Он хмыкнул.
   - Налей и мне, - попросила она. - Ты уверен, что дверь заперта?
   - Разумеется. - Он плеснул ей на донышко стакана. - Это баккарди можно даже посмаковать.
   Она выпила одним глотком, закашлялась.
   - Обжигает, - прошептала она, возвращая стакан. - А я видела, как ты стучался к Оливии...
   - Хотел отдать ей письмо - дед написал такие письма всем домашним. Даже Ниле.
   - Надо было подняться этажом выше и заглянуть в бабушкину спальню, безучастным голосом проговорила Диана. - Наверняка Оливия там. Наглоталась таблеток и спит. Или укололась.
   Байрон промолчал.
   - Когда Виктора - ну шофера этого - нету, Оливия всегда ночует у бабушки. Такие вот страсти-мордасти.
   - Ты хочешь сказать, что они путешествуют в Митилену? Лесбиянки?
   - Не знаю. Что я в этом понимаю? А вот насчет уколов - правда. Нила каждое утро выносит на помойку использованные шприцы. Может, она витаминами колется?
   - Не засоряй голову, принцесса, - равнодушно посоветовал Байрон. Скоро она тебе ой как понадобится. В Высшей школе экономики, насколько я знаю, тебя будут трахать круглосуточно. Ты выдержишь, я уверен. А что потом? Неужели вернешься в Шатов - продолжать семейный бизнес?
   - Какой тут бизнес! - По ее голосу он почувствовал, что она улыбается. - Просто они выучили это слово, а на самом деле - воровство, жульничество, подставы да старокупеческие хитрости. Я их не осуждаю, честное слово. Ты пройди по магазинам: всюду одна дешевка. Колбасу местную даже кошки не едят. Хлеб липкий... Три четверти города сидит на картошке с огурцами со своих огородиков - тем и живы. Да на водке за тридцать пять рэ за бутылку. Ты встречал такую в Москве? То-то. А здесь пьют - не боятся, да еще спасибо говорят. Года два назад дед открыл в центре магазин "Семь углов": форма у него такая - семиугольник. Бетон, стекло, оборудование немецкое, товары неплохие - в основном продукты и напитки. А кто в нем отоваривается? Практически - бандиты и их прихвостни. Ну еще какие-то люди. Через полгода хоть закрывай магазин - одни убытки. Пришлось постепенно обновлять ассортимент, снижать ценовой уровень. Бизнес! Здесь семья со среднемесячным доходом в двести долларов считается чуть ли не богатой. А где такие деньги можно заработать? У Таты да у Тавлинских. Старухи вообще на пятьдесят-семьдесят долларов в месяц живут - и еще умудряются откладывать на черный день. Кто ж тут будет брать колбасу по десять долларов за кило?
   - "Семь углов" я не видел, а вот аптек в городе явно прибавилось...
   - Прачечные. Отмывка денег.
   - Так ведь и дед аптеку открыл.
   - В ней и цены более или менее божеские. Он ведь известный филантроп. Но открыл он ее, я думаю, для себя и своей семьи. Из этой аптеки к нам то и дело коробки привозят. Я таблеток не глотаю, Нила - так та вообще лечится, как Сталин: три капли йода на стакан воды - ото всех болезней. Ты спишь?
   - Не обращай внимания. С закрытыми глазами слушать удобнее.
   - В Шатове мне делать просто нечего. Ты ж вот сюда никогда не мечтал вернуться? На кой хер тебе дом родной? Все эти домишки, заборы, безродные собаки... Никакими воспоминаниями детства не заманишь... Байрон!
   - Я не сплю. - Погладил ее по плечу. - Спелее лилий, жарче снега и милее агнца... Это о тебе, принцесса.
   - Жарче снега...
   - Гонгоризм какой-то.
   - Все равно хорошо. Я тебя хотела попросить... нет, ты повернись ко мне, я тебе покажу, чего я хочу... Дай-ка руку. Сюда... да... и сюда...
   После ее ухода Байрон долго лежал неподвижно. В доме было тихо, как на дне ада. Даже шороха Люциферовых крыльев не слышно. Каждый заперт в своем Коците. Лишь дождь - опять дождь - стучит по крыше. В дождь сигнализация не работает. Однако на этот раз, если верить акту, который предъявил ему прокурор, она работала. А значит...
   Он вылез из-под одеяла, быстро оделся, вздрагивая от холода (принцесса ушла галереей, оставив дверь открытой), и только тогда посмотрел на часы. Начало третьего. Мать там, внизу, небось замерзла. Или уснула под пледом.
   Он вылил остатки рома в стакан, выпил и закурил. Пальцы подрагивали, но, похоже, это лишь преамбула к синдрому Корсакова. С ним бывало и такое, что пуговицы на рубашке не мог застегнуть. А вскоре что-нибудь или кто-нибудь сигнализировали о настоящей опасности. Однажды в метро, когда он возвращался навеселе после свидания с Артемом и Аршавиром, его на эскалаторе окликнул старик: "Борис! Какими судьбами!" И раньше случалось, что его с кем-то путали, он не обижался: не кинозвезда. Но всякий раз ему быстро удавалось разубедить собеседника. Тем же вечером, когда его окликнул старик, он - почему? из пьяного куража? - решил выяснить, как далеко может зайти идентификация личности. Он дождался старика внизу и молча, с чувством обнял его. "Ну вот, - забормотал растроганный старик, - я всегда говорил: когда Боря под кайфом, он самый человечный человек... Вспомнил Ильича, вспомнил! А Верочку? Она ведь ждет... который месяц ждет... Ты сейчас как? Может, заглянешь? Дернем по маленькой, покурим". Следуя за стариком, он проехал несколько остановок в метро, вышли на "Царицыно", заглянули в магазин. "Я сам, сам! - остановил он старика, полезшего было в карман. - Пузырек ноль семь и колбаски. Хлеб-то есть?" Его голос совершенно не смутил старика. От магазина до дома они шли пешком с полчаса. Подъезд, пропахший кошками и мочой. Дверь квартиры, обитая драным дерматином. "Зайди к ней, поздоровайся, - предложил старик в передней. - А я пока огурчики с балкона принесу. Холодильник опять сломался". В комнате горел ночник. На узкой кровати лежала молодая женщина, укрытая тонким одеялом. "Верочка, здравствуй, - негромко проговорил Байрон. - Вот и я". Это был последний рубеж, но и его он преодолел с пугающей легкостью. Женщина с улыбкой протянула ему обе руки. Замычала от радости, и он тотчас сообразил по характерному звуку, что она немая. Может, и глухая. Но ведь не слепая же. Неужели он и впрямь как две капли воды похож на какого-то там Бориса? Он с чувством поцеловал ее в губы. Потом они пили со стариком водку и закусывали колбасой. Он остался ночевать у глухонемой. Она была нетерпелива и требовательна в постели. Утром он дал старику денег, и тот побежал в магазин за водкой. Так продолжалось три дня. Наутро четвертого, спасаясь от материализованного бреда, он тайком выскользнул из квартиры. Едва добравшись до дома, тотчас позвонил частному наркологу. После этого он месяца три не пил. А потом снова... И снова - звонок, капельница, доза тетурама.
   Он посмотрел на стакан. Отвлекся: вспомнил об акте и сигнализации. Она действительно капризничала, это могут подтвердить все домашние. Да и электрики, которых несколько раз вызывали, чтоб починить барахлившую систему. Ну а если допустить, что на этот раз система была в порядке, то вывод может быть только один: убийца - кто-то из Тавлинских. Или чужак, оставшийся в доме на ночь и знакомый с системой сигнализации. Диана и Нила отпадают. Он и Оливия - тоже. Остаются мать и - кто? Шофер ее... как его? Виктор. Был ли он в ту ночь у Майи Михайловны? И что она ответила на вопрос следователя, а следователь наверняка спросил, где она была в предполагаемый промежуток времени, когда было совершено убийство, и что делала. И была ли одна? Байрон видел Виктора рано утром, когда тот вместе с матерью садился в машину, но не видел и не знает, как и когда тот вошел в дом. Не исключено, что парень ночевал дома или у подружки. Войти же мог через калитку, запиравшуюся на простой засов.
   Все эти вопросы важны в том случае, если убийца провел ночь в доме Тавлинских. Если же ближе к истине версия матери о киллере, нанятом Татищевыми, тогда можно не терзаться и спокойно ждать развязки всей этой истории.
   Он заглянул в дорожную сумку: за вычетом ликеров остались лишь три бутылки виски. Интересно, продают ли виски в этих самых "Семи углах"? Проверил бумажник. Деньги были, но, если вдруг иссякнут, придется просить у матери: на весь Шатов - один банкомат, да и тот только для вкладчиков местного филиала Сбербанка.
   Хотя, как правило, ни одна дверь в доме не запиралась (кроме наружных, разумеется), дед всегда держал при себе ключи ото всех замков. Тихо поднявшись на третий этаж, Байрон принялся наугад вставлять один за другим ключи в закрытую навсегда супружескую спальню. У деда были причуды, но само существование в доме этой запертой комнаты было причудой абсурдной. Ведь Алина Дмитриевна умерла еще в старом доме. И именно в старом доме дед закрыл супружескую спальню, открывавшуюся лишь для Нилы и однажды - для Байрона. Зачем же тогда было обустраивать эту спальню? Закрывать ее на ключ? Никого, кроме Нилы - с ведром и тряпкой, и близко не подпускать к святилищу? Чевертый по счету ключ мягко щелкнул в замке - дверь без скрипа открылась.
   Как Байрон и ожидал, ничего особенного в этой комнате не было. Двуспальная кровать. Комод, на котором рядом с латунной пепельницей в форме лаптя стояла фотография бабушки. Кресло-качалка. Два стула. Две тумбочки. Ну и стенной шкаф для белья и одежды. Пустой.
   Байрон придвинул стул к комоду и, закурив, стряхнул пепел в латунный лапоть.
   После смерти северо-западной Ленты Байрону некуда было идти, кроме как к бабушке Алине. Его мутило и трясло. Он и мысли не допускал, что может кому бы то ни было рассказать о том, что случилось между ним и Лентой. И он не знал, что и думать о ее гибели. Или - что принято думать и делать в таких случаях. В городе говорили, что Лента покончила с собой. Когда мужчина в постели склонился над ней, она выхватила опасную бритву и, выпалив: "Запомни меня такой!", перерезала себе горло. Так утверждал на суде мужчина, который и спустя несколько недель после случившегося содрогнулся, вспомнив последние ее слова. Его оправдали, поскольку на бритве обнаружили только отпечатки пальцев Ленты. Байрон пришел к Алине Дмитриевне и сел в углу на табурет. "Ты не знаешь, с чего начать. - Бабушка закурила тонкую папиросу. - Постарайся не горбиться, пожалуйста. У нее был рак матки в финальной стадии. Это вообще редкость в таком возрасте. Она знала об этом. Остальное же... Бог ей судья. Во всяком случае, не я. - Она положила руку на его плечо и продолжила недрогнувшим голосом: - Иногда полезно наплевать на условности и, например, просто выплакаться в подушку". Он заплакал без голоса. Она сидела рядом, пока он не успокоился. Он ушел, так и не сказав ей ничего. Быть может, только ее он и любил по-настоящему в своей жизни?
   Он встал.
   Мертвых любить легко.
   Пора менять караул у тела покойного.
   Прежде чем встретиться с матерью, Байрон спустился черной лестницей в кухню. Нила сидела у окна со скомканным платком в руках. Байрону показалось, что она резко - за полчаса-час - постарела.
   Перед нею лежал конверт, надписанный дедовой рукой.
   - Нила, ты прочла? Что с тобой?
   - Как это странно бывает, Байрон, сынок... живешь, живешь - и вдруг все словно наизнанку выворачивается, все другим каким-то становится... Он мне всего несколько словечек с того света прислал, а я из-за этих словечек сызнова всю жизнь пережила... - Она потянулаь носом. - Чуть не рехнулась, дура старая. А и всего-то - милой назвал. Господи!
   Она прижала платок к носу.
   - Прощения просил?
   - Просил. А за что мне его прощать? Что грешили, так вместе грешили. Вместе перед Богом и ответим. А остальное... Даже страшно сейчас стало, как подумала: я ведь всю жизнь думала, что я ему вроде отдушины. Потоптал меня и дальше побежал. К жене, детям, другим бабам, по делам... да мало ли! А он пишет: может, это странно, но если вдуматься, кого я крепче тебя любил? Никого. - Всхлипнула. - Я это его письмо в саван зашью, чтобы меня с ним и похоронили. - Закрыла лицо большими красными ладонями. - А я кого еще любила? Никого, кроме него.
   Байрон налил в граненые стаканчики из пузатого кувшина, придвинул один к Нилиному локтю.
   - Давай по маленькой, нянька. Ну, сделай одолжение, пожалуйста! Не чокаясь.
   Глубоко вздохнув, Нила выпила самогон, приложила платок к губам.
   - Видишь, Байрон, любовь разная бывает... бывает видная, а бывает и невидная, тайная - может, она-то и есть истинная... такая и была у нас с Андреем Григорьевичем... а казалось - пустяк... Это ему Бог указал такие слова написать перед смертью. Бог, не иначе. Сам-то, может, так и думал, да поди-ка дождись от него, когда скажет, что он там думал себе... Это Бог, Бог, Байрон!
   - У него была не одна женщина - много, - сказал Байрон. - Но только ты - единственная. - Выпил. - Ему повезло, что ты у него такая была.
   Она разгладила руками конверт.
   - Неониллой назвал - с двумя "лэ". И еще пошутил: буду на том свете прежде тебя - непременно передам привет Терентию и всем чадам твоим. Не понимаю я... А ничего: живой человек и не такое наворачивает.
   - Он не наворачивает, Нила. Тебя ведь крестили во имя мученицы Неониллы, которая пострадала вместе с мужем Терентием и семерыми чадами за исповедание христианства, а было это еще при императоре Дециме... давно было... Да я же тебе раза три, если не больше, рассказывал про это!
   - Старая стала, забываю. - Она жалобно посмотрела на Байрона. - Дом вон какой большой, куда мне одной управиться - с уборкой, готовкой... Майя Михайловна наняла тут двоих, приходят по субботам, все пылесосят, полы натирают, белье в машине стирают... а я, получается, вроде и лишняя... Сготовишь обед - разве что Дианка поест, остальные на работе перекусывают. А собираются все за столом только по воскресеньям. И гостей не бывает.
   - Сколько себя помню, у нас никогда гостей не было.
   - А до того, как Ванечку посадили, каждое воскресенье, каждый праздник - полон дом гостей набивался. После того - как отрезало.
   Байрон покрутил в руках стаканчик.
   - Я вот до сорока лет дожил, а до сих пор не знаю, за что его...
   - Девочку снасиловал и задушил до смерти. Так говорят. Помрачение ума на него нашло. Падучая.
   - Как у отца?
   Старуха, опустив голову, что-то пробормотала.
   - Что?
   - Не любит Майя Михайловна про это говорить...
   - Даже со мной? Он же мне дядя родной. Кровный.
   - Не любит.
   Он вздохнул.
   - Ладно, пойду я в зал - сменю мать. Ты мне потом графинчик принеси... Нила!
   - Слышу, родной, слышу...
   Мать не спала. Закутавшись в плед, она поверх очков читала Библию. Даже в такой домашней позе она выглядела подтянутым и готовым к немедленному бою солдатом.
   - Ты рано, - сказала она. - Мог бы еще подремать.
   - Не спится. А таблетки боюсь принимать, да и помогают они все меньше.
   - Алкоголизм. - Мать сняла очки и отложила книгу. - Впрочем, ты достаточно взрослый мальчик, чтобы я тебе еще нотации читала. - Она потерла переносицу. - Да и сама грешна: снотворное, болеутоляющее, взбадривающее... Витамины горстями глотаю - и хоть бы что. Возраст. Подай мне туфли, пожалуйста.
   Он поставил туфли перед креслом.
   - Я скажу Ниле, чтобы она принесла тебе чего-нибудь перекусить.
   Она выпрямилась, взявшись руками за поясницу.
   - Спасибо. - Байрон опустился в кресло. - Мам, ты можешь допустить, что деда убил какой-нибудь обманутый муж?
   - Чушь. Дед умел находить общий язык с рогоносцами. Да и что они могли доказать? А слухи - ветер.
   - Ну, Шатов не Москва, здесь-то слухи как раз опасней пистолетов.
   - Ты всегда был литературным мальчиком. Как жалела Алла Анатольевна, что ты поступил на юридический, а не на филфак...
   - Алла Анатольевна... А, учительница литературы. Помню.
   - Не помнишь - не ври. А она тебя самым лучшим своим учеником считала. Кстати, доктор Лудинг категорически настаивает на энцефалограмме. Вернешься в Москву - пообещай - и сразу...
   - Обещаю. Хотя по возвращении в Москву у меня будет хлопот... Я читал кое-что об эпилепсии, поэтому не уверен, что это она. Ты же помнишь, как у меня сердце схватило? Может, опять гипертония. Хотя раньше врачи и не обнаруживали... Впрочем, это не предмет для спора.
   - Именно. Эта болезнь проявляется по-разному и, бывает, не сразу во всей красе.
   - Ты имеешь в виду отца и дядю Ваню?
   - У твоего отца эпилепсия проявилась еще в детстве. У Ивана... у него через годы... и так страшно, Господи, так страшно!..
   - Он в психушке отбывал срок?
   - Да. А там и здорового человека могут так залечить, что психом станет.
   - Галоперидолом с аминазином. Коктейль имени товарища Андропова.
   - Не знаю чем. Меня долго к нему на свидание не пускали. Где я только ни побывала, как ни унижалась, не положено, - и все. Только в последние пять лет позволили - одно свидание в год. Я чуть с ума не сошла, когда к нему собиралась... что взять с собой, что передать... только об этом и думала... А приехала, увидела его - другой человек. Остолбенелый какой-то. Вялый... чужой...
   - Мам, ты извини... ты любила его?
   - Он веселый был, добрый, другой, совсем другой - не такой, как сейчас... Пьет, паясничает... юродивый какой-то, разве что - тихий. Слава Богу, деду удалось снять его с таблеток, врачи помогли. А он - в водку ударился. - Она едва удержалась от вздоха. - Ничего не попишешь: жизнь. Не знаю, кем бы он в старой советской жизни стал, а вот в новой русской - уже никем.
   - Дядей Ваней-то он останется...
   - Слабое утешение. - Она помассировала шею. - Кирцер вернул дедов револьвер, я его в сейфе заперла. На всякий случай. Ты поосторожнее: пока убийцу не поймали, кто знает, не вернется ли...
   - Если это и правда киллер, то он или в Москве гонорар пропивает, или с камнем в ногах на дне реки покоится. Погоди! Тебе ведь показывали акт о проверке сигнализации?
   Мать кивнула.
   - Сигнализацию можно только из дома отключить. Я не думаю, что это сделал - мог бы сделать - кто-то из своих. Диана, Нила, Оливия, я, ты... А не могло быть в доме еще кого-то... гостя...
   Майя Михайловна презрительно улыбнулась.
   - Здорово же мы очужели, Байрон.
   - Я не об этом...
   - А я - об этом. Ты же имеешь в виду моего шофера - Виктора Звонарева. Нет, в эту ночь я спала одна. Этот вопрос мне уже задавали, кстати. Я сказала им то же, что и тебе сейчас. И подписалась под протоколом. Тебе тоже моя подпись нужна?
   - Иди спать, мама. И помни: меня не интересовало и не интересует, с кем ты спишь.
   - Надеюсь, я не обязана благодарить тебя за сыновнюю деликатность?
   - Спокойной ночи, ма. - Он взял Библию, открыл наугад. - Если засну, разбуди.
   Скрипнув каблуками, она резко развернулась и легко побежала вверх по лестнице.
   - И высоты будут им страшны, и на дороге ужасы; и зацветет миндаль; и отяжелеет кузнечик... Господи, какой к хренам кузнечик! - простонал Байрон.
   Из темноты выплыла с подносом Нила. Молча расставила тарелки, кувшин, салфетки и стакан на столике.
   - Слыхала? - спросил Байрон. - Я ей про Фому, а она мне про Ерему!
   - Был Ерема, сынок, был. Чужой человек. Не могу на Библии поклясться, но спала она не одна. И не с Оливкой.
   "Вот кто все знает, - со странным весельем подумал Байрон, наливая в стакан душистого самогона. - Наверняка и про меня с Оливией. А может, и про Диану? Ну это - вряд ли".
   - В нижней душевой он среди ночи мылся, - шепотом продолжала Нила. - А кто - не разглядела.
   - Звонарев? Виктор этот?
   - Не знаю. Мелькнул - и пропал. А голые со спины все на одну жопу.
   - Почему же следователю не сказала? Ведь, может, эта жопа и убила деда. А пока все валят на меня. Понимаешь?
   - Не сказала - и не сказала. Позор-то на семью навлекать... Кто я тут такая? Приживалка, да еще, может, из ума выжившая. А ты мужчина, сам прокурором был - отобьешься. Бог не выдаст.
   - Значит, свинья съест. А в какое время ты его видела?
   - Ближе к утру. Светало... хотя еще очень хмуро было...
   - И больше никого не встречала?
   - Да Иван за самогонкой спускался. Я ему всучила графин, чтоб успокоился...
   Нила, сердито нахмурившись, перекрестилась на гроб и уплыла в темноту.
   - Так. - Байрон отхлебнул из стакана, выбрал бутерброд потолще. Значит, еще почитаем эту книгу жизни, черт бы ее взял!
   Вытащил из кармана толстенный негнущийся конверт - послание от деда - и вскрыл его при помощи вилки. В пакете оказались несколько листов голубоватой тонкой бумаги, исписанных с двух сторон, и пачка фотографий.
   Байрон передвинул торшер и прилег на диван. Первая же фраза вызвала у него недоуменную улыбку. Он повернул голову к гробу.
   - Значит, дед, ты только прикидывался мумией, а на самом деле был нежным телятей... Ужо почитаем!
   "Милый мой Байрон! Написал эти три слова - и умилился сердечно. В этой сентиментальности и есть моя правда: ведь я всегда считал тебя скорее своим сыном, чем внуком. И чем больше тебе доставалось от жизни, тем острее я это чувствовал. А когда от той же жизни доставалось мне, всякий раз при этом вспоминал о тебе, жалея, что нет тебя рядом, потому что только с тобой и мог бы я поговорить о превратностях судьбы, не с бабами ж!
   Первой моей мыслью было изложить в этом письме всю свою судьбу, но потом я подумал, что и времени это займет Бог весть сколько да и малоинтересно будет. Однако сейчас мне ничего не остается, как только вспоминать и строить предположения (чуть не написал - пророчествовать).
   Я горжусь тем, что не продал своего отца Григория Ивановича Тавлинского, которого ретивые революционеры решили было пустить в расход как буржуя, то есть владельца единственного на всю округу книжного магазина (приносившего, надо сказать, совсем небольшой доход). При магазине была маленькая читальня, где подавали самовар и собирались местные интеллигенты и несколько грамотных фабричных. Они-то и составили после Октября первое уездное правительство. Об этом я и напомнил судьям, а поскольку к тому времени я уже закончил школу и состоял в ЧОНе (части особого назначения по борьбе с контрреволюционным крестьянством), слова мои возымели действие, и отца выпустили из кутузки. Некоторое время он служил в библиотеке, а вскоре умер - слава Богу, своей смертью. Невелика, конечно, заслуга - спасти жизнь собственного отца, но в те лихие времена (да и в последующие лихие времена, поскольку других времен на Руси не было) я знавал немало случаев, когда родные отказывались друг от дружки, а то и проливали родную кровь. И было это не на войне, которая обошла Шатов стороной, а в мирных условиях.
   Горжусь я также и тем, что уберег Алину Дмитриевну, твою бабушку, от большущих неприятностей, а может, и от невзгод, которые свалились на ее семью. Горжусь, но даже сейчас - втайне, поскольку она мне этого никогда не могла простить. А я не мог почему-то открыть ей, чего мне стоило при живой жене привести в дом молоденькую девушку, которую я называл при посторонних то домработницей, то сиделкой, пока не померла моя первая жена. Я же служил в НКВД и взял на себя заботу о дочери репрессированных, вообрази-ка, ты же читал об истории того времени. Она, может, и понимала, чем мне это грозило, но не могла простить, что все произошло так прозаично. А может, считала, что я воспользовался ее безвыходным положением и завладел ею? Наверное, так оно и было, но прежнего вернуть уж было нельзя, и она вышла за меня и родила двойню. То же, что случилось между нами впервые, как между мужем и женой, я бы не спешил называть насилием. В доме еще не выветрился запах лекарств, напоминавший о моей несчастной первой супруге, а мы уже сидели вдвоем за столом, я и она, и пили крымский мускат, с великим трудом раздобытый мною как раз к такому случаю. Она выпила две рюмки, но даже тени румянца не появилось на ее застывшем бледном лице. За столом мы не проронили ни слова. И так же без слов отправились в супружескую спальню. Сейчас я могу признаться, что, пропуская ее вперед, я мысленно чертыхался, предвидя тоскливый обряд дефлорации живого трупа. Но вышло иначе. Она и пальцем не шевельнула, чтобы раздеться, поэтому всю эту процедуру пришлось проделать мне, радуясь втайне, что по неопытности своей она тем самым раззадоривала не только меня, но и себя. До последнего своего вздоха буду помнить ее белое тело, по сравнению с которым накрахамаленные простыни казались черными. Раскаленное белое тело. Она искусала губы в кровь, но все же не выдержала и сорвалась на крик, требуя от меня еще и еще большего - быть может, того большего, которое ввергает любовников в священное безумие, стирающее между ними - в припадке высокого безумия - все прошлое, все, что разъединяет их... Я этого не могу забыть, потому что время от времени у нас еще случались такие ночи.
   Рассказывая тебе о расстреле в Домзаке, я, наверное, умолчал об одном штришке. А штришок вышел густой: я лично застрелил двоих заключенных, потому что мы спешили покончить с делом до света. Один из них сказал мне то, что, вероятно, говорят своим палачам все жертвы: "Бог тебя покарает".
   Если посмотреть на внешнюю сторону моей жизни, которая видна была всем людям, то никакой Бог меня не покарал, напротив, наградил меня долгой жизнью и крепким здоровьем, богатством и властью.
   Но я-то догадывался, и с годами догадка моя превратилась в уверенность, что Божья награда оборотной своей стороной является и карой за мои дела, счастье, что об этом знали только я и Он.
   Бог или дьявол - а может, какое-нибудь древне-среднее Оно - покарали меня сыновьями. Мне даже сейчас трудно говорить об этом (поэтому ты все ж встреться с Иваном и задай ему прямой вопрос), но однажды случилось так, что твой отец, уже женатый на Майе, в помутнении рассудка изнасиловал и задушил пятнадцатилетнюю девочку Д. В тот день мы принимали гостей - тогда мы часто устраивали вечеринки. Совершив злодеяние, Григорий упал в корчах, с пеной на губах - с ним случился очередной припадок эпилепсии. Спохватившиеся Нила и Иван обнаружили в комнате наверху два тела и тихонько позвали нас - меня, Алину и Майю. Внизу шумели гости, и мы, конечно, не хотели привлекать их внимания. Мы с Майей спустились вниз, чтобы дождаться, когда гости разойдутся. Это были ужасные для нас часы. Мы поднимали рюмки с гостями, чем-то даже закусывали и поддерживали нестройный разговор, не подавая и виду нетерпения или раздражения. Когда же последние гости разошлись, мы бросились наверх. Григорий уже пришел в себя. Он плакал, бился в истерике, а то затихал и тупо смотрел на мертвое тело. Майя вдруг предложила зашить тело в мешок и утопить в реке. Никому, как помню, мысль эта поначалу не показалась дикой: тогда мы все словно вдруг одичали и были готовы на все. Будто какое-то воспаление разом поразило наши души и умы, и, помню, даже самый вид чайного стакана на подоконнике, колыхание занавесок, гудок парохода, донесшийся с реки, - все казалось верхом нелепости и дикости. Первой взяла себя в руки Алина Дмитриевна. Она сказала, что избавляться от тела нельзя, потому что таким образом мы окажемся повязаны страшной тайной, ужас которой превышает силы отдельного человека и рано или поздно разрушит семью. Кто-нибудь однажды да не выдержит - так я понял ее слова. И вот тут вступила Майя. Не глядя на мужа, она сказала, что если дело вскроется, судьба ее будет сломана навсегда, а Григория посадят, не позволив закончить институт. Вдобавок она сообщила, что ждет ребенка. И все только потому, что больной эпилепсией муж под влиянием вина набросился на эту девочку, при этом, возможно, даже не сознавая, что делает. Григорий сказал, что он помнит, как они поднимались наверх, остальное же начисто выпало из памяти - так бывает у эпилептиков. "Бедный мальчик, - сказала Алина. - Почему именно тебя Господь выбрал, чтобы подвергнуть такому нечеловеческому испытанию? Это несправедливо". И тут неожиданно для всех нас выступил Иван. Он заявил, что готов ради семьи взять вину на себя. Он был трезв, волновался, но говорил связно и по видимости разумно. Меня особенно поразил странный блеск в его глазах. Это был не блеск безумия, но блеск какой-то странной радости. Почему? Зачем тебе это нужно? Мы недоумевали, а он только сильнее распалялся. Он не безумец, а вполне здравомыслящий человек, который не видит иного пути спасти репутацию семьи, будущее Майи и Григория и их ребенка. Так сформулировал он свою позицию. И тут-то меня осенило: да ведь он подвига жаждет! Он хотел совершить что-то такое, что возвысило бы его над бесчеловечными законами текущей жизни, хоть и ввергло бы в ад. Но именно сошествие в ад (о котором я-то знал не понаслышке) и виделось ему подвигом. Я взял его за руку и увел в другую комнату, где и высказал все, что думаю о его решении. Немного подумав, он согласился со мною. "Я не могу благословить тебя на такое дело", - сказал я ему. "Выбора у нас нет, - ответил Иван. Так хоть выходом воспользуемся". Я мог бы сказать "нет", но я промолчал. Видя его твердость, смешанную с возбуждением, понимая, что он впервые в жизни переживает чувства, которые другого человека просто разорвали бы в клочья, я думал о том, что мое "нет" может не только изговнять всех нас, но и сломать Ивана: на такое решаются раз в жизни, да и выпадает такое тоже не чаще, чем раз в жизни, уж поверь. Тут только глас Божий мог бы разрешить все сомнения, но похоже, что Бог специально для того и придуман, чтобы оставлять человека один на один в самую страшную минуту его жизни.