«Почему так устроена жизнь, что чем хуже она, тем всегда лучше для стихов?» – думал Збышек, ища глазами Эгле. Девушка с самого рассвета хлопотала у огня. Над маленьким костерком был подвешен котелок с пенящейся водой. Набросав в кипящие пузыри всяких травок, без просу вытащенных из мешочка раненого Травника, Эгле мешала отвар ложкой, тихо напевая. Сейчас она была точь-в-точь как маленькая серая мышка из старой полянской сказки, которая вознамерилась однажды стать ведьмой и сварить волшебное снадобье, выпив которое, всякий зверь тут же непременно превратится в человека. Ночь отчасти восстановила силы молодой друидки, но теперь Эгле очень мерзла и беспрестанно куталась в большую темную шаль, которую всегда таскала с собой. Эта старинная шаль когда-то явно согревала еще острые плечи ее суровой прабабки – кое-где просвечивали дыры, но их, в общем-то, всегда аккуратная Эгле почему-то никогда не стремилась зашить.
   Март стал вслушиваться, и, поскольку Эгле сидела к нему спиной, он с тайным удовольствием залюбовался фигурой девушки. Она тихо напевала, устремив задумчивый взгляд на недвижную водную гладь Домашнего озера, еще подернутую дымкой рассветных испарений. Над костерком легко струился и поднимался к верхушкам сосен еле видимый дымок. Голоса лесных птиц были по-утреннему чисты и прозрачны, и ничто не напоминало о ночном бое, кроме стального стержня оперенной арбалетной стрелки, по-прежнему торчащей из косяка над дверью.
   Голос девушки был немного хрипловат, не столько от природы, сколько от переживаний минувшего дня и ночной сырости, но слова вполне можно было разобрать. Теперь Эгле запела новую песню высоким, печальным голосом, и Збышек вдруг почувствовал, как что-то кольнуло его в душе. Да-да, именно в том самом месте, где, как он считал, уже давно была только тупая, ноющая боль, и где мягкими и прохладными кольцами мудрой змеи свернулась тихая и присмиревшая от времени и долгих раздумий светлая и безнадежная тоска.
   Збышек слушал, и чувствовал, как ногти пальцев против его воли врезаются в судорожно сжатые кулаки. Эти слова он слышал впервые.
 
Сколько лет, сколько зим он идет по дорогам,
По тревогам земным и по душам убогим…
Там, где тлеет закат, там, где звезды горят,
Там, где травы по пояс…
Мне тебя не понять,
Мне тебя не догнать,
Но я слышу твой голос.
 
 
Он приходит во сне, сны уходят за ним вслед.
Он идет по весне, но в руках его спит снег…
Он приходит в свой срок, он меня еще встретит,
Может быть, это – рок,
Может быть, это – бог,
Или, может быть, ветер…
 
 
Не разбив зеркала – не сбежать от судьбины
Не познать дикий мед – не вкусивши рябины
Старых снов легкий дым я однажды утрачу
И пойду вслед за ним,
Побегу вслед за ним,
И вослед мне заплачут…
 
   Что бы ни пел мужчина, в трудах ли, на пиру или в дороге, он всегда поет о женщине. Причем поет зачастую не о какой-то конкретной женщине, со своим именем и судьбой, а о той, что воплощает в себе память о многих, и даже о тех, кто еще не встретился ему ни в трудах, ни на пиру, ни в дороге. Женщина же, порой проживая в маленькой песне целую жизнь, как правило, тоже думает о мужчине, но она всегда знает его имя и думает, что знает судьбу. Март знал, что Эгле поет не о нем. Сердцу его сейчас было так холодно, что он зябко передернул плечами, еще раз оглянулся, опустил голову и тихо побрел в дом. После ночного бдения, когда он единственный оказался способен держаться на ногах, Збышек очень устал. Но сейчас Марту показалось, что душа его опустошена, а это было неизмеримо, в тысячу крат хуже и тяжелее любых ран и увечий. По крайней мере, так ему сейчас это казалось.
 
   Поить целебным отваром раненого Травника собрался у кровати друида весь отряд. У Марта был сумрачный вид, но ему досталось всю ночь сторожить, и Эгле настояла, чтобы он выпил чашку горячего снадобья для подкрепления сил. Ян тоже получил свою порцию зелья. Голова его была крепко забинтована прокипяченной тряпицей, из тех, что всегда лежали в общей торбе друидов, а носить ее в пути почти всегда приходилось любящему на этот счет попетушиться и похорохориться Марту. Пролежав полночи в горячем бреду, Травник, наконец, уснул и, проснувшись утром, почувствовал себя лучше, даже пытался улыбаться и шутить. В ту пору каждый уже рассказал о том, что с ним приключилось минувшим днем в лесу, и особенно всех заинтересовали таинственный спаситель Коростеля и судьба предателя Ткача. Ведь когда Ян пришел в себя у обрыва, рядом с ним не было никого… Но сейчас все, словно по обоюдному согласию, решили отложить трудные думы хотя бы на час, потому что и тело, и душа каждого нуждались в отдыхе и добром слове.
   – Вот и опять провели безносую, – усмехнулся Коростель, сосредоточенно дуя на чашку с горячим отваром.
   – Да уж, – буркнул Март, а Ян так похоже загнул вниз кончик собственного носа, выпучив глаза, и в сочетании с его перевязанной головой это было настолько уморительно, что Эгле не выдержала – совсем по-девчоночьи прыснула, тут же быстро прикрыв рот ладошкой.
   – Жаль, Гвинпина нет, – размягченно улыбнулся Травник. – Этот бы сейчас показал цирк. Хотя у тебя, Ян, тоже неплохо получается.
   – Ты так сказал, Ян, будто со смертью в прятки играешь – как с равной, – заметил Збышек, поудобнее усаживаясь в ногах друида.
   – Равный смерти только тот, кто ее не боится, – заметил Травник. – А кто ж ее не боится, а?
   Он строго обвел глазами всех сидящих вокруг него, словно ожидая увидеть здесь такого безумца. Коростель удивился: он бы никогда не подумал, что Травник вообще чего-то боится, и тем более – смерти, которой он не раз смело смотрел в глаза.
   – Поэтому, Янек, это не прятки, а, скорее… – Травник призадумался на миг и хитро подмигнул, – скорее, догонялки будут, вот что. Она за тобой гонится, а ты удираешь. Так же, как мы вчера…
   Коростель засмеялся, Эгле мило улыбнулась, и даже пасмурный Март слегка скривил губы, изобразив подобие усмешки.
   – А если смерть все-таки окажется хитрее, Симеон? – не унимался Ян. – Возьмет и перекроет тебе все пути отступления, каждую лазейку, что тогда?
   Коростель опять засмеялся, весьма довольный тем, что, наконец, припер-таки друида к стенке.
   – Что тогда? – усмехнулся Травник, а глаза его на мгновение стали словно глубже, и на дне этих темных озер далеко-далеко заблестели звезды. Казалось, они когда-то опустились глубоко вниз, но все еще продолжали светить и оттуда, с самого дна души.
   – Тогда ступлю на лунную дорожку, – сказал Симеон и обвел друзей хитрым взглядом. – И стану подниматься понемножку!
   При этих словах все – Март, Коростель, Эгле – буквально обомлели: друид, может быть, впервые в жизни заговорил стихами, пусть и похожими на нескладную детскую считалочку. Травник угадал невысказанный вопрос и мечтательно зажмурился, как сытый кот, хотя он и меньше всего сейчас был похож на любителя дармовой сметанки.
   – Я так придумал себе еще в детстве. Помню, мы с сестренками играли в прятки, только не в обычные, а как бы это сказать… в такие… волшебные, что ли.
   При воспоминании о сестрах по лицу друида пробежала тень, но Травник справился с собой, упрямо мотнул головой, словно отряхивая тяжелые думы.
   – Так вот, мы часто спорили, где самое лучшее место, чтобы прятаться. Сойка любила говорить, что лучше всего – в пещерах, которые были в нашей округе еще с незапамятных времен. Младшая, Лутовинушка, все норовила сманить нас вырыть укромную землянку, только маленькую, как раз, чтобы мы втроем поместились. Хотела забраться туда на весь день, взять молока, хлеба и до ночи рассказывать друг другу всякие страшные и чудные истории. А я как-то возьми да скажи, причем помню – ни с того, ни с сего: если придется мне прятаться, я убегу в ночь. Так и сказал!
   – А они? – улыбнулась Эгле, и у Марта отчего-то вновь защемило сердце. Он отошел к окну и стал смотреть на противоположный берег Домашнего озера, слушая Травника и одновременно следя за лесом – на миг ему показалось, что между высокими прямыми стволами дальних сосен что-то мелькнуло.
   – Они и спрашивают: почему в ночь-то, там же всякие призраки, и, говорят, сама Смерть с косой там живет! А я, помню, почему-то ответил, видно, уж понесло, что ли: тогда, говорю, ступлю на лунную дорожку… А девчонки заулыбались. Мы, помню, тогда ходили с отцом корову искать, что заблудилась, да на обратном пути свернули к реке, и отец показал нам лунную дорожку над водой. Луна, помню, светила тогда прямо над течением… И Сойка тут же стала придумывать стишок: тогда ступлю на лунную дорожку и стану… А чего «стану» – не может придумать. А мне как раз в голову и пришло: и стану, говорю, подниматься понемножку. Девчонки обрадовались, запрыгали и побежали матери да отцу стишок пересказывать. Матери, помнится, стишок понравился, но она все равно потом отцу выговаривала, чтобы поздно ночью нас к реке не брал – стремнины там, да и русалки балуют, нечисть всякая, речная и луговая. Папаня тогда смеялся и сказал матери, что она просто ревнует. А я тогда еще не знал этого слова, и весь день голову ломал: с кем мать отца «ровняет» и почему?
   Вот мне с тех пор и запомнилось: «дорожку – понемножку». – Травник вздохнул, и блеск в его глазах стал постепенно угасать. – Уж и отца с матерью на свете нет, и сестренок… Вот как все вышло…
 
   Эгле раскрыла было рот, но что она собиралась сказать Травнику, так никто и не узнал. Март быстро отпрянул от окна и обернулся к друзьям.
   – На том берегу стоит какой-то человек и подает нам знаки. Ну-ка, Янку, глянь! Сдается мне, что, судя по твоему описанию, это и есть твой давешний спаситель.
   Коростель подбежал к окну. На том берегу озера у самой воды стоял человек. Тот самый. Ян ошеломленно посмотрел на друидов.
   – Точно, он… А я-то, дурак, думал, что он мне примерещился!

ГЛАВА 11
НИСХОЖДЕНИЕ

   Снегирь говорил. В беспамятстве говорят многие, в счастье – некоторые, в боли – все без исключения. Нет на свете такой силы, что может вытерпеть любую боль, оттого боль душевная порой и кажется горше физических мучений, ведь каждый ее терпит в одиноком молчании. Боль тела быстрее развязывает язык, нежели тяготы души, потому всегда нужно уметь выговориться, излить из себя сжигающий изнутри огонь, вне зависимости от того, угли ли это ужаса или ледяное пламя спокойствия. И так важно, чтобы оказался рядом в минуты твоих телесных и душевных испытаний хоть кто-то, пусть даже тебе незнакомый, пусть даже и равнодушная толпа. На миру, говорят, и смерть красна, терпеть же боль в одиночестве – значит, уверенно стучать в двери безумия.
   Но Снегирь говорил, и не было рядом с ним никого, кроме злобной старой ведьмы, отрешенно перебиравшей дьявольский скарб пыточных инструментов под свои жуткие напевы. Снегирь говорил уже не от боли – был он в беспамятстве, и вело его сейчас мрачное колдовство зорзов, пробившее брешь в стене его отчаянного упорства, где до того не справились ни железо, ни вода, ни огонь. Ведьма Клотильда слушала, перетирала мягкой тряпочкой и без того блестевшие ножницы, клещи и крючки и вспоминала мужчин своей молодости. Они вставали перед ней могучими богатырями, повергавшими врагов одним мановением руки; красиво ухаживавшими за невинными девушками, бравшими их в жены или в плен в зависимости от обстоятельств и никогда не совершавшими бесчестных поступков. Бесчестные поступки в ее молодости совершали только женщины, причем не все, а только одна – воровка, разлучница, гадина. И еще – родная сестра.
 
   Впрочем, Клотильда внимательно слушала бессвязные монологи некогда упитанного, а сейчас уже порядком исхудавшего друида. Колдовство дает время, но отнимает силы, думала ведьма, изредка помешивая черпаком на длинной ручке темно-красный отвар, тихо кипевший на медленном огне в котелке. Отвар состоял из разных компонентов, одно упоминание которых могло вызвать у людей слабонервных отвращение и даже рвоту, но главным компонентом готовящегося зелья была обыкновенная человеческая кровь, которую ведьма умело оберегала от свертывания. Это была кровь друида, который без устали что-то шептал заплетающимся языком, часто облизывая обветренные, посиневшие губы. Друид был намертво прихвачен железными тисками и крепкими ремнями к железному же столу с желобом – чтобы было удобнее собирать вытекающую из человека жидкость. А где-то там, в лесу, ветер гулял по верхушкам высоченных сосен, бил в скалы прибой, разбивался барашками пены. И никто, даже пройдя в двух шагах, не мог бы заметить в черном камне скалы скрытую от глаз дверь, лестница за которой вела глубоко вниз, в самое логово таинственных зорзов. Оно было построено в незапамятные времена для самого магистра Ордена, а теперь отдано могущественным адептам никому не понятной магии, в основе которой не лежали ни добро, ни зло – одно только великое Безразличие. К людям, к миру, ко всему остальному, что не носило цветов зари, которая на ветру иногда так походит на запекшуюся кровь. Или ржавчину, если только кровь может быть у холодного железа. Эту скрытую от глаз дверь невозможно было обнаружить и тем более – открыть никому из тех, кто не знал, где искать. Даже случайно никто не мог увидеть эту дверь в камне. Разве что кобольд.
 
   В комнату, где еще недавно лежали двое связанных друидов, отворилась дверь. Тихие, легкие шаги проследовали в один из ее углов. Два холодных глаза, полускрытые капюшоном, внимательно изучали каменный пол. Видели ли они былые очертания тел, некогда брошенных сюда, как кули с мукой, или, может быть, следы миновавших движений и возмущений воздуха, еще не растворившиеся? Во всяком случае, осторожные шаги уверенно проследовали в центр каменного мешка, точно повторив маршрут проползшего здесь Снегиря, надеявшегося в тот миг, что его верный друг еще жив. Затем человек в сером плаще вернулся обратно, осторожно коснулся дверного косяка. Тонкая рука в кожаной перчатке аккуратно обследовала ручку двери, несколько раз повернула ее, после чего человек вышел из комнаты и закрыл за собой дверь.
   Дальше его маршрут следовал вдоль каменной стены, на которой кое-где висели ввинченные между балками тусклые светильники. В этом коридоре стоял спертый и чересчур влажный воздух, и потому масло горело плохо, с треском и шипением. Человек шел странной походкой: маленькие шаги, поминутные остановки, а раза три-четыре он даже улегся на каменный пол, тщательно подобрав полы плаща. На самом же деле странного в этом не было ничего – просто он шел по следу. На этом понятие «просто» и заканчивалось. То, что пытался проделать этот человек, пожалуй, не удалось бы никому из простых смертных, потому что человек в плаще, как дьявольская ищейка, шел сейчас по следу бежавшей из плена души. И след этот он взял только что. Это был Лекарь, зорз, которого побаивались все его собратья, кроме Птицелова, и даже равнодушный к вопросам жизни и смерти Старик всегда старался по возможности держаться от угрюмого Лекаря подальше. Лекарь был непредсказуем, и сейчас он решил в одиночку совершить первый обряд Перехода. Об этом он не предупредил никого, даже Птицелова – впрочем, тот всегда поощрял инициативу. Для успешного выполнения обряда Перехода необходимо было пройти по следу души, которая еще совсем недавно рассталась с телом. Тело Книгочея предусмотрительный Лекарь распорядился содержать в холодном погребе-кладовке, в одном из потаенных убежищ подземной цитадели зорзов. А вот о том, как пройти сквозь стену этого мира, как это удалось Книгочею, можно ли при этом сохранить свой телесный облик, и что будет с ним потом, за гранью, Лекарь не знал. Впрочем, этого не знал и никто на свете. Но Лекарю было решительно наплевать на всех остальных. Зорз шел по следу и знал, что этот свежий след его обязательно куда-то выведет. Уверенность крепла в нем с каждой минутой, а смерти Лекарь не боялся, ведь он шел к ней в гости с подарком.
 
   Дыхание последней Реки, о которой мало что знал даже мудрый Шедув, Книгочей ощутил сразу. Влажный огонь – так определил он для себя это непонятное ощущение тревоги. И еще – великого спокойствия, исходящего от могучего русла действительно великой и грандиозной реки, которой не может быть ни на какой земле. Она не была широкой – но другого ее берега, казалось, просто не было, или же он терялся в облаках пара и тумана, встающих на горизонте. А он в то же время был удивительно близок, словно над рекой свернулись пространство и время, и далекое прежде теперь казалось невозможно близким, только протяни руку. Но самое поразительное в Реке было то, что в ней… тек огонь. Была здесь, конечно, и вода, и по большей части здесь текла обычная речная вода. Однако она периодически вспыхивала, словно на ее поверхности изредка загорались лужицы нефти или чего-то другого, что невидимо, но горит на воде – так в знойном июне на городских площадях порой воспламеняется от солнечного жара нежный тополиный пух.
   Шедув и Книгочей вышли к переправе, когда от нее только-только отошел паром. Темная платформа с низкими бортами неспешно уходила вдаль, туда, где сгущался то ли пар, то ли туман. Язычки речного огня порой лизали обугленные до половины борта, но паром неуклонно продвигался перед, и на берегу натужно скрипели обыкновенные блоки с накрученными на них бухтами обыкновенных железных тросов. На пароме Шедув и Книгочей с берега никого не разглядели, даже самого Паромщика. Видимо, верны были предания и песни, рассказывающие, что всякий, кто ступил на паром, пересекающий Реку без Имени, в тот же час становится невидимым для людского глаза. Вот только откуда там могли оказаться людские глаза, предания и песни скромно умалчивали.
   Перед маленьким причалом из длинных, прогибающихся под ногой досок – Книгочей проверил их прочность и на всякий случай поспешно сошел с помоста – в песок было врыто несколько рядов лавок, очевидно, для поджидающих своего часа печальных душ. Вся эта картина, несмотря на пламенные барашки, изредка вскипавшие на речных волнах, была настолько будничной и как-то особенно, по-сельски неяркой, что Книгочею стало не по себе. Он немного побродил вдоль воды, не рискуя, однако, замочить ног, затем нерешительно поднял валяющийся под ногами камень. Это был круглый и плоский голыш, которых полно лежит по берегам земных рек и которыми мальчишки так любят пускать по воде «блинчики». Книгочей рассеянно повертел его в руке и вернулся к Шедуву, стоически восседавшему на скамье. Это был их последний рубеж, и отпущенник знал: кто-то уже вышел по их следу.
 
   Паром вернулся, когда лавки на берегу были уже заполнены. Души людей вели себя так же, как и в их земном существовании: большинство чинно сидело в немом ожидании, и только некоторые тихо переговаривались, выслушивая советы и вспоминая наставления людей бывалых.
   «Обычная переправа, обычный паром, обычные путники» – думал Книгочей, тоже сидящий на краю лавки рядом с Шедувом. По примеру отпущенника друид изредка окидывал цепким, внимательным взглядом только что пришедших. Это входило в его теперешние жизненные обязанности – наблюдать и ни в коем случае не пропустить того, кого пропустить нельзя, в то время как Шедув читал души, окружавшие их уже не один час.
   «Просто здесь никто никуда не спешит, не нервничает и не ругается» – думал Книгочей, который до сих пор еще не свыкся с его нынешним состоянием одушевленной телесной оболочки. «Ты в любом случае пока еще будешь мыслить по-земному» – предупредил его Шедув, когда они покинули костяной лес кицунэ. До каких пор? – спросил его тогда Книгочей. Но отпущенник только пожал плечами и рассказал о двух Привратниках.
   Насколько знал Шедув-отпущенник, Привратники встречались в одной плоскости времени крайне редко, почти никогда. Не могут встретиться день и ночь в один час – их отделяют друг от друга вечер и утро. Но теперь каждый из них сделал шаг по направлению друг к другу, и для этого была веская причина. Причиной этой было странное поведение Времени.
   Для кого-то время вдруг понеслось стремительно, проскакивая секунды, минуты, часы. Так молоко скисает не в срок, и ненароком пролитое на стол вино испаряется чуть ли не на глазах у нерадивого трактирщика. А для кого-то время стало вязнуть, словно на его крыльях налипла тяжелая грязь несделанного, невыполненного, не успевшего совершиться. Так тянется время в комнате больного или снаружи будки городского нужника, уже занятого более расторопным любителем пива или жирного окорока. Где-то должна была находиться граница, преграда, поставленная на пути потока прежде всесильного времени. Она пропускала его медленно, нехотя, и оттого время где-то задерживалось, словно заблудилось, а потом стремительно прорывало запруду, раскручивая неумолимые стрелы часов. Конечно, так было не везде. Более того, задержка времени происходила только в одной малюсенькой точке, мельчайшей и незаметной для человека и чуть ли не гибельной для Привратников миров. Мудрые знают: любой камень, лежащий на пути воды, сколь бы стремителен ни был ее поток, неизбежно обрастает илом. Илом и грязью, которые всегда несет в себе вода, сколь бы чистой она поначалу ни казалась.
   Кто-то оседлал время, сказал отпущенник Книгочею, когда они медленно и уныло брели по холодному песку дюн. Оседлал, как удобно подвернувшуюся по дороге лошадь, причем целью седока не было просто прокатиться. Он спешил в далекий город, на ярмарку, где единственно можно было найти тот товар, который ему был нужен. Но лошадь была резва, и седоку приходилось сдерживать ее горячий нрав и быстрые ноги, чтобы попасть на ярмарку именно к назначенному часу, а не околачиваться в предутренней тьме у еще запертых городских ворот.
   У зорзов было свое время, свой город и свой товар. Товаром этим должны были стать их новые слуги – бессловесные, покорные, страшные для людей и равнодушные к земным страстям. Городом этим были края, которых нет ни на одной карте – холмы небытия, равнины посмертья, поля забвения. Временем для обряда Перехода в эти места были часы, промежуточные между ночью и днем, между зимой и летом. Временем зорзов были весна и осень. Но весна уже погасла, отгорела веселыми и хмельными огоньками страстей, и для обряда перехода у них оставалось только холодное пламя осени. К тому же, это пламя нужно было еще и поддерживать, потому что зима почему-то перекрывала для зорзов дороги в Посмертье. Так же, как и лето. Каждый Привратник знал только свою половину этой разгадки, но эти половинки почему-то не соединялись вместе. Оставалось ждать время Темного Привратника – время снега, потому что лето уже кончилось, завершило свой круг раньше срока. А беспечные люди об этом еще не подозревали и только шутили о традиционной быстротечности этого щедрого на тепло времени года. И первым лето покинуло остров, который суеверные люди окрестили Колдуном.
 
   Сейчас там уже безраздельно царствовала осень, на живых ветках листья скручивались в сухие трубочки, умные звери тащили в норы зерна и шишки, не доверяясь яркому летнему солнцу, а веря лишь в свое безошибочное чутье. Оно настойчиво подсказывало им: скоро в воздухе запахнет первым снегом. Только в этом ошибались простодушные зверушки: снега не будет, решили зорзы, зиме не быть. И раздували пламя осени, сдерживали шпорами норовистое время, превратив остров в одинокий, никому не нужный клочок суши, который теперь со всех сторон обтекали не только морские волны, но и течение всесильного времени. Время остановилось на острове, пока не будет совершен обряд Перехода. И, возможно, он уже начался.
 
   Воин сидел сбоку от Книгочея, скрестив руки на груди. Он равнодушно смотрел перед собой ничего не выражающими глазами, и, казалось, полностью ушел в себя. Служил он явно где-то на Севере, судя по чертам лица и особенностям одежды, а длинный плащ напрямую выдавал в нем десятника, а то и сотника кавалерии. Пару раз он словно бы заметил на себе изучающие взгляды Книгочея, однако не подал виду. Земные дела его явно уже не интересовали: воин периодически начинал тихо шептать себе под нос молитвы, а во взгляде, которым воин изредка окидывал других, ожидающих переправы, не было и искорки интереса к окружающим его душам. Тем не менее, воин был первым, на кого указал Шедув за несколько часов сидения на лавке, показавшихся Книгочею вечностью. Поэтому, когда на горизонте показалась яркая солнечная вспышка – верный признак возвращающегося парома, Патрик как бы невзначай поднялся с лавки и прошелся за спиной воина, цепко оглядывая малейшие подробности его телосложения и одежды. Ожидающие, завидев скорбную ладью, зашевелились: со всех лавок раздался еле сдерживаемый плач, а некоторые женщины завыли в голос. Паром между тем приближался.
   Шедув тоже встал. Он не спеша подошел к реке и остановился у причала, у самой кромки воды. У берегового песка она казалась самой обыкновенной желтой речной водой, в меру холодной, и вовсе не собиралась вспыхивать огнем. Там отпущенник и замер, не сводя глаз с парома, который уже был близко. На борту его, тем не менее, никого разглядеть было нельзя.
   На переправе у Реки без Имени не было ничего, что говорило бы о правилах ожидания парома, увозящего души в небытие. Однако все ожидающие вели себя как один: никто не вскакивал с места, никто ничего ни у кого более не расспрашивал, и все продолжали сидеть на своих местах, словно впали в оцепенение. На Шедува и Книгочея никто не обращал ни малейшего внимания – каждый был погружен в собственные переживания перед тем великим, что скоро неизбежно должно было произойти. У парома уже были видны его обгорелые борта, и на его палубе неожиданно раздался низкий звук, словно кто-то дунул что есть силы в огромный горний рог. Эхо несколько раз волной прокатилось над всей рекой. На берегу царила мертвая тишина, и скоро стал слышен мерный плеск волн, которые торжественно рассекал паром. Огромная платформа медленно подошла к причалу и мягко коснулась его. Затем на палубе парома высокая и могучая фигура. Книгочей вгляделся, и глаза его округлились.