Четверть двенадцатого… Все тихо. Я смотрел на часы, лежавшие передо мной возле трех писем — маркизу, матери и вам, дорогой учитель. Сердце чуть ли не разрывалось у меня в груди, но воля оставалась твер дой и холодной. В своем письме я сообщал мадемуа зель де Жюсса, что она уже не увидит меня завтра утром, и был совершенно уверен, что сдержу слово, если только… В ту минуту я не смел разби раться в том, какую надежду заключало в себе это «если». Я смотрел, как бежит секундная стрелка, и машинально подсчитывал, старательно умножая: в минуте — шестьдесят секунд… Я увижу вращение секундной стрелки еще столько-то раз, ибо в пол ночь покончу с собой… Вдруг послышались лег кие, осторожные шаги на лестнице. В крайнем вол нении я перестал. считать. Шаги приближались.
   Потом затихли у моего порога. Вдруг дверь отвори лась. Передо мной была Шарлотта.
   Я встал. Так мы замерли друг против друга.
   Лицо девушки, еще более побледневшее, было искажено от неожиданности ее поступка. Я глазах ее горел особенный блеск. Они казались почти черными, настолько зрачки расширились от волнения. Я обратил внимание на эту подробность, потому что лицо ее совсем преобразилось. Всегда такое сдержанное, почти холодное, оно дышало теперь исступлением, как у человека, которым овладела страсть более сильная, чем его воля. Вероятно, Шарлотта уже легла спать, но потом встала с постели, так как волосы ее были заплетены в косу, а не собраны, как обычно, на затылке. На ней был светлый халатик, подпоясанный витым шнуром и лежавший складками вокруг талии. Она совсем обезумела от волнения, — об этом можно было судить по тому, что она была без чулок, в ночных туфлях, которые, вероятно, по- „спешно надела, не отдавая себе отчета в том, что делает. Было видно, что с постели она поднялась и бросилась в мою комнату под влиянием невыносимой тревоги. Она уже не считалась с тем, что я подумаю о ней и что ей скажу. Она поверила моему письму и прибежала, охваченная таким сильным возбуждением, что даже забыла о чувстве страха.
   — Слава богу, я не опоздала!.. — сказала она дрожащим голосом, после недолгого молчания. — Я думала, что вас уже нет в живых!.. Как это ужасно!.. Но теперь всему этому конец, не правда ли? Обещайте, что будете слушаться меня и не посягнете больше на свою жизнь! Поклянитесь мне, поклянитесь мне в этом!..
   Она с умоляющим жестом взяла мою руку. Пальцы ее были холодны как лед. Ее приход был таким решающим событием, таким неопровержимым доказательством ее любви, да еще в минуту, когда я сам находился в сильнейшем возбуждении, что я уже больше ни о чем не рассуждал. Помню, что, не отвечая, я, разрыдавшись, обнял ее, потянулся губами к ее губам и сквозь слезы поцеловал самым пламенным, самым нежным и самым искренним из поцелуев.
   Помню, что это был миг несказанного экстаза, высшего блаженства… Но она вырвалась из моих рук, и на ее все еще исступленном лице отразился стыд за то, что она позволила мне такой поступок.
   — Я с ума сошла, — шептала она. — Я должна уйти… Не удерживайте меня!.. Не — прикасайтесь ко мне!..
   — Вы же сами понимаете, что мне лучше умереть, раз вы не любите меня и собираетесь стать женой другого, — ответил я. — Судьба разлучает нас, разлучает навеки! Я взял со стола черный пузырек и, поднеся к лампе, показал его Шарлотте.
   — Видите? Четверти этого флакона достаточно, чтобы избавиться от всех страданий… Через пять минут все будет кончено.
   Спокойно, без единого резкого движения, которое могло бы снова вынудить ее к защите, я прибавил: — Уходите! Спасибо, что пришли! Не пройдет и четверти часа, я уже перестану существовать и чувствовать то, что чувствую сейчас. Перестану чувствовать невыносимую утрату, от которой страдал столько месяцев… Ну что ж, прощайте! Не лишайте меня мужества!..
   Когда свет лампьтупал на пузырек с черной жидкостью, Шарлотта вздрогнула. Она протянула ко мне руку и вырвала его со словами: — Нет! Ни за что! Бросив взгляд на пузырек, она прочла надпись на красной этикетке и затрепетала. Ее лицо еще больше исказилось. Между бровями легла морщинка. Губы шевелились. Глаза выражали безмерное горе. Потом, отрывисто произнося каждое слово голосом, который звучал почти сурово, точно какая-то сила вырывала у нее эти слова под невыносимой пыткой, она сказала: — Тогда и я тоже… Мне тяжело, очень тяжело.
   Я так боролась с собой…
   Она подошла ко мне и, взяв меня за руку выше локтя, продолжала: — Нет, я не хочу, чтобы вы один… Умрем вместе.
   После того что я сделала, мне ничего другого не остается…
   Она подняла руку, точно хотела поднести пузырек к губам. Я отнял его. Но она с почти безумной улыбкой повторяла: — Умереть! Да, умереть около вас, вместе с вами…
   Она подошла ко мне совсем близко и положила голову мне на плечо, так что я щекою почувствовал шелк ее волос.
   — Вот так… Ах, я давно люблю вас, давно… Теперь я могу вам признаться, раз я плачу за это жизнью… Ведь вы не откажетесь азять меня ссобой? Мы уйдем вдвоем, уйдем вместе.
   — Да, — ответил я, — мы умрем вместе. Клянусь! Но не сейчас. Дай мне время почувствовать, что ты меня любишь! Наши губы опять слились, и на этот раз она отвечала на мои поцелуи. Я прижал ее к себе. Я чувствовал, что она изнемогает в моих объятиях. Я увлек ее к кровати, она прижалась ко мне, и здесь силы окончательно оставили ее. В таких поцелуях восторг переполняет все тело и придает лихорадке чувств пламенность духовного порыва, в котором прошлое, настоящее и будущее исчезают, — чтобы оставить место лишь одной любви, мучительному, пьянящему безумию страсти! Эта хрупкая девушка, эта живая танагрская статуэтка отдалась мне во всей своей невинности, отдалась не сопротивляясь, с покорностью завороженного существа. Мгновение это показалось мне сказкой, настолько оно превосходило мои самые безрассудные надежды и даже силу желания. При мягком свете лампы и полупотухшего кабина она тонкостью похудевшего лица, его изможденностью и бледностью и распущенными волосами напоминала привидение, несмотря на физический дар тела, которое она принесла мне в жертву. Голосом призрака она рассказывала мне долгую историю своего чувства. Она говорила, что полюбила меня почти с первого же взгляда, хотя и сама не подозревала об этом; она страдала при виде моей грусти и от моего рассказа о несчастной любви и стала мечтать, что сделается моим другом и будет утешать меня. Но в ослепительном свете моего признания в лесу ей вдруг открылась ужасная истина, и тогда она поклялась вырыть между нами пропасть. Она поведала мне, какую внутреннюю борьбу пришлось ей вынести, когда она получала мои письма и как она тщетно решала не читать их; о том, как с отчаянья она обручилась с другим, чтобы отрезать себе пути к отступлению; рассказала о своем возвращении в замок и обо всем остальном. Открывая тайны своей любви, она находила целомудренные и страстные слова, которые льются через край души, как слезы льются из глаз.
   Она говорила: — Даже если бы я могла, я не хотела бы, чтобы из моей, памяти изгладились эти муки: так мне отрадно сознавать, что я жила только любовью к вам… Позвольте мне умереть первой, чтобы я не видела ваших страданий…
   Она опутывала меня своими волосами, и на ее лице, которым она так умела владеть, я увидел какой-то мученический восторг смешанный с раскаяньем.
   Когда она умолкала в моих объятиях, вся как бы растворяясь во мне, наши губы снова сливались в поцелуях, руки сплетались, и тогда мы слышали, как за окнами уныло шумит ветер, и уснувший в мирной тишине замок уже становился нашей могилой, в которую мы низвергались, влекомые от жизни к смерти пламенной любовью, соединившей нас навеки.
   И вот именно в этот момент и произошел, дорогой учитель, самый странный эпизод этой истории, эпизод, который люди сочтут самым постыдным. Но ведь для Нас с вами подобные слова лишены какого-либо значения, и у меня хватит мужества рассказать вам об этой минуте. Я уже говорил, что был вполне искренним, и у меня не было и тени расчета, когда, решив покончить с собою, я приобрел пузырек с чилибухой и написал письмо Шарлотте. Когда она пришла ко мне, упала в мои объятья и воскликнула: «Умрем вместе!» — я совершенно искренне ответил: «Да, умрем вместе!» Мне тогда казалось, что это про сто и вполне естественно, что так легко покинуть этот мир вдвоем. Вы написали яркие страницы о тумане ил люзий, порождаемом в нас физическим желанием, о сексуальном головокружении, овладевающем нами, как вино, и потому вы не сочтете меня чудовищем, ког да узнаете, что этот туман вдруг стал рассеиваться вме сте с вожделением, а опьянение покидало меня по мере того, как я удовлетворял свое желание. В эту безум ную ночь наступила минута, когда мы оба устали от ласк. Я был в истоме от страсти, она была изнурена волнениями, и мы уступили потребности отдохнуть друг подле друга. Некоторое время мы молчали. Шар лотта в изнеможении от пережитого положила голову мне на грудь и закрыла глаза. Я хорошо помню эти' минуты. Я смотрел на нее и чувствовал, хотя и не по нимал, каким образом это происходит, что моя душа,/ преображенная волшебством желания, экзальтиро ванная и исступленная, какою она была до этого сча стливого мгновения, снова становится рассудительной, философически настроенной и ясной, как в прежние! дни. Я смотрел на Шарлотту, и мною овладевала мысль, что через несколько часов ее прелестное тело, одухо творенное в эти минуты ярким пламенем жизни, ста нет неподвижным, ледяным, мертвым. Будут мертвы эти губы, еще трепещущие от моих поцелуев; будут мертвы эти глаза, прикрытые дрожащими ресницами, охраняющими их сон; будет мертво ее тело, в кото ром я только что пробудил любовь; будет мертва ее душа, принадлежащая мне, опьяненная и полная мной! Мысленно я твердил: «Мертва, мертва, мертва…» И вдруг мое сердце сжалось, когда я осознал, что заключает в себе это слово: мгновенный провал в ночь, безвозвратное падение во мрак, в холод, в пустоту. Прыжок в бездну небытия, казавшийся раньше, пока мною владело бешенство неразделенной любви, не только легким, но и страстно желанным, вдруг представился мне самым ужасающим, самым безумным' и невозможным поступком, лишь только страсть была удовлетворена… Шарлотта по-прежнему лежала с закрытыми глазами, ее волосы разметались по подушке. Какая она была юная и хрупкая! Она казалась почти ребенком и была целиком в моей власти.
   Исхудавшие черты ее милого лица, освещенные мягким светом лампы, говорили обо всем, что она пережила за последние дни. А я намерен убить ее или по меньшей мере помочь ей покончить с собой! Да, сейчас мы сведем счеты с жизнью… При этой мысли я содрогнулся, мне стало страшно… За нее? За себя? За нас обоих? Не знаю. Но мною овладел страх, все парализующий страх, от которого оледенели самые сокровенные уголки моего существа, душа Моей души, непостижимый источник нашей энергии. Со мной произошло — нечто вроде того, что происходит с умирающим, когда он бросает "последний взгляд на свое земное существование и в мираже невероятного сожаления мысленно обращается к тому, что радовало его или о чем он мечтал. Так и у меня неожиданно возникло представление о жизни, всецело посвященной науке, той жизни, которой я так жаждал и от которой в последнее время отрекся. Я увидел вас, дорогой учитель, размышляющим в своей келье, и мир интеллекта снова развернул передо мною все велнколепие своих горизонтов. Неужели я сейчас принесу в жертву все эти сокровища — свои занятия, которые я забросил в последние дни, и разум, которым так гордился, и свое «я», которое я так любовно культивировал? Принесу в жертву ради чего? «Ради данного мною слова», — следовало бы мне ответить самому себе. Но я ответил: «Ради минутной прихоти».
   Строго говоря, самоубийство имело смысл, когда перспектива разлуки с Шарлоттой доводила меня до отчаянья. А теперь? Ведь мы же любим друг друга, принадлежим друг другу. Кто же может помешать нам, свободным и молодым, бежать вместе, если после этой ночи мы будем не в силах вынести разлуку? Мысль о похищении Шарлотты вызвала з моем представлении образ графа Андре. Это тоже необходимо отметить.
   Воспоминание о графе приятно пощекотало мое самолюбие. Я еще раз взглянул на Шарлотту и почувствовал, что мое сердце наполняется самой дикой гордостью, и вместе с сознанием торжества во мне вдруг снова проснулось соперничество, вызванное тайной завистью к ее брату. Известная поговорка гласит, что после любовных наслаждений всякое животное становится печальным: «Отпе атта1…» Но я испытывал печаль другого рода. У меня было ощущение, что моя нежность вдруг иссякла; это был стремительный, как химическая реакция, возврат к моему прежнему душевному состоянию. Думаю, что на это превращение не потребовалось и получаса. Я продолжал любоваться Шарлоттой, но уже целиком отдавался своим мыслям, наслаждаясь вновь обретенной свободой. Жизнь, исполненная воли и разума, вновь наполняла меня, как вода наполняет реку, когда поднимают шлюз. Во время нашей разлуки болезненная тоска по' Шарлотте воздвигла преграду, остановившую поток моих прежних переживаний. Но, едва только преграда исчезла, я снова стал самим собой. А между тем Шарлотта задремала. Я слышал ее ровное, легкое дыхание, потом она вдруг глубоко вздохнула и проснулась.
   — Ах, ты со мной, со мной! — прошептала она, прижимаясь ко мне каким-то почти конвульсивным движением. — Я уснула, видела сон… И какой ужасный сон! Мне приснилось, что брат топчет тебя… Боже, какой ужасный сон! Она поцеловала меня, и в то самое мгновение, когда ее губы соединились с моими, стали бить. часы.
   Она прислушалась. Часы пробили четыре.
   — Четыре часа, — сказала она. — Теперь пора! Прощай, мой любимый, еще раз прощай! Она опять поцеловала меня. Ее восторженное лицо стало снова спокойным, почти радостным.
   — Дай мне яд, — произнесла она твердым голосом., Я продолжал лежать неподвижно и ничего не ответил.
   — Ты боишься за меня? — опять спросила она. — Не бойся, я не страшусь смерти… Дай…
   Я встал с постели, по-прежнему не отвечая. Отвернувшись от меня, она села на постели и молитвенно сложила руки. Вероятно, она молилась. Или это было последнее усилие вырвать из души любовь к жизни, корни которой так глубоко сидят в каждом двадцатилетнем существе? Вы поймете, до какой степени я был спокоен в эту минуту, если я вам сообщу одну мелкую, но очень красноречивую подробность: я стал спешно приводить в порядок свою одежду, чтобы не показаться смешным в той Сцене, которую я уже пред видел, так как у меня окончательно созрело намере ние во что бы то ни стало/помешать нашему двойному самоубийству… У меня хватило хладнокровия взять со стола темный пузырек, поставить его в шкаф и повернуть ключ в замке. Все эти приготовления, зна чения которых Шарлотта еще не понимала, показа лись ей слишком долгими. Она обернулась ко мне и сказала: — Я готова.
   Но тут она увидела, что в руках у меня ничего нет. Тогда экзальтированное выражение на ее лице сменилось выражением крайней тревоги, и она повто рила сурово: — Где яд? Дайте мне яд! — Потом, точно отвечая на мысль, пришедшую ей в голову, она лихорадочно добавила: — Нет, этого не может быть…
   — Да, — воскликнул я, падая на колени у постели и схватив руки Шарлотты, — да, ты права, это не возможно… Я не могу допустить, чтобы ты умерла у меня на глазах, из-за меня! Я не могу лишить тебя жизни! Умоляю, Шарлотта, не требуй, чтобы мы при вели в исполнение наше ужасное намерение… Ведь, когда я покупал яд, я был как безумный, я думал, что ты не любишь меня… Я искренне хотел покончить с собой, поверь мне! Но сейчас, раз ты меня любишь, и я знаю об этом, и раз ты отдалась мне…. нет, я не могу, не хочу… Будем жить, любимая, будем жить! Обещай, что мы будем жить!.. Если хочешь — уедем куда-нибудь. Мы имеем право пожениться. Ведь мы свободны. А если не хочешь этого, если раскаиваешься в том, что дала себе волю, ну что ж, я все беру на себя. Клянусь, что все будет так, словно ничего не произошло, я ничем не буду тревожить тебя… Но помочь тебе умереть?.. Убить тебя?.. Нет, нет, это выше моих сил, не проси меня об этом…
   Долго ли я говорил и какие еще слова сказал ей, не помню. Я читал уже на ее лице тихое волнение, женскую слабость, а во взгляде — одно из тех «да», которые опровергают «нет», произнесенное губами. Она замолкла, устремив на меня взор, и в этом взоре поблескивало теперь трагическое пламя. Она высвободила "свои руки из моих, скрестила их на груди и, когда я наконец прекратил свои мольбы, вся закрытая разметавшимися волосами, как бы отброшенная от меня каким-то невыразимым ужасом, она промолвила: — Значит, вы не хотите сдержать свое слово? — Нет, — бормотал я, — я не могу… Не могу…
   Я не знал, что говорил тогда…
   — Лучше скажите, что вам страшно! — произнесла она с жестоким презрением, и ее прекрасные губы вдруг задрожали. — Что ж, дайте мне яд! Я возвращаю вам ваше слово, я умру одна! Боже! Завлечь меня так подло в западню!.. Трус! Трус! Трус! Не знаю, почему это оскорбление не задело меня, почему я не схватил пузырек и не поднес его тут же к губам со словами: «Вот смотрите, какой я трус!» Вспоминая неумолимое презрение на ее лице, я сам не понимаю, почему так не поступил. Приходится думать, что в те минуты я действительно испы тывал страх, хотя теперь бестрепетно взошел бы- на' ушафот и теперь у меня хватает мужества в продол жение трех месяцев не отвечать на допросах, не счи таясь с тем, что я рискую своей головой. Но сейчас меня поддерживает идея, холодная, рассудочная идея, а тогда я находился в состоянии полного упадка духовных сил, в разладе между обостренными вос приятиями последних месяцев и чувствами, которые я переживал в те минуты. Я сел на ковер, где только что стоял на коленях, как будто у меня уже не хватало сил держаться на ногах, и, качая головой, повторял одно и то же слово: «Нет, нет…» На этот раз она ничего не сказала. Я видел, как она собрала свои прекрасные волосы и поспешно скрутила их в узел, сунула ноги в туфельки, закуталась в халат.
   Она поискала глазами черный пузырек с красной этикеткой и, не найдя его на столе, направилась к двери, потом, даже не обернувшись, исчезла за нею, бросив мне в последний раз ужасное слово: «Трус!» Как подкошенный, я остался у кровати и так ле жал очень долго. Только смятая постель напоминала мне, что все это не было сном. Но вдруг сердце мое сжалось от безумной тревоги. «А что, если Шарлот та, вернувшись к себе, в отчаянии посягнет на свою жизнь?» — подумал я. Весь во власти этой страшной мысли, я осмелился выйти в коридор, спустился по лестнице, подошел к ее комнате и, приложив ухо к двери, пытался услышать какие-нибудь звуки, стоны или другие признаки, по которым можно было бы до гадаться о том, что происходит за тонкой дверью, которую мне ничего не стоило бы высадить плечом.
   Я ничего не слышал: за дверью было тихо. А первые признаки пробуждения уже доносились из подвально го этажа замка. Просыпались слуги. Мне пришлось вернуться к себе, и я оделся; В. шесть часов я уже стоял в саду, под окнами Шарлотты. Я был в паническом страхе, и воображение рисовало мне жуткие картины.
   Мне представлялось, будто она выбросилась из окна и лежит на земле с искалеченными руками и ногами.
   Но я убедился, что ставни в ее комнате затворены; внизу, на нетронутой клумбе в холодных осенних су мерках тихо доцветали последние зябкие розы. Шар лотта рассказывала ночью, что в часы смятения, когда она скрывала свою любовь ко мне, она часто сидела по ночам у окна над этими розами и ей доставляло удовольствие вдыхать их сладостный аромат, прине сенный ветерком. Я сорвал цветок, и от его запаха у меня слегка закружилась голова. Чтобы унять тре вогу, с каждой минутой всё более и более овладевав шую мною, я пошел куда глаза глядят, в поле, еще подернутое ноябрьским утренним туманом. Я ушел очень далеко, даже миновал деревушку Созе-ле-Фруа, однако в восемь часов был уже в замковой столовой, чтобы позавтракать со всеми или делать вид, что завтракаю. Я знал, что как раз в это время горничная обычно входит в комнату к мадемуазель де Жюсса.
   Если произошло какое-нибудь несчастье, она должна была немедленно известить об этом. С каким неизъяс нимым облегчением я увидел, что горничная епокойно спустилась по лестнице, направилась в, буфетную и вышла оттуда с подносцм, готовясь подавать чай.
   Шарлотта не покончила с собой! "Тогда снова воспрянули все мои надежды. Может быть, подумав хорошенько и подавив первый приступ гнева, она истолкует мой отказ умереть и дать ей яд как доказательство мо ей любви? Мне не пришлось долго ждать, чтобы прове рить это. Достаточно было подстеречь ее появление в комнате брата. Наш маленький больной уже совсем выздоравливал, и, хотя ему не разрешали гулять, он проявлял обычную веселость ребенка, который поне многу возвращается к жизни. Он встретил меня в то утро особенно радушно, и это еще более укрепило мои надежды. Его ласковость должна была помочь разбить лед в отношениях между мною и Шарлоттой.
   Как легко юноше и девушке соединить руки над куд рявой головкой невинного ребенка! Но корда Шар лотта вошла в комнату, вся белая, в светлом платье, еще больше подчеркивавшем ее бледность, с воспа ленными глазами и сухими, как бы увядшими веками, и, под предлогом мигрени, уклонилась от шалостей Люсьена, я понял, что слишком опрометчиво пона деялся на примирение. Я поклонился" ей. Однако у нее хватило твердости не ответить на мое привет ствие. Я уже знал в ней три разных человека: неж ное и кроткое сострадающее существо, немного ди чившуюся меня девушку и страстную до экстаза лю бовницу. Теперь я увидел на этом благородном лице холодную, непроницаемую маску презрения. Да, в ту минуту я имел возможность понять, что такое па трицианская гордость, и убедиться в том, что, как го- ворит старая- избитая поговорка, молчание казнит ино гда страшнее раскаленного железа. Все это было так тяжко для меня, что «я не мог с этим примириться, и я в тот же день подстерег Шарлотту, чтобы услышать из ее уст хотя бы одно слово, пусть даже новое оскорбление. Когда она направилась в свою комнату, чтобы переодеться к обеду, я поднялся вслед за ней по лестнице. Но она отстранила меня царственным жестом и сказала: — Я вас |ольше не знаю…
   Ее дрожащие губы произнесли эти слова с такой жестокостью и ее взгляд был полон такого негодования, что я не нашелся, что ответить. Она судила меня и вынесла мне приговор.
   Да, она осудила меня; и этот' приговор был тем ужаснее, что был мною вполне заслужен. Она презирала меня за страх перед смертью; это было справедливо, так как я действительно испытал в ту минуту подлый ужас перед черлой ямой. Конечно, я имел право сказать себе самому, что один этот страх не остановил бы меня перед двойным самоубийством, если бы сюда не примешивалась жалость к юному существу и честолюбие философа. Но какое это имеет значение? Ведь она отдалась мне с известным условием, и на это трагическое условие я сначала ответил согласием, а потом сказал «нет». Однако вот что получилось. То, что вы называете, дорогой учитель, гордостью' самца, чрезвычайно сильно в человеке, и создание, что я обладал ее телом и душой, ее чувством и ее переживаниями, удовлетворяло эту гордость с такой полнотой, что, как бы ни было унизительно презрение Шарлотты, оно не могло ранить меня, как некогда ранило ее молчание после первого неудачного объяснения в любви, или ее бегство, или даже известие о ее помолвке Да, она презирает меня, но ведь она все-таки принадлежала мне! Я держал ее в своих объятиях, обнимал ее вот этими самыми руками, был ее первым любовником. Да, я жестоко страдал после той безумной ночи, в ожидании окончательного отъезда из замка. Но это уже не было "бесплодным отчаяньем побежденного, каким я чувствовал себя летом, и не было полнейшим самоотречением в горе. Где-то в глубине существа я хранил то, что, может быть, и нельзя назвать подлинным счастьем, но что являлось тем не менее каким-то удовлетворением, поддержи вавшим меня в тяжелых переживаниях. Когда Шар лотта проходила мимо меня с таким видом, точно я какой-то ничтожный предмет, забытый прислугой, или когда я следил, как она поднимается по лестнице и исчезает в коридоре, я мысленно представлял ее себе такой, какой она была в ту ночь, — с распущенны ми косами и обнаженными ногами. Как-никак ее губы сливались с моими, и она отдавалась мне с тем девст венным самоотречением, какое она уже никогда не по дарит никому другому. Я очень страдал от сознания, что эта ночь любви была столь мимолетной, единствен ной и не повторится уже никогда. За один час блажен ства, испытанного тогда, я, быть может, снова согла сился бы на роковой договор, на этот раз с холодной решимостью выполнить его. Но изведанное блаженст во все же оставалось для меня реальностью, и неизгла димое воспоминание о той ночи спасало меня от от чаянья. «Кроме того, — спрашивал я себя, — где под тверждение, что любовь ее действительно угасла, и угасла навсегда? Поступая так, как она поступает со мной, мадемуазель де Жюсса только доказывает глу бину своего чувства. Неужели возможно, что в ее ро мантическом сердце от этого чувства не осталось и следа?» Сейчас, в свете трагедии, которой закончилась эта прискорбная история, я понимаю, что именно ее романтичность и экзальтированность и помешали ей вернуться ко мне. У нее ни на минуту не могло быть мысли, что она может сделаться моей женой, создать со мной семью. То, что произошло, она могла сделать только под влиянием бредового состояния, которое вырвало ее из жизни, из ее нормальной жизни.