Не зарезал его Ивар, не скрутил и не выдал врага страже, что обходила дозором лагеря балтов и литвинов. У славенов и русин караул несли огромные свирепого вида собаки, так что невозможно было незамеченным подобраться к их шатрам и палаткам, а поляне, похоже, и вовсе не спали, подолгу засиживаясь у ярких костров за тихой беседой и грустными, протяжными песнями, до которых и они, и усатые мазуры всегда были большие охотники.
   Приходил потом и второй лазутчик от свеев к Ивару, но это был уже совсем другой человек. Когда ему, раненному стрелой и потому выпавшему из лодки, что отчаливала с горящего острова после битвы, дознатчики Озолиня пригрозили огнем, он рассказал, что велено было ему ничего с Иваром не обсуждать, а только получить согласие. Согласие Ивар дал, но поставил условие: до главного боя организовать ему встречу со Славкой, можно и с завязанными глазами, но чтобы непременно услышать ее голос! Хотел Ивар удостовериться, что не водят его свеи вокруг пальца. Ничего не ответил ему лазутчик, только вынул из кармана беленький платочек с вышивкой и отдал его Ивару.
   И погиб Ивар, погиб, едва лишь лег ему в ладонь льняной квадратик с синим цветочком. Сказал, что сделает все, лишь бы не трогали Славку, достал из клетки, которая всегда была в его хозяйстве, большого сизого голубя и отдал его лазутчику, а взамен взял его почтовую птицу – серого неприметного вяхиря, что умеют летать без характерного голубиного свиста в крыльях. На том и расстались.
   На обратном пути, пробираясь через лес, прежде чем миновать первые секреты балтов, вынул лазутчик голубя Ивара и одним ловким движением свернул птице шею. Был ему этот сизарь уже без надобности, потому что больше с Иваром встречаться ему не было нужды, а птица за пазухой только мешала ужом ползти мимо ночных дозорных. А Ивар закрыл клетку с голубями (специально одного дал проныре взамен свейского вяхиря, чтоб числом совпало, если заглянет к нему Озолинь или еще кто из глазастых приятелей), достал платок Славки, бережно разгладил его на столе, за которым сейчас и беседовали друиды, и долго сидел у окна, не зажигая свечи. Кто знает, может, при свете и разглядел бы он, что один край Славкиного платочка светлее был остальной материи и явно застирывали его, причем долго, потому что не отмывалась кровь его милой Славки. В первый же вечер в плену, сказавшись на слабость животом по дороге к дому, где ожидал ее допросчик Монаха, обманула девушка охрану; согнувшись, будто от колик, развернулась пружиной и ударила, как кошка, ногтями одного в глаза, другому саданула, не глядя, ребром ладони по шее и вырвалась – спасительный лес чернел неподалеку. Да на беду напоролась на вечерний дозор: сторожевые, услышав крики незадачливых Славкиных охранников, неожиданно выскочили из-за угла самого последнего дома, что отделял Славку от ночной темноты. Два меча пронзили ее мгновенно, и сторожевые, еще не отошедшие от шорохов и опасностей лесного секрета, приняли ее, невысокую дивчину, за мужика – у страха, да по ночному времени, глаза особенно широки; уже лежащую, рубанули ее еще несколько раз, даже сами толком не поняв, кто это налетел на них со всех ног с ножом – успела его вырвать у полуослепшего стражника отчаянная Славка.
   Человек Монаха, узнав о том, что случилось, долго молчал, потом кратко, двумя словами, решил судьбу нерадивых охранников и велел принести к нему в дом убитую лазутчицу. Смерть Славки вразрез шла с его планами, в голове у шпиона уже начинала складываться игра. Осмотрев бездыханное тело девушки, он нашел в кармане маленький платочек, один край которого был сильно окровавлен. Призадумался тогда человек Монаха и после приказал привести к нему трех своих лучших лазутчиков, которым всецело доверял. Объяснив дело, предложил решать добровольно, кто пойдет к разведчику балтов: могла выйти верная смерть, если только не переоценил человек Монаха силу чувства, что рано или поздно связывает мужчину и женщину, да только всех – по-разному. Вызвался один, знавший балтов не понаслышке – сам был родом из тех мест. Удивился, правда, откуда его начальник знает об Иваре со Славкой, почему верит, что не выдаст балт лазутчика, который принесет ему ночью весть, что самой смерти страшней. Ничего не ответил лазутчику человек Монаха, усмехнулся только и сказал, что на то, мол, и главный он в этом деле, чтобы все знать. После чего велел обмыть тело девушки и выстирать платочек, а сам сел с лазутчиком-балтом учить его, как поступать в том или ином случае, когда к Ивару пойдет. Перед этим решено было выждать два дня – вино должно было взбродить, а на свете нет пьянее и крепче вина, чем то, что течет в людских жилах.
 
   Всего этого несчастный Ивар не знал, а сделал как ему было велено. Вечером, накануне битвы, холмы уже ощетинились нацеленными друг против друга частоколами кольев и засеками для укрытия лучников. В сумерки и отправил он тайного голубя, серого, неприметного вяхиря с запиской о том, где будет стоять русинский полк из Нового Города, и самое главное – где будет биться отряд русинских таинников под командой бородатого воеводы Одинца. Где русины должны стоять во фронте, опытному разведчику понять было нетрудно по тому, как устраивались войска на ночлег: боевые машины да тяжелые, окованные листовым железом телеги для метания из-под прикрытия огня и горючей смеси на край поля утром не потащишь – подгоняли все с вечера, чтобы поутру только выдвинуть вперед. Как узнал Ивар, как разгадал местоположение лазутчиков Одинца, что в битве стояли особенно крепко, поскольку знали много нездешних и чудных приемов боя, – так и осталось загадкой для дознавальщиков, которые кинулись искать предателя в ту же ночь, еще до начала битвы.
   Но не знал Ивар, что так и не долетел свейский вяхирь в родную клетку – поймал его сокол, из тех ловчих птиц, что держали против почтовых голубей в одном секрете у балтов в самом дальнем лесном дозоре. Но пока разобрали, что в записке было сказано, пока разъяснили Озолиню, которого подняли прямо со сна, потеряли время. Хотели по голубю найти, да не все голуби знают две голубятни – большинство возвращаются только в родную клетку, которая единственная для них и дом родной, и надежное убежище. А если и знал вяхирь клетку, откуда его выпустили в стане союзных королевств, то все равно не судьба была – уж больно помял птицу ловчий сокол когтями, хотя и выучены были ручные перепелятники осторожности с почтовыми голубями.
   Покумекал Озолинь, кто должен был наутро стоять слева от центра, как в секретной записке было сказано, да почему-то решил, что речь идет как раз о его таинниках, что стояли слева от балтской дружины. А секретные люди Одинца заступали как раз по правую руку от балтов, и решил Озолинь их не беспокоить в ночь перед сечей, а своих людей всех собрал втайне от посторонних глаз. Не нашли только лишь одного – рыжего Ивара, лучшего из лучших разведчика. Решили поначалу, что опять полез Ивар в стан к свеям или чуди разыскивать свою Славку, да нашли у рыжего в доме клетку с голубями, а один, приметливый, который тайком от всех приглядывал за своими по поручению Озолиня, вспомнил, что как-то видел Иваровых голубей, которые у разведчика всегда были на его службе, и по своему обыкновению – посчитал птиц, не специально, а потому что это уже ему вошло в привычку. И недосчитался таинник одной птицы – было их прежде у Ивара на одного вяхиря или сизаря больше.
   Кинулись искать Ивара по всему лагерю, но тихо, как только одни проныры умели. Но не нашли рыжего балагура, и, посоветовавшись с балтским воеводой, решил Озолинь укрепить свой отряд перед боем. Поставил еще две сотни лихих рубак, да не перед собой, а за спиною – гордый был Озолинь, даром, что хмурый и вечно всем недовольный.
   В рассветный час постучал к Озолиню посыльный от людей Одинца, вроде как уточнить что-то хотел русинский тайных дел воевода. Да только едва отодвинул полог и шагнул в палатку русин, как пошли у него изо рта кровавые пузыри, хлынула пена, и упал русинский разведчик прямо на привставшего было навстречу посланцу Озолиня. Поспешили тогда балты в стан Одинца, а там словно смерть прошла косой – несколько воинов лежат лицом вниз, кровавой рвотой захлебнувшиеся, половина стонет – кого рвет, у кого понос, и все кровавое, пенное, без конца и без краю. Страшно стало Озолиню, понял он – отравили ночью русинских таинников зельем. Что до Одинца, то он один метался меж своих, как загнанный зверь: глаза страшные, рот разинут – один воевода не пил вечером из общего котла горячего взвара. А, может, и в кашу сыпанули чего…
   Кое-как навели порядок в стане русинских разведчиков, дали им в подмогу полусотню лучников – полудиких ильмов из союзных племен. Да только сторонились ильмы русинов, сильны были еще старинные распри из-за земель, озер да охотничьих угодий, и в бою выпустили они все свои стрелы и поспешили укрыться за правым крылом балтской дружины. Та хоть прогибалась, да не ломала боевой порядок. Таинники же бились до последнего человека, но гибли один за другим, и даже не в отраве было дело. Ошибся где-то в расчете Озолинь или Одинец сплоховал, а может, просто было это неведомым коварством врага, да только навалились свеи и саамы на правое крыло балтов и перемололи отряд русинских разведчиков. Так жернова в итоге все равно, хоть и со скрипом, но перетирают твердое, закаменевшее зерно. Немного их осталось в живых, когда подошла подмога. Не смогли русинские воеводы спокойно видеть, как гибнут их таинники. Их Одинец год за годом подбирал друг к другу, как те же зерна в налитом колосе. Бросили на выручку скрытный отряд, что дожидался своего часа, раньше времени. Да к тому времени подоспели свеи, с остервенением кинулись в рубку, их взяла в копья пехота из Нового Города, и завязалась сеча, которая в итоге и решила исход битвы. Русины выстояли, хоть и гнулись, как полоса металла для сабли в уверенных руках кузнеца. Вместе с русинами уперлись литвины, шаг за шагом двинулись вперед поляне, за ними мазуры, висловчане, выровнялись балты, вернулись павшие было духом эсты – и чашу весов перевесили союзные дружины. Север дрогнул и побежал, усеивая поле боя телами, оружием и падшими стягами. Конница довершила разгром, но стычки продолжались на острове еще до утра, пока свеи и норги грузились на свои корабли, не пуская до поры до времени под паруса своих полудиких союзников.
 
   Два дня об Иваре никто не вспоминал – кругом были кровь, страдания, жестокость победителей, скорбь и тяжелые погребальные песни. Потерь союзники понесли много, и самая тяжелая – погиб старшина балтийских таинников Озолинь. Даже тела его разведчики не нашли, одну только руку командира в груде мертвых, которую отыскал бывший в отряде Озолиня советчиком тайный друид, и признали ее по известной всем наколке – синяя ладья с парусом, плывущая под большим круглым солнцем с лучами, доходящими до запястья. Ивар, которого прокляли и его бывшие товарищи, и уцелевшие русины, так и не объявился, ни в разгромленном стане северных войск, ни в лагерях восточных союзников – балтийских королевств, славенских княжеств и вольных городов. Скрипнул зубами русинский воевода Одинец и поклялся собственноручно разорвать «рыжего» на кусочки, по одному за каждого павшего в его отряде. Однако в отличие от других земляков-воевод, которые в общем-то справедливо считали, что северяне намеренно нанесли удар по отряду Одинца, предварительно ослабив его силы, бородатый русин был почему-то твердо убежден, что разгром русинских разведчиков был очень выгоден кому-то в лагере союзников, отношения между которыми были всегда непростыми.
   Будучи в этом абсолютно уверенным, много знающий и мало говорящий Одинец это ни с кем не обсуждал, только велел своим людям, уцелевшим в жестокой сече, оставаться на Колдуне до отхода последнего корабля и перевернуть на острове каждый камень, прочесать все леса, что успеют, заглянуть в каждую трещину, которых, увы, немало было в скалах на северной стороне побережья. Оттуда в беспорядке все еще отплывал на лодках и больших плотах поверженный кочевой Север – не всем досталось места на кораблях, да и немало пожгли их лазутчики победителей.
   Даже когда отплывали русины, Одинец долго и мрачно смотрел на отдаляющийся остров, очевидно, коря себя за то, что так и не нашел предателя. Скорбел он и о погибшем старшине балтских таинников, с которым его связывала если и не дружба, то большое и искреннее уважение – было немало случаев, когда союзным разведкам волей-неволей приходилось объединять свои усилия, и не было здесь места подозрениям и недомолвкам, всех объединяло дело, трудное и опасное. Разведчики балтов тоже ничего не знали о судьбе Ивара Предателя, втайне надеясь, что сгинул «рыжий» на острове от своей, чужой или шальной стрелы или меча, и вскоре рассеется тень предательства, которая легла на балтских таинников вовсе не по их вине.
 
   Травник помолчал, глотнул воды из ковша, вытер губы.
   – А после говорили, что видели на этом острове Ивара, или это только его тень неприкаянная бродила по кладбищам, как говорили проезжие рыбаки. Появился он здесь якобы через год, и на глаза обычным людям не попадался. Рыбаки слышали об Иваре от охотников, что повадились в первые годы после битвы на Остров Колдун за пушным зверем. Тот расплодился на острове, разжирев на мертвечине, и пушнина здесь была особенного блеска и отлива. Охотники будто бы видели порой тень проклятого, который по ночам выходил на берег, сидел там у самого прибоя неподвижно, словно окаменевший. А вот следов предателя Ивара охотникам не попадалось, оттого и пошла молва, что это только призрак, дух разведчика, который дорогой ценой заплатил за попытку спасти свою полюбовницу. А дом Ивара остался на острове, и потому он такой крепкий да нетронутый лихими гостями – видать, боятся призрака рыбаки, да и сам этот остров они посещают неохотно, говорят, что над ним навеки повис кладбищенский дух.
   – Что до меня, то я призраков не боюсь, – решительно заявил Март. – Мне непонятно другое: чего ради нужно было свозить сюда столько войска и тем, и другим? Неужто на материке биться было нельзя? Ерунда какая-то выходит…
   – Мне бабушка когда-то сказывала, что против этой битвы на острове были и северяне, и Балтия, – подала голос Эгле, которая все это время молча слушала Травника, изредка поглядывая на Коростеля.
   Ян уже давно приметил, что после Юры и встречи с Рутой Эгле стала чаще останавливать на нем задумчивый взгляд своих карих глаз. Да и звать его «Янчиком», как в день их первой встречи в лесу, Эгле перестала; теперь она чаще всего вообще не обращалась к нему по имени, словно оно чем-то смущало ее. И странное дело: когда Коростель случайно ловил ее взгляд, он чувствовал, что, глядя на темноволосую внучку друидессы, забывает о Руте и даже вообще ни о чем не думает в эти мгновения. А больше всего его смущало, что это ему было даже немножко приятно.
   – Да, на первый взгляд, смысла перебрасывать сюда такую рать не было, – согласился Травник. Он нервно забарабанил пальцами по миске, куда пересыпал меру семян из своего любимого мешочка, потом вздохнул и встал из-за стола. – И самое странное, что теперь уже мало кто знает, из-за чего, собственно говоря, и разгорелся-то весь сыр-бор. Одно несомненно: тогда кто-то очень удачно подергал за ниточки.
   – Какие такие ниточки? – удивился Коростель.
   – Жаль, Гвинпина нет, – усмехнулся Травник, – он бы тебе разъяснил. Вся эта история с битвой на острове посередь моря очень напоминает мне страшный спектакль с куклами, которых тянут за ниточки, а они дрыгаются так, как этого хочет мастер-кукольник.
   – Только хозяин кукол оказался таким хитрецом, что ловко подцепил обе стороны – и Север, и Восток, – покачала головой девушка.
   – Верно, – засмеялся Симеон. – Очень верно, девочка. Вполне может быть, что этот мастер кукол считает себя здесь хозяином. А это значит…
   – Что он – ни на той и ни на другой стороне, – подытожил Ян, и Март одобрительно кивнул.
   – Ой, ребята, боюсь, не знакомые ли тут уши торчат, – покачал головой Травник, и его глаза на миг приобрели стальной оттенок. Коростель боковым зрением увидел, как у Марта сжались кулаки и заиграли желваки на скулах. Эгле отвернулась к окну. А Ян вдруг впервые за много дней вновь почувствовал на груди ключ Камерона, его тяжесть, остроту тонкого и крепкого шнурка, режущего, врастающего в шею холодной струной так и не открытой тайны.
   – А вообще-то, я все утро спросить хотела, – неожиданно усмехнулась Эгле. – Ни у кого нет ощущения, что в нашем доме, как и на всем острове, словно бы смертью попахивает?
   – По-моему, пока вроде бы нет, – улыбнулся Травник. – Хотя у меня после плавания в этой проклятой лодке до сих пор не проходит насморк.
   – Нет, я серьезно, – поджала губки девушка. – Кто он такой, этот Птицелов, что все с ним так носятся? У меня уже сложилось мнение, что это – настоящая Смерть во плоти. Нельзя, что ли, было его попросту придушить, на этом вашем поле возле замка Храмовников?
   – Птицелов – не обычный человек, – согласился Травник. – Если хочешь, я могу тебе о нем рассказать, хотя и у Марта, и тем более, у Коростеля, думаю, сложились о нем свои собственные мнения.
   – Тогда объясните мне, черт возьми, что это за птица, иначе я и дальше буду тыкаться вслепую, как щенок! – неожиданно гневно вспыхнула девушка, и Яну подумалось, что ее бабушка, наверное, была не такого уж легкого нрава.
   – Что ж, уделим немного времени и Эгле, – согласился Травник. Он на минуту задумался, после чего припечатал ладонь к столу.
   – Птицелов – это некромант. Могучий адепт магии, замешанной на всепоглощающем интересе к смерти. А также ко всему, что с нею связано. О Птицелове я слышу уже давно, но, вполне возможно, что гораздо больше о нем знает твоя бабушка, Эгле. Виноват, прабабушка…

ГЛАВА 4
ОДИН И ДРУГОЙ

   Книгочей долго не решался открыть глаза, хотя уже понимал: что-то случилось, причем настолько невероятное, что стража прошла буквально в одном шаге от него, едва не затоптав сапогами, и никто его не заметил. Это было просто невероятно, и, однако, это случилось. Поэтому пытливый ум Книгочея тут же принялся решать загадку. Если бы еще так не болела голова, сокрушенно подумал Патрик и поднялся с пола, цепляясь руками за шершавый камни стены.
   В глубине коридора тускло светил фонарь в железном кожухе, притороченный высоко под потолком. Он выхватывал маленький круг света, а дальше коридор, похоже, круто сворачивал направо. Патрик шагнул прямо в зеленоватую лужицу – обойти ее у него просто не было сил, и, вовсе не почувствовав влаги, медленно побрел вперед.
   Завернув направо, он сам не заметил, как миновал еще одного стража – коренастого беловолосого саама с копьем и маленьким круглым щитом, который тот прислонил к стене до появления первого разводящего. Воин тоже не обратил внимания на Книгочея, равнодушно скользнув взглядом, словно перед ним была пустота. Патрик знал о существовании заклятий, делающих их хозяина невидимым – магических сетей, фантомов, просто наведенных иллюзий, но сейчас он не чувствовал в воздухе присутствия магии. Ее приход прошедшие служение в Смертном скиту Круга всегда чувствовали как легкое покалывание и раздражение в самых чувствительных участках кожи – веках, ноздрях, некоторых областях ушей и краешках губ.
   Настроение у Книгочея было хуже некуда, его не радовало даже то, что сейчас он, похоже, выбирается из логова врага. Врага, который решительно отказывался его замечать! Книгочей не понимал происходящего, разум не мог этого объяснить, а сердцу Патрик давно уже не доверял. Оставалось одно – идти вперед, туда, где его кто-то ищет и ждет. И он шел, медленно, тяжело, хватаясь руками за стены, нагибаясь под балками, обходя тухлые лужицы и жаждая лишь одного – почувствовать легкое прикосновение ветерка, верный признак того, что выход из этого каменного мешка уже близок. А стражи, которых он рано или поздно встречал то за одним, то за другим поворотом, по-прежнему его не замечали, и мало-помалу Патрик уверился, что это, наверное, всего лишь очередной сон. Эта мысль придала ему тупого, безразличного спокойствия, и он ускорил шаг.
   Двери открылись неожиданно. Книгочею даже показалось, что большие тяжелые створки сами медленно распахнулись перед ним. Он обернулся.
   Позади была каменная галерея, скудно освещенная редкими фонарями. Ему показалось, что он уже не слышит далекие голоса перекликающихся стражей. Впереди была ночная тьма. Книгочей тяжело вздохнул, перевел дух и вновь шагнул вперед.
 
   В ту же секунду перед ним вспыхнул яркий свет, затем снова сгустилась тьма, и он увидел Свечу. Маленькая, восковая, она возникала из чего-то, текущего и пульсирующего, что медленно колыхалось в ночи и постоянно перетекало само в себя. Наконец тонкий пылающий столбик обрел форму, и из Свечи вырвался легкий дымок – пламя умирало. Книгочей осторожно протянул руку, и Свеча, на кончике которой еще теплился тонкий язычок огня, доверчиво легла ему в ладонь. Воск тут же начал плавиться, растекаться лужицей, и, удивительно, Книгочей сейчас совсем не чувствовал ни боли от ожога, ни даже тепла. Пламя было холодным, понял он. «Предназначение огня – тепло, судьба свечи – свет» – словно шепнул Патрику на ухо незнакомый голос со странным, мягким и певучим акцентом. Книгочей согласно кивнул невидимому советчику, покрепче сжал в руке тлеющий огонек, чтобы не выпустить его, и пошел вперед. Теперь ему уже не нужен был Зов. Он знал, кто его ищет. Оставалось одно – не расплескать остатки света.
 
   Человек в черном ждал Книгочея в поле. Оно походило на подстриженное море, и ветер, который то усиливался, то вновь спадал, не в силах был сотворить хоть сколько-нибудь стоящую волну на поверхности злаков, которые уже начали терять зерна из колосьев, но все еще не верили, что впереди – неотвратимая осень. Сквозь колыхание невысокой травы кое-где проглядывали блеклые пятна – васильки сгоревшего лета. Человек в черном усмехнулся, но только мысленно – ни один мускул его лица не шевельнулся, потому что все это теперь было уже напрасно – страсти, эмоции, воспоминания.
   «В мире травы – трупы цветов… Старого лета старая любовь…» – вспомнил Шедув. Нет, это не было коротким и емким «изречением души», слагать которые его учили так давно, еще в прошлой жизни. А можно ли назвать жизнью его нынешнее постылое существование? Это был кусочек песни, которую он слышал когда-то у костра от приблудного юного менестреля или скальда, как уж там у этих морских людей с огрубевшими руками и мозолями на сердцах называют сказителей. Мелодию Шедув не запомнил из-за ее северного однообразия, а вот слова остались, запали в душу. Может быть, потому, что они рассказывали о том, чему он, Идущий позади, а теперь – Ушедший и вновь Отпущенный, стремился следовать всю свою непростую жизнь. Об умении сделать из неудачи выигрыш, стремлении построить из своего сегодняшнего поражения завтрашнюю… нет, не победу, их было немало. Спокойствие. Спокойствие сосны на самом краю утеса, спокойствие орла, не верящего в смерть, спокойствие младенца у теплой груди. Спокойствие камня. Травы. Неба.
 
Мост Поражений над осенней рекой —
Он звенящей струной дрожит под ногой.
Мост Поражений – он засыпан листвой,
Он пронизан луною, словно паутина звезд…
 
 
В мире колес нет острых углов,
Но мы снимся деревьям, мы – просто кусочки лиственных снов.
А мост Поражений, бесполезных Побед
Под мостками обманов прячет сотни слез и бед.
 
 
Луна отражает лики берез,
Петля захлестнула карман птицелова,
И хоть каждый имеет последнее слово,
Но не каждый сумеет построить из этого мост.
 
 
Шелест песка, шепот свечей,
Тающий воск, тающий мир старых ключей.
В мире травы – трупы цветов…
Старого лета старая любовь…
 
 
Но мост Поражений, как и прежде, стоит.
Он вьюнками увит и делает вид, что спит.
Но сыграет труба и запахнет войной —
Снова в черную бездну нас потащит за собой
 
 
Мост Поражений…
 
   «Ржавые гвозди…» – думал Шедув. «Ничего нет на свете более вечного, чем рыжие, ржавые гвозди. Их точит вода, разрушает время, а они только еще прочнее сидят в дереве, срастаясь с ним. Сейчас бы я, наверное, сумел добавить что-то свое к словам того мальчика, а они, безусловно, хороши, если только их придумал сам безусый юнец. Но это вряд ли, слишком много сквозит здесь ветров времени… Я бы добавил только один вопрос. Или строчку? Почему же тогда, вроде бы не всерьез, снова ржавые гвозди мы вбиваем в старый мост?
   Хотя откуда ему знать о ржавчине? Что ведает молодость о запекшейся крови на некогда раненом сердце? А ведь это посильнее шрамов, которые у нынешних мужчин уже выходят из моды, потому что их перестают ценить нынешние женщины. Ведь говорят же: что хочет женщина, то угодно Богу? Не потому ли богов чаще всего изображают в мужском обличии…
   Сейчас он выйдет. Помню, как это случилось со мной… чуть не подумал «в первый раз». Тьма, потом блеск, свет. И Свеча Жизни. Говорили, где-то в глубинах мироздания есть пещера, в которой мириады, неисчислимое количество свечей. Одни еще только зажигаются, другие горят ровно, иные угасают: кто-то – красиво, достойно, не чадя другим, кто-то – медленно и мучительно, цепляясь за каждую ниточку скрученного фитиля… Не всякому суждено увидеть переворот собственной Свечи. Впрочем, еще совсем не обязательно она загорится вновь. Все зависит от фитиля, от нити судьбы, которую нам скручивает жизнь, а чаще всего – мы сами. Говорят, если попадешь в эту пещеру и найдешь свою свечу, можно ее унести с собой, чтобы поддерживать горение так, как желается: ярко или тускло, обжигающе горячо или холодно, как морозный блеск звезд зимой. И тогда сможешь уберечь ее от ветра, от меча, от жара других свеч. А я… Я ведь всегда считал огонь свечи превыше взмаха меча. И всю жизнь стремился превратить свой меч в еще одну Свечу, которая раздвигает тьму, рассекая ее тонким, обоюдоострым клинком света. Но люди поклоняются свечам, а верят лишь в Меч. Потому что тепло изменчиво и преходяще, а холод не изменит никогда. Вот и все. Сейчас он выйдет…».