вечера было временем ужасно поздним. Только молодежь — Бродов и братья Мараловы, оставались с казаками, и лишь незадолго до утра молодежь незаметно отвалилась спать. Только один человек провожал казаков-пещерников: конечно же, неугомонный Михалыч.
   Утро занималось ветреное, с тяжелыми тучами. Облака скрывали вершины гор, нависших над долиной Малой Речки, над домиками несостоявшегося рая земного. С первым светом непьющий, надежный Володя отправился прогревать двигатель; казаки, только что оравшие и пившие, казалось бы — неуправляемый сброд, мгновенно превратились в работников и солдат, начали с криком грузиться.
   — Ты-то скоро в город?
   — Нет, Валера… Я уж тут останусь отдохнуть. Пособираю грибов, искупаюсь…
   Ни один человек уставшей, наработавшейся деревни не вышел на невероятный шум. Мертвым сном спали смертельно уставшие спасенные. Только Аполлинария вылезла из спального мешка, заковыляла к Михалычу: наверное, ребенок затеял под утро пописать. И так, держа на руке прильнувшую дочь, рассказывая что-то ей в щеку, Михалыч и махал уходящему в черные тучи вертолету, стоя в прозрачном темном полусвете, босиком на мокрой траве. После чего умыл ребенка ледяной водой из речки, поплескался сам… и каменно заснул на втором этаже баньки в окружении жены и выводка детей от двадцати до полутора лет.