Этот взгляд недавно обращался и на меня, и воспоминание о тех минутах наполняло меня смутным волнением. Ах, почему я не отдался ему целиком? Почему тщеславие помешало мне испытать такую радость? Но на многих фотографиях Шарлотта была снята вместе с братом Андре. Какие струны ненависти затронул этот человек в моем сердце одним фактом своего существования? Достаточно мне было увидеть его возле Шарлотты — и нежность моя немедленно увядала; во мне ничего не оставалось, кроме желания. Какого желания?.. Теперь, когда ее сердце попалось в мою ловушку, я осмеливался его сформулировать. Да, я хотел сделаться любовником Шарлотты. А потом?.. Но я старался не задумываться^ над тем, что будет потом, как старался подавить в себе и угрызения совести, возникавшие у меня порою при мысли, — что я недостойно злоупотребляю гостеприимством. Я сосредоточивал всю мужественную силу своего мозга и еще больше углублялся в- теории о культе собственного «я». Мне казалось, что я выйду из этого эксперимента обогащенный новыми чувствами и воспоминаниями. «Таков будет психологический итог приключения, — думал я. — А в повседневной жизни это будет означать возвращение к матери, как только кончится срок контракта». Но иногда угрызения совести становились слишком сильными и внутренний голос спрашивал меня: «А Шарлотта? Какое право имеешь ты превращать ее в объект твоего опыта?» Тогда я брал томикСпинозы и перечитывал ^теорему, — где говорится, что наше право ограничено только нашими возможностями. Я раскрывал вашу «Теорию страстей» и штудировал рассуждение о борьбе полов. «Это — закон жизни, — рассуждал я, — что всякое существование выражается в победе, одержанной и закрепленной более сильным над более слабым. Это одинаково верно как для физической природы, так и для природы чувств. Существуют хищные души, как существуют волки, леопарды и ястребы». Такая формула казалась мне убедительной, новой и справедливой. Я применял ее к самому себе и твердил: «У меня душа хищника! Душа хищника!» Я повторял эту фразу в припадке того бурного чувства, которое мистики называют горделивым сознанием жизни, а вокруг меня зеленела молодая листва, синело небо, и я находился на берегу прозрачной реки, бежавшей с гор в озеро, Тогда я на свой лад становился причастником слепой, глухой и вредоносной природы.
   Это опьянение торжествующей гордыни было нарушено неожиданным событием. Маркиз написал, что возвращается в замок, но без Шарлотты: мадемуазель де Жюсса все еще хворала, и ей приходилось остаться в Париже, у тетки. Мы обедали, когда маркиза сообщила эту новость. Тут со мной приключился такой страшный припадок гнева, что он удивил меня самого: я даже вынужден был уйти из-за стола, сославшись на внезапное головокружение. Мне хотелось' кричать, разбить что-нибудь, проявить свое бешенство в каком-нибудь безумном поступке. Гнев буквально потрясал все мое существо. Живя в лихорадке тщеславия, которая владела мною со дня отъезда Шарлотты, я все предвидел, кроме того^ что при всей своей влюбленности девушка может найти в себе достаточно силы, чтобы не возвращаться в Эда. Она избрала самый простой и в то же время безошибочный и решительный способ освободиться от власти своего чувства! Вся хитроумная тактика моей науки становилась столь же бесполезной, как бесполезна пушка с самым усовершенствованным механизмом против врага, оказавшегося вне пределов ее досягаемости. Что я мог предпринять, раз Шарлотты не было здесь?" Ничего, решительно ничего! А возможность разыскать ее в Париже была для меня исключена. Я с такой остротой, с такой болью понял свое бессилие, и это сознание так взбудоражило мою нервную систему, что с момента-получения письма от маркиза и до его возвращения я не мог есть и несколько ночей подряд-не спал. С приездом маркиза я надеялся по крайней мере узнать, есть ли надежда, что Шарлотта вернется к концу июля, в августе или хотя бы в сентябре. Мой контракт кончался в середине октября. Сердце у меня неистово билось и к горлу подступал ком, когда мы с Люсьемом прогуливались по перрону клермонского вокзала в ожидании шестичасового поезда из Парижа.
   Терзаемый нетерпением, я настоял, чтобы нам разрешили поехать встречать маркиза. И вот локомотив входит под стеклянные своды вокзала… Породистое и потрепанное лицо маркиза высовывается из окна вагона. Рискуя выдать свои чувства, я тут же спросил: — Как мадемуазель Шарлотта?..
   — О, благодарю, благодарю, — ответил он, горячо пожимая мне руку, — врач говорит, что у нее сильное нервное расстройство… Видно, горный воздух ей не подходит… А вот я, наоборот, только здесь и чувствую себя хорошо! Откровенно говоря, все это очень и очень печально. Одним словом, мы решили попробовать продолжительный курс лечения холодными душами в Париже, а потом, может быть, в Нери.„Шарлотта не вернется! Сегодня, дорогой учитель, я впервые пожалел, что сжег тетрадь с замком; да, жаль, что у меня уже нет этого психологического документа, нет ежедневных записей моих мыслей, начиная с того июльского вечера, когда маркиз окончательно лишил меня надежды. Записи велись до октября месяца — до того, как непредвиденное обстоятельство изменило вероятный ход событий. В этих записях вы нашли бы, словно в атласе душевной анатомии, иллюстрацию к вашему прекрасному анализу любви, желания, сожалений, ревности, ненависти. Да, в продолжение четырех месяцев я прошел через все эти, фазы. Сначала я сделал безрассудную, хотя и вполне естественную попытку написать ей, в полной уверенности, что отсутствие Шарлотты только подтверждает ее страсть. В письме, составленном очень искусно, я, прежде всего, просил у нее прощения за свою дерзость в лесу Прада и тут же совершал еще большую дерзость, рисуя волнующую картину отчаяния, в которое повергла меня разлука с нею. Это письмо было еще более безумным признанием в любви, чем сцена в лесу, и таким смелым, что, когда конверт исчез в ящике на деревенской почте, куда я сам его отнес, меняохватил страх. Прошло два дня, три дня..; Никакого ответа. Но письмо все-таки не вернулось ко мне нераспечатанным, чего я так опасался. Как раз в это время маркиза заканчивала сборы, собираясь в свою ^очередь поехать к дочери. Сестра маркизы занимала в Париже на улице Шаналей особняк, достаточно обширный, чтобы в нем можно было удобно разместить гостей.
   «Париж, улица Шаналей, особняк де Сермуаз…» Какое волнение испытывал я всякий раз, надписывая на конверте этот адрес! Я написал пять или шесть писем. Я рассчитывал, что тетка не проверяет корреспонденцию Шарлотты, как это будет делать ее мать.
   Поэтому необходимо было воспользоваться временем, пока последняя еще находилась в Эда, и усилить впечатление, несомненно произведенное на девушку моим первым письмом. И я писал каждый день до самого отъезда маркизы, писал все такие же письма. Мне не стоило большого труда разыгрывать влюбленного.
   Мое страстное желание, чтобы Шарлотта поскорее вернулась, было вполне искренним, — столь же искренним, сколь неблагоразумным. Впоследствии я узнал, что каждый раз, получив письмо и узнав мой почерк, Шарлотта часами боролась с искушением распечатать конверт. В конце концов она все-таки вскрывала его. Она читала и перечитывала страницы, яд которых действовал безошибочно. Атак как ей было неизвестно об открытии, благодаря которому я стал обладателем ее тайны, она не считала нужным опровергать мнение, какое я мог составить о ней. Чтобы оправдать себя в собственных глазах за чтение моих писем, она, вероятно, уверяла себя, что я никогда не узнаю об этом, как не узнал о ее зародившейся любви. Эти письма так ее трогали, что она хранила их. Потом их пепел был обнаружен в камине ее комнаты — она сожгла их перед смертью. А я хорошо представлял себе волнующее действие этих посланий, которые я лихорадочно писал по ночам, возбужденный мыслью, что растрачиваю свои последние патроны. Все это действительно походило на стрельбу в густом тумане, ибо не было никаких признаков, по которым я мог бы определить, что мои выстрелы попадают в сердце той, в которую я целю. Эту полнейшую неопределенность я сначала истолковал в свою пользу.
   Но потом, когда маркиза уехала и я уже не мог писать Шарлотте, я увидел в ее молчании неоспоримое доказательство не того, что девушка меня не любит, а того, что она всеми силами старается победить свою любовь и, вероятно, преуспеет в этом. «Ну, что ж, — говорил я сам себе, — приходится отказаться от нее, раз она отныне недосягаема. Значит, всему конец…» Я произнес эту фразу вслух, буду-> чи один в своей комнате и прислушиваясь к грохоту экипажа, увозившего маркизу. Маркиз и Люсьен провожали ее до Мартр де Вейр, где она должна была сесть в поезд. «Да, — повторял я, — всему конец.
   Впрочем, что мне до этого, раз я не люблю ее?..» В ту минуту эта мысль немного успокоила меня; я чувствовал только какое-то томительное стеснение в груди, как обыкновенно бывает при больших неприятностях, Я вышел из дому, чтобы отделаться от этого ощущения; из простого озорства, которым я любил доказывать самому себе свою силу, я направился на то место, где осмелился признаться Шарлотте в любви.
   Чтобы еще больше подчеркнуть свое душевное спокойствие, я захватил с собой только что полученную мною новую книгу — письма Дарвина во французском переводе. День выдался облачный, но очень жаркий.
   Южный ветер, своего рода самум, дувший из Лимани, согревал горячим дыханием деревья, теперь уже покрытые густой листвой. По мере того как я углублялся в лес, ветер все больше и больше действовал на мои нервы. Именно его влиянию хотелось мне приписать неприятное ощущение, все сильнее овладевавшее мною. После долгих поисков я в конце концов нашел в лесу ту лужайку, где мы сиДели с Шарлоттой, нашел тот камень и березу около него. Теперь дерево трепетало от дыхания знойного ветра, и тень от его кружевной листвы стала гуще. Я собирался прочитать книгу именно в этом уголке. Я уселся и раскрыл томик. Однако я мог прочитать лишь каких-нибудь полстраницы.).. Воспоминания нахлынулСна меня, властно овладели мною: я снова увидел девушку, которая сидела тогда на этом камне, перебирая стебли ландышей, вдруг встала и прислонилась к этой березе, а потом, словно обезумев, побежала по тропинке. В моем сердце все росла и росла невыразимая горечь, она теснила его тяжким гнетом, перехватывала мне дыхание, обжигала глаза слезами, и я с ужасом стал понимать, что, несмотря на все мои путаные рассуждения н тонкий анализ, я, сам того не подозревая, безумно мл юбилея в Шарлотту, которой нет со мной и никогда не будет. % Это совершенно неожиданное открытие, открытие чувства, в корне противоречившего всей моей программе, почти тотчас же вызвало во мне бунт и против самого этого чувства и против той, которая причиняла мне такую боль. Не было дня в те бесконечно тянувшиеся недели, чтобы мне не приходилось бороться против постыдного сознания, что я попался в свою собственную западню. Мною овладевали приступы горького озлобления против отсутствующей. Я понял всю силу этой злобы по той радости, которая наполняла мое сердце, когда маркиз получал письма от дочери и читал их, нахмурившись и вздыхая: «Шарлотта по-прежнему чувствует себя неважно!» Я испытывал некоторое, хотя и весьма слабое утешение, при мысли, что я тоже пронзил ее сердце отравленной стрелой и что эта рана не так-то скоро заживет. Мне даже стало казаться, что это и будет моей настоящей местью: пусть она страдает, в то время как сам я исцелюсь. Я взывал к философу, каковым я себя с гордостью считал, чтобы он помог мне побороть в себе влюблённого. Я пустил и ход свое давнее рассуждение: «Существуют определенные законы душевной жизни, и они мне известны, Я не имею возможности применить их к Шарлотте, раз она бежала от меня. Но неужели я бессилен применить их и к самому себе?» И тогда я начинал размышлять над новой проблемой: «Есть ли лекарства против любви?» «Да, есть, — отвечал я сам себе, — и я их найду!» Задумавшись над задачей излечения, я обратился к своему обычному методу почти математического анализа и, следуя этому методу, как геометр, разложил проблему на ее составные части. „Я свел этот вопрос к другому: «Что такое любовь?» На него я со всей резкостью ответил вашим определением: «Любовь — это половая одержимость». Как же следует бороться с такой одержимостью? Конечно, при помощи физического утомления, которое приостанавливает или, во всяком случае, ослабляет работу мысли. Поэтому я совершал со своим воспитанником далекие прогулки. По воскресеньям и четвергам, в дни, свободные от занятий, я на рассвете уходил один, условившись заранее с Люсьеном о том, где и когда мы встретимся, и он в экипаже приезжал ко мне.
   Я наказывал будить себя около двух часов утра и выходил из замка еще в холодном предрассветном сумраке. Я шел куда глаза глядят, как безумный выбирал самые крутые овраги» самые обрывистые, почти непроходимые места. Я рисковал сломать себе шею, скатываясь по зыбучему песку кратеров или спускаясь по базальтовым уступам скал. Все мне было нипочем. Близился рассвет. На горизонте появлялась оранжевая полоска зари. Предутренний ветер бил мне в лицо. Звезды, как драгоценные камни, таяли, утопая в волнах лазури, сначала очень бледной^ потом все более и более синей. Затем солнце зажигало на цветах, на деревьях и в траве брильянтовое сияние росы. А я стремился к животному опьянению, какое испытывал некогда во время долгих прогулок.
   Убежденный в существовании законов доисторического атавизма, я старался долгой ходьбой и ощущением высоты пробудить в себе древний дух нашего общего предка — грубого пещерного человека. Так доводил я себя до какого-то дикого неистовства, но оно не приносило мне ни умиротворения, ни радости, которых я жаждал, а при малейшем воспоминании о моих отношениях с Шарлоттой и вовсе исчезало. Изгибы до- роги, по которой мы некогда ходили вместе, синяя гладь озера, открывавшаяся с высоты, очертания черепичной крыши замка, видневшейся вдалеке, или даже какие-нибудь менее значительные детали — трепетная листва березы, ее серебристый ствол, придорожный столб с названием деревни, о которой она однажды говорила, — этого было достаточно, чтобы мое нарочитое неистовство постепенно исчезало, уступая место острому сожалению, что ее уже нет со мной. Я слышал нежный звук ее голоса: «Ну, посмотрите же…» Так она говорила мне порою, когда мы в зимние дни бродили с нею среди покрытых снегом гор. Но тогда в снегах распускался живой цветок ее красоты. Теперь же все вокруг покрылось зеленью, однако цветок этот был далеко… Отсутствие Шарлотты становилось еще более невыносимым, когда я встречался с Люсьеном, потому, что он все время говорил о сестре. Он нежно любил ее, восхищался ею, и его детская простодушная привязанность лишний раз убеждала меня в том, насколько она достойна любви и восхищения. Тогда моя физическая усталость сменялась сильнейшим нервным возбуждением, начиналась бессонница, мучительная и отравленная горечью, бессонница, во время которой я плакал навзрыд и как безумный выкрикивал имя Шарлотты.
   «Я страдаю, потому что думаю об этом, — убеждал я самого себя, после того как попытка найти спасение в физической усталости ни к чему не привела. — Попробуем преодолеть эти мысли при помощи других мыслей». И вот наступил второй период, когда я пытался переместить центр тяжести своих духовных сил. Я засел за изучение предмета, отвлекающего от всяких мыслей о женщине: менее чём за две недели я проштудировал с карандашом в руке двести страниц, трактующих о химии живых тел, самых трудных для меня страниц из привезенной с собою «Физиологии» Бонн. Однако, как ни силился я понять и резюмировать этот анализ, требующий лабораторных опытов, я ничего не достиг, кроме того, что притупил свой ум и стал еще менее способен бороться с навязчивой идеей. Я понял, что снова выбрал неправильный путь.
   Не лучше ли метод, предложенный Гете: сосредоточить все свои мысли на том страдании, от которого хочешь избавиться? Этот великий мыслитель, отлично понимавший, как надо жить, применил на практике теорию, изложенную Спинозой в пятой книге его труда. Сущность ее заключается в том, что за случайными событиями нашей личной жизни нужно искать закономерности, которые связывают эти события с великой жизнью вселенной. Тэн в блестящем очерке, посвященном Байрону, также советует нам «понять самих себя», чтобы «свет разума родил в нас безмятежность сердца». Да и вы, дорогой учитель, говорите то же самое в вашей «Теории страстей»: «Считайте свою личную судьбу необходимым выводом из той живой геометрии, какой является природа, а стало быть, и неизбежным следствием вечной аксиомы, развитие которой длится во Времени и Пространстве! Гаков единственный принцип, ведущий к свободе…» И вот, работая сейчас над моими записками, я как раз и следую этим максимам. Но помогут ли они мне теперь больше, чем тогда? Ведь тогда я тоже попытался резюмировать историю моего чувства к Шарлотте в своего рода автобиографической повести.
   Я вывел в ней некоего великого психолога, кг которому обращается молодой человек за советом. Видите, как странно иногда случай реализует наши фантазии! Повесть кончалась тем, что психолог составляет для явившегося к нему нравственно «больного юноши перечень его страстей с указанием их причин. Я писал эту повесть в августе, когда стояла изнуряющая жара, и посвятил ей около двух недель, работая с десяти вечера до часу ночи. Окна были раскрыты настежь, вокруг зажженной лампы кружились огромные ночные сфинксы — как бы сделанные из бархата темные бабочки с белыми пятнами на спинке, напоминающими череп. Поднималась луна, заливая голубоватым светом озеро, отливавшее перламутром, леса, казавшиеся еще более таинственными, и линию потухших вулканов, похожих на те, какие отец показывал мне, еще ребенку, в телескоп — на этой самой луне. Я откладывал в сторону перо, чтобы, созерцая безмолвный пейзаж, погрузиться в космогонические мечтания, привычные для меня с детства. Как и в те дни, когда слова отца открывали мне историю вселенной, я снова представлял себе первичную туманность. От нее от делялась Земля, а от Земли — Луна. Луна стала мертвой планетой, и так же точно умрет когда-нибудь и наша Земля. Она уже умирает, охлаждаясь с каждой секундой. Неуловимый бег этих секунд, на капливаясь в течение тысячелетий, уже потушил по жар ее вулканов, откуда некогда вырывалась кипя щая и всеразрушающая лава, на которой теперь сто ит замок. Охлаждаясь, эта лава создала преграду для потока воды, широко разлившейся затем в виде теперешнего озера. Но, испаряясь, вода в озере тоже понемногу исчезнет, по мере того как будет исчезать и окружающая нашу планету атмосфера — слой при годного для дыхания воздуха, толщиною в каких-ни будь четырнадцать километров. Я закрывал глаза и ощущал, как обреченный на гибель земной шар несется в бесконечном пространстве, равнодушный к малень ким мирам, что снуют вокруг него, точно так же, как само это пространство равнодушно к Солнцам, Лунам и Землям. Наша планета будет продолжать свое вра щение и тогда, когда она превратится в шар, лишен ный воздуха и воды, когда на ней исчезнут последний человек, животные и растения. Но, вместо того чтобы создать у меня созерцательное настроение, эта мысль о неизбежной катастрофе приводила к тому, что я весь съеживался и в ужасе осознавал самого себя, как единственную реальность, которой я обладаю. Да и надолго ли? Что я такое? Всего лишь точка в пространстве, одно мгновение! И мне припомнились наивные слова, сказанные однажды Марианной, когда я ее ^чем-то огорчил. «Кроме самого себя, никого-то у нас нет…» — повторяла она сквозь рыдания. «Кроме самого себя, никого-то у нас нет…» Теперь и я шептал эти слова и вполне оценил их смысл. Но если среди неотвратимого бега времени эта точка, это мгновение человеческого сознания являются нашим единственным достоянием, то нужно в полной мере воспользоваться им и до предела увеличить его напряженность. Я отодвигал листы бумаги, на которых только что писал свою более или менее научно прокомментированную исповедь и с ужасающей очевидностью чувствовал, что эту высшую напряженность ощущений мне могла бы дать только Шарлотта, если бы она была со мной в этой комнате, сидела бы в этом кресле, лежала бы на этой постели, соединяя свое смертное тело с моим смертным телом, свою обреченную душу с моей душой, свою мимолетную молодость с моей. И подобно тому как все инструменты в оркестре сливаются в единый аккорд, так и все различные силы моего существа, — интеллектуальные, душевные, чувственные, — сливались в единый вопль желания. Но оттого, что я знал причины этого желания, оно превращалось в какое-то безумие, а видение вселенной, вместо того чтобы успокоить меня, придавало еще большее неистовство моему стремлению к полноте личной жизни.
   Слова Марианны, неожиданно пришедшие мне на ум, напомнили о том времени, о котором я уже рассказывал вам, и о пламенных страстях, которым я тогда предавался. Я подумал, что безусловно ошибаюсь, считая себя отвлеченным, чисто" интеллектуальным существом. «Не наперекор ли своему характеру, — думал я, — я веду в течение долгих месяцев столь благоразумную жизнь?. Не является ля моя страсть к Шарлотте просто результатом слишком длительного воздержания? Может быть, в основе этого желания нет ничего психологического и оно свидетельствует только о полнокровии юности, избытке жизненных сил, которым нужно дать выход? В таком случае, этот страшный зуд вожделения можно успокоить, лишь удовлетворив его». Под предлогом, что мне необходимо устроить кое-какие личные дела, я упросил маркиза отпустить меня на неделю в Клермон, твердо решив, что предамся там самому безудержному разврату с первой попавшейся женщиной. А так как в те дни я думал о Марианне, думал о сказанных ею словах, которые я привел, то я и решил, что разыщу ее. Мне это не стоило большого труда. Марианна уже не работала.
   Теперь ее содержал какой-то землевладелец: он снял для нее квартиру, принарядил ее. Этот покровитель приезжал в город только раз в неделю, так что у Марианны было много свободного времени, и жила она теперь, как барыня. Такая перемена в ее жизни и отпор, который она сначала пыталась мне оказать, придали возобновлению старой истории даже некоторую пикантность, и это забавляло меня в течение целых суток. Несмотря на жестокость, проявленную мною при разрыве с нею, бедная девушка сохранила ко мне нежное чувство, и на другой день после моего приезда в город, устроившись так, чтобы мать об этом не догадалась, я провел ночь у Марианны. Мое сердце учащенно забилось, когда я поднимался по лестнице дома, где она теперь жила, на улице Транше де Гра, недалеко от мрачного собора, который мне пришлось обогнуть по пути к ней. Это возвращение в мир чувственности волновало меня, как новое посвящение. «Теперь-то я узнаю, — рассуждал я, — до какой степени воспоминание о Шарлотте разъедает мне душу». Сидя на постели, я смотрел, как раздевается эта женщина, на которую я подростком набросился совсем неистовством первой страсти. Она несколько располнела, но была еще молодой, свежей, сильной. Ах, каким ярким возник в эти минуты предо мной образ мадемуазель де Жюсса, ее силуэт, напоминавший греческую статуэтку, нежная грация ее хрупкого тела, о которой я догадывался! Каким живым был этот образ, когда, лежа в постели, я с животной страстью, к которой примешивалась грусть, сжимал в объятиях свою первую любовницу! Марианна была девушкой из народа и не привыкла к тонким рассуждениям, но даже самые заурядные женщины отличаются необыкновенной чуткостью, когда они любят. А Марианна по-своему любила меня. И вот я заметил, что она тоже не испытывает прежних восторгов. Мои ласки возбуждали ее, но потом, вместо былого упоения, она, казалось, чувствовала как бы разочарование, как-то смущалась под моими взглядами; наконец, точно заразившись моею грустью, она вдруг между двумя поцелуями спросила: — Чем ты так огорчен?.. — И, употребляя ходячее выражение, прибавила с чисто овернской хитрой усмешкой:-Я никогда не видела тебя таким грустным, верно какая-нибудь замужняя дамочка тебе нос натянула. Но он у тебя и так длинный, незачем было и тянуть…
   И, вдобавок1 к этой дешевой игре слов, она зажала мне нос своими грубыми, толстыми пальцами. А у Шарлотты были изумительно тонкие пальчики, — та кие же изящные, как и ее душа! Но я приходил в отчаянье, и сердце у меня сжималось не от вульгар ности слов и не от контраста между этими двумя жен щинами. Нет! Меня вывело из себя другое. Неужели душа моя настолько больна, что даже эта девица заметила мое состояние? Однако я всеми силами старался рассеять это впечатление, смеялся над ее предположениями и принуждал себя к самым животным проявлениям похоти, в результате чего я утром пришел домой с невыразимой горечью в сердце. Я" уже не мог вернуться к Марианне или пой ти к другим женщинам. Несколько дней, оставав шихся в моем распоряжении, я провел в прогулках с матерью. Видя, что я погружен в глубокую меланхо лию, она стала беспокоиться и своими вопросами еще больше растравила мою рану. Мне это было до такой степени тягостно, что я думал о возвращений в замок даже с некоторым облегчением. Там по крайней мере я буду жить среди воспоминаний. Но в замке меня ждал ужасный удар, который маркиз нанес мне сразу же по моем приезде.