Вроде как замок реквизировали у Шпындро со вселенными владениями. Взяли и забрали земли, речку, что вьется меж лугов, ивы, купающие тонкие листья в водах, принадлежащих Шпындро. Вроде мелочь - штаны-варенки да рубаха с молниями и кнопками, а все одно, что по границам княжества ворожьи разъезды: готовятся, жди орды, зарящейся на чужое.
   Вернулся Шпындро домой в дурном расположении духа, ненавидел себя и всех, казнился увиденным люто, одна надежда - неторопливы соотечественники, разомлели от ленцы, приправленной водочкой, годы попривыкли считать десятками, что яйца, да Шпындро не один при выгоде состоит, почитай скрытый класс, ну класс не класс, а прослойка; реформаторы помедлят, довольные упрутся по-чиновничьи, с остервенением, глядишь, время и потянется, а там... о смерти Шпындро думал редко и гневно, гнал мысли загробные взашей.
   Тут и объявился телефонным треньканьем Мордасов и без смешков и обычных ернических заходов уронил, что бабка скончалась в ночь, и Шпындро не уяснил с разбегу: ему-то какое дело? Вроде в голосе Мордасова громыхнуло обвинение?.. А еще Колодец присовокупил про дополнительные неприятности, и Шпындро, с надеждой глядя на объявившегося вчера пастушка со свирелью - может, оградит, может, добрый амулет? - упился разъедающими домыслами: Мордасова повязали, прижали, вызнали, чем промышляет, и Колодец исписал снизу доверху жуткую бумагу под названием "протокол" и фигурировал в кривых строчках неоднократно в приглядной роли Шпындро, а в конце протокола Мордасов расписался, как на квитанциях затейливо и не экономя бумаги, однажды прослышав, что для чужого глаза размах подписи вроде как свидетельство размаха человека.
   Жена стирала пыль, халат распахнулся, Шпындро увидел на бедре синяк, свежий, напоминающий чернильное пятно на промокашках его детства, никак впрочем не связав рваную синь на белой коже с появлением в доме фарфоровой безделушки.
   Ну, кто станет вязать Мордасова в воскресенье? Чушь! развинтился, так случалось перед поездкой; на низком старте, мыслями давно там, а ноги-руки и тело, и голова еще здесь, и разорванность тела и духа, как казус, несусветная непонятность, и только через месяц или чуть более душа и тело объединятся в далеком далеке и воцарится спокойствие на годы, знай только лавируй в колонии, не нарушая неписанных законов, а Шпындро не первогодок, кожей чует, откуда ветер дует и следить за шаманством сильных мира сего в колонии даже не без неприятности для человека, поднаторевшего, знающего что к чему.
   Шпындро не слушал Мордасова, так, тарахтение в трубке, не более, уделяя время обдумыванию встречи с фирмачом, мысленно распаковывая картонный ящик, извлекая бережно полимерные прокладки снежной белизны и предвкушая первый, самый сладостный миг, когда чудо, обернутое в пластик, вылезет на белый свет, ничуть не уступая чуду рождения дитя. Какое оно? Что принесет его появление? Шпындро точно не знал, каков дар, и незнание это содействовало буйству воображения и только смутно бубнил телефон вовсе не соответствующее его мыслям - поминки... поминки... поминки...
   Шпындро мотнул головой, отгоняя наваждение:
   - Какие еще поминки?
   - Бабки. - Ответила трубка и Шпындро понял, что Колодец зовет на поминки умершей. Пришлось врать, изворачиваться, плести неудобоваримое, но ложь, как бег, только с первых шагов дается с трудом, а когда разбежишься, разогреешься, наберешь темп, льется плавно, сам поражаешься, как все складно нанизывается одно за другим.
   - Отказываешься? - Плюнула трубка.
   Шпындро понял: юлить не получится, умел Мордасов брать за горло.
   - Нет. - Выдавил Шпындро. - А когда?
   - Позвоню когда... - мордасовский голосок вытек из трубки и заместился раздражающе телеграфным пи-пи-пи...
   Ну, сволочь, ну, гад! Мордасов замер в пыли, будто стальные подошвы его ботинок намертво приварили к стальной же поверхности, кровь от гнева бросилась в лицо, кулаки сжались.
   Монумент обезглавленного пионера Гриши посреди площади устрашал нелепостью и совершить таковский суд мог единственно Стручок в гневе, в мареве пьянки, не разбирая, что гипсовый кусок галстука, хряснувший его вчера по башке, не злой волей бронзового пионера Гриши ринулся к земле, а ввиду мощного удара сине-белого капота.
   Ну, сволочь! Мордасов аж задохнулся. Туз треф не обманул вчера, доложил, что в темноте Стручок пер мешок с круглившейся в мешковине ношей, а прижатый к забору Тузом выкобенивался, хрюкал полупьяно и уверял, будто уворовал с платформы товарняка на станции тяжелющий арбуз, а когда Туз потребовал предъявить арбуз, отказался наотрез.
   Сволочь, пьянь беспробудная, арбуз значит?! Упер среди бела дня - еще и вечерний сеанс не кончился - Гришину голову. Чтобы что? Воспросил себя Мордасов. Чтобы кромсать невинное лицо ударами молотка, чтобы утопить в пруду или закопать в канаве? Чтобы что? Мотив каков? Мордасов успокоился, чуть искоса увидев, как Настурция скрестила руки на животе и подобно торговкам зеленью с чувством, не поддающимся описанию, взирает на Гришу без головы, в таком виде и Гришей не являющегося, и могущего быть кем угодно.
   Ну что я, перевел дыхание Мордасов, что я, сын мне что ли Стручок, брат, сват, что я? Никто же не вызовет меня на родительское собрание, не обвинит; ваш ублюдок свинтил, видите ли, голову красе и гордости пристанционного архитектурного ансамбля; и все же невиданная выходка да еще без консультации с Колодцем попахивала бунтом, непокорностью безмерной, такое может прорасти опасной болтливостью, далее и справедливостью слов ныне покойной: посодють тя, Сань!
   Милиции не видно, а значит власти еще не уведомлены о расправе с Гришей. Мордасов видел, что все наблюдают за ним, как-никак хозяин площади явился: ронять достоинство негоже. Колодец кивнул Настурции и двинул к комиссионному, стараясь не замечать скол на месте столько видевшей и слышавшей головы несчастного пионера.
   Висячий замок скрипуче поддался повороту ключа. Мордасов цепко узрел, как встрепенулись торговки и тут же в месте влияния улицы Ударного труда в площадь появился Туз треф. Проспиртованный не хуже зародыша в медвузе Туз треф и тот не избежал потрясения - при свете ясного дня расправа с Гришей виделась деянием болезненно удручающим: особенно разжалобила Туза вознесенная к небесам рука. Колодец секундно глянул на Туза, и надсмотрщик опрометью метнулся к комиссионному.
   Мордасов втолкнул Туза треф в затхлую подсобку, взгромоздился на стол и, повелев Настурции наблюдать за развитием событий на площади, принялся делиться опасениями с Тузом:
   - Вчера Мусор про кусок галстука определил - акция! А голова? Это тебе не галстук. Стручок-вонючка возьми и скажи, что это ты его подучил, Туз! Тогда что?
   Туз треф молчал почти всегда, слова и в добутылочной спортивной жизни давались ему с трудом, а уж после падения в винную пучину больше трех слов вогнать в предложение Туз, хоть пластайся, не мог.
   А кудри блестят, меж тем отметил Мордасов, изучая собственное отражение в зеркале: волосы неопределенной масти, жидковатые, а Туз будто нарифлененный или нацепил парик из конского волоса, удивительно.
   - Я сколько живу, - Мордасов сцепил руки, - такого не слышал. К примеру, Стручок в отместку заявит, что я его науськал, поди докажи, что мне Гриша никогда, ну никогда, ни в чем не мешал. Отмойся потом, когда заляпают. И главное, сволочь, спер бы что путное для продажи под водяру, но... голову Гриши. Кто за нее что даст?
   - Никто! - Блестящие кудри Туза мотнулись по впалым щекам.
   Мордасов поднялся: разброд и шатание в его гвардии - тревожно; выходка обозлит начальство, вроде и не велика потеря, давно смеялись над Гришей, но смеяться - одно, а голову с плеч долой - другое, Гриша символ, тут шутки плохи. Столько хлопот: и бабка, и похороны, и поминки, и товара нереализованного горы и куражиные люди дали оптовый заказ на технику - голова кругом. Мордасов тронул собственную, лобастую: его-то еще кумпол на месте? Бабуля! Вот с такими сволочами жить приходится. Ну чем ему, псу поганому, Гриша помешал? Стоял и стоял полвека и еще простоял бы столько, а может и больше, помажут цементом, пройдутся бронзовой красочкой и дуди себе в горн, предвещая, каждому, что тому хочется.
   - Кто еще видел, что Стручок голову пер?
   Туз пожал плечами.
   - Дуру не ломай, - грозно навис Мордасов, - пасть разевай, раз спросил.
   Туз треф с видимым усилием собирал обрывки мыслей и соображений, пытаясь придать им краткость, избежав бессодержательности, губы его по-стариковски шевелились и казалось необъяснимым, что бескровный, хилый Мордасов может нагнать страху на могучего хоть и в прошлом мужика.
   Мордасов прикидывал свое: позвонить ли в милицию? С одной стороны, сигнал благонамеренных граждан... вроде б зачтется. С другой?.. Почему первым звонит именно Мордасов? Может рыло в пуху? А вдруг кто опередил в сигнальном рвении хозяина площади? Менты в курсе силовой раскладки на площади и в пристанционных пространствах - и неинформированность Мордасова вкупе с нерасторопностью - повод усомниться в могуществе Колодца, четкости его руководства вверенными владениями. Обезглавленный Гриша ранил Мордасова в самое сердце, порядки поколеблены, решения не находилось и Мордасов перешел в наступление, спасаясь конкретным:
   - Кто еще видел?
   Туз вздрогнул.
   - Никто!
   - А ты? - Въедливо уточнил Колодец.
   - Я... не-а, - Туз, как загнанный в сортире школяр с сигаретой, замотал головой, принося уверения - всем ясно липовые - в дальнейшем некурении, - не-а...
   - Ну ты, предположим, не видел. А Стручок вдруг сам на себя наклепает, болтать начнет: бахвалиться по пьяни?
   - Дурак он, что ли? - Неуверенно возразил Туз. - Мордасов поморщился. - Ему бутылкой перед носом посимафорят, он подтвердит, что рельсы третьего дня собственными зубами перегрыз, а металлическую труху заглотнул.
   Туз согласно кивнул: поведение Стручка прогнозировалось с трудом.
   - Ладно. - Мордасов ребром ладони провел черту по пыльному столу. Ты да Стручок не в счет. Мозги у вас уже в растворе, взвесь, суспензия вроде, оба в отвал, а если кто другой видел?
   - Сквозь мешок? - Неожиданно нашелся Туз.
   Но и Мордасов не вчера родился.
   - Сквозь мешок! - Передразнил, скроив гримасу. - До мешка. Когда Стручок елозил у постамента, срывал голову да в мешок пихал...
   Туз напрягся, скулы закаменели, скрежет туго работающей мысли передался Мордасову, приемщик почтительно примолк, решимость Туза найти выход не вызывала сомнения и стержень человеческий казалось утраченный все же блеснул во взоре затравленных глаз под вороными кудрями.
   Настурция махнула призывно с наблюдательного пункта у окна, Мордасов в три прыжка оказался рядом. У ограждения монумента, почти касаясь передним колесом чахлых цветочков, синел милицейский мотоцикл.
   Уже легче, подумал Мордасов, звонил - не звонил, поезд ушел. Милиционеры, молча взирали на Гришу, как на образец исполнения долга головы нет, а рука с горном не дрогнула, трубит страдалец, не взирая на жестокости судьбы.
   - Хана, - процедил Мордасов, приблизился Туз, выдохнул убедительно и как всегда кратко.
   - Пусть докажут!
   И в самом деле. Мордасов перевел дыхание. Чего завелся? Пусть докажут! Прав Туз. Может она, голова то есть, сама от вчерашнего удара грузовика свалилась с плеч бронзового пионера? А куда исчезла? Бог весть, разве за всем уследишь. Мордасов повеселел, хотел приказать Тузу тащить Стручка сей момент для допроса первой степени с пристрастием, но догадался, что лучше отправиться дворами к Стручку и прознать, куда тот определил чертову голову, надежно ли заныкал.
   Мордасов вышел на крыльцо, раскланялся с милицией, и вместе с правоохранителями, вместе с торговками, вместе с Рыжухой и Боржомчиком, мышью просунувшим мордочку в дверь ресторана, взирал на бывшего Гришу без головы, каждый бывший, хоть живой, хоть... - и на лице Мордасова, как и на других физиономиях, читалось осуждение, непонимание, возмущение: есть же прохиндеи, носит же земля-мать придурков...
   Милиция укатила. Будь что будет. Мордасов тычком вытолкнул Туза на порог, предварительно расспросив, как добраться до хибары Стручка, чтоб быстро и незаметно. Маршрут отыскался подходящий и скрытный, через семь минут, тщательно проверяя, не сечет ли кто за ним, Мордасов ввалился в избенку Стручка, наполовину вросшую в землю, изжеванную временем до неправдоподобной ветхости.
   Стручок в сапогах возлежал на столе с думкой под головой и, - кто б подумал? - нацепив очки, читал газету.
   Стены хибары голы, бесприютно здесь, как на сквере голубой осенью и только прикнопленный шелковый портрет Сталина украшал жилище Стручка. Мордасов перевел взгляд на газету, поразился ее желтизне - вспомнил лик умершей, ему о похоронах хлопотать, а не бегать в помойные норы; в очках Колодец видел дай бог. Стручок мусолил газету сорок седьмого года, кроме стола в комнате ничего, по углам свалены кипы газет, ими же подоткнуты щелястые окна, они же, сложенные в одном из углов слой на слой, служили и ложем и библиотекой Стручка.
   Мордасов подошел к серому шелковому портрету, тронул ногтем усы. Стручок отложил газету, оживился, содрал очки, сунул в нагрудный карман рубахи.
   - Вовремя отлетело. Все ругают теперь... Дурни! Порядок имелся. Водки залейся, цены вниз всяк март скок да скок. У меня брат в охране лагерной служил, мужик - кремень, прынципиал, божился - только враги народу сидели и более никого. Вот чешут языки: в каждой семье, в каждой семье... У меня в семье никто не сидел. Брат видывал разное, как враги юлили, выгораживали себя, клялись в верности... Много повидал человек. Жаль, спился брательник вчистую, смену времен не пережил что ль?..
   Мордасов брезгливо отпихнул ноги Стручка вбок, постелил газету, присел на край стола.
   - Голова где?
   Стручок взглянул на Сталина, будто советуясь врать-не врать, сознаваться добровольно или как...
   - Какая голова?
   Мордасов схватил его за грудки, притянул рывком, перегаром окатило, будто из ведра плеснули в лицо.
   - Тварь поганая! Какая?! Я те щас рыло натру!
   Стручок вырвался, подобрал ноги к животу, поверх колен - поза кучера, шмыгнул носом.
   - Уже настучали?
   - Голова где?
   - Где ей быть. На месте значит, может впервые в жизни на месте, при полезном деле.
   Мордасов наотмашь ударил Стручка по лицу. Тот утерся, смешком изошел, по-ребячьи хрюкнул:
   - Не больно!
   Сколько ему лет? Мордасов сощурился, примеряясь, небось, сам и есть тот охранник, наплел всячины, дурак, а отмазку от лихого дела не забывает блюсти, еще и за медалью полезет, начнет трясти перед носом. Сколько ж таких по городам да весям?
   - Голову найдут, отмотаешь по полной выкладке. - Мордасов погрозил кулаком. - У нас зря не содют, сам уверял и брательник твой, сукин сын, спившийся, тож свидетель вполне достойный.
   - Ну ты чё? - Стручок зачекал, подстраиваясь под Колодца, выхватил из-под думки замасленный кепарь, натянул низко, почти скрыв глаза, приободрился, кепарь ему заменял кащееву иглу, будто вся сила Стручка да и жизнь в кепаре таилась.
   Мордасов рявкнул так, что голос сорвал, с хрипа зафальцетил обезумевшим петухом:
   - Голова где, псина вонючая? Семья! Никто не сидел! - Молниеносно соскочил со стола и принялся душить Стручка, удивляясь собственной ярости.
   Стручок обмяк быстро и Мордасов, убоясь - еще придушит - разжал руки.
   Пьянчуга сложил газету неторопливо, положил поверх стопки таких же изжелта ломких, приложил палец к губам.
   Мордасов замахнулся. Стручок отскочил к дверному проему без двери, юркнул в темноту, мгновенно появился перед Мордасовым с ведром квашеной капусты, поверх перевернутой ведерной крышки в качестве гнета возлежала голова пионера Гриши.
   - Вот! - Торжество Стручка не знало предела. - Сказал - при полезном деле! Уже сок дала. Я, между прочим, только квашеной и питаюсь цельную зиму. По осени натаскаю качанов с полей, бери - не хочу, шинкую по мере надобности и ведрами заквашиваю - и еда, и закусь - такого гнета в жисть не имел. Сок жмет лучше любого каменюги, опять же красиво. - Стручок огладил чубчик Гришиной головы, зацепил щепотью капусту, протянул Мордасову.
   - Испробуйте, Сан Прокопыч! Засол оцените, имею секреты по части клюковки, прочих ягод и разных добавок.
   Стручок застыл с протянутым локоном длиннорубленной капусты. Мордасов пожалел впервые, что не верует, а то б перекрестился. Сволочуга! Надо же, удумал. Головой пионера Гриши из капусты сок жать. Если заявятся искать, сразу же налетят и тогда... Да что тогда? Осадил себя Мордасов, не вылез бы на свет божий промысел процентщика, а так, гори все синим пламешком.
   - Лопата есть? - Губы Мордасова, серые, как у вытканного шелком Сталина дрогнули.
   Стручок метался по хибаре, семенил кривыми ножками; там, где нормальный мужик обходился шагами тремя, Стручок умудрялся распорядиться шестью-семью, бегал, по-гусиному выдвинув голову вперед и заложив руки за спину, как повелось во времена серого человека с серыми шелковыми губами. Стручок возникал в рассохшемся дверном проеме, как черт из табакерки: то просунет козырь кепаря в то, что осталось от горницы, то исчезнет, будто дымок, будто отродясь его, Стручка на земле не водилось. При исчезновениях Стручок подавал признаки жизни грохотом железяк и наконец явился с кайлом, покрытым ржавчиной с деревянной ручкой из сучковатого дерева.
   Лагерный сувенир. Точно. Мордасов слабо смекал в земляных работах, может и заменит лопату, может и нет...
   Стручок размахивал кайлом.
   - Мы его разотрем в порошок, - примеривался пьянчуга к гипсовой голове, как ловчее расколоть, - в мелкую труху порубим и копать нет нужды, сыпанем ровным слоем по-за грядками, может чуть землицей прикидаем поверх и вся недолга.
   Стручок отложил кайло, прижал ладони к гипсовым ушам Гриши, трепетно приподнял голову с ведра капусты, уготовив ей место на газетной куче в углу.
   Растолочь голову кайлом Мордасову на ум не шло. Кощунство?.. Колодец оглядел не подозревающую о расправе голову гипсового пионера. С другой стороны, чтоб скрыть следы похоже и неплох замысел: не все пропил под кепарем Стручок, верней, человеческое-то все растратил, а страх животный, страх попасться засел глубоко - реками водки не вымоешь. Мордасов глянул в окно: улица пуста, задворье хибары не просматривается чужим глазом.
   - Тащи! - Повелел, и Стручок с готовностью прижал к груди Гришину голову, прижал бережно, как необыкновенной красоты и ценности вазу, с нежностью провел по Гришиным волосам острым, заросшим щетиной подбородком, так как руки Стручка всецело занимала поклажа.
   Мордасов прихватил кайло и ринулся вослед Стручку. Пьянчуга выискивал на дворе место поудобнее; на мягкой земле - ясное дело - колоть не с руки. У облупленной сортирной будки на стыке с чужим участком валялся осколок бетонной плиты, неизвестно для какой надобности притащенный Стручком.
   Оба, не сговариваясь, оценили плиту за крепость, - судьбой уготована служить эшафотом Грише.
   Стручок присел на корточки, опустил голову на пупырчатый бетон, отступил шаг назад, залюбовался композицией; вкупе с бурно росшим чертополохом и чудом уцелевшими тремя золотыми шарами, как раз обрамляющими Гришину голову, выходило глаз не оторвешь, будто продуманный скульптором ансамбль: золото головы и серость плиты дополняли друг друга и трем золотым пятнам шаров казалось предопределено влиться в общий замысел посмертного оформления.
   Мордасов вспомнил бабку, лежащую во хладе под лоскутным одеялом, предстоящее прощание, похороны, поминки, пригрезился памятник на вершине холма. Голова на плите и боле ничего? Не нравился Мордасову такой поминальный вариант; бюст куда ни шло, но голова, да еще бронзовая напоминала такую же на Новодевичьем - круглую, как мяч, из-за коей, как болтали, будто на десяток с лишним или сколько там лет, кладбище прикрыли.
   Стручок поплевал на ладони, растер, завертелся, примеряясь к кайлу.
   - Вчерась я никому ничего дурного... прогуливаюсь... и вдруг бац-хрясь и обломок галстука по башке, шибанул аж дух перехватило. Ну, думаю, мальчонка, даром не оставлю. Что ж за времена... каждого-всякого огуливать по башке?.. - Мордасов слушал околесицу, молчал, мысленно желая, чтоб на пустынном соседнем дворе так никто и не появился; на шум разбиваемой головы могут и выскочить. Стручок, будто приговор зачитывал. Ну, думаю, Гриша, пионер наш площадный, ну я тебе... Нельзя спускать оскорбления! Раз слабину выкажешь - взнуздают до смертного часа. Опять же престиж. Мы никому не позволим умешиваться... и тэпэ. Выждал вечер, прикидывал-то: голову с плеч сниму, как чугунок щей со стола, ан нет, трещина обманная была, глубокостью, только понаружи бежала, и сидела голова крепко... и так и сяк, на станцию за зубилом снырял, грузовик ятить его душу, не мог понаддать круче, двигатель, что ли слабый или задел касательно... Может и лучше? А то б меня не галстуком, а всей башкой озадачило! Почитай жизни писец.
   - А зачем тебе жизнь? - Не удержался Мордасов, озираясь по сторонам, одно утешало, заборы частые, привалены по низу хворостом и листами толя с улицы бронзовую голову и не разглядеть.
   - Жизня?.. - Стручок плевал на ладони и растирал, растирал и плевал, пока Мордасов не сообразил, что пьяница таким манером руки моет, а вовсе не готовится к трудам. Колодец поморщился.
   - Давай, жизня, трепало прикрой и руби! - Мордасов ступил шаг-другой в сторону, прикидывая, куда брызнут осколки гипсовой головы.
   Стручок с готовностью ухватил кайло, размахнулся, не рассчитал силенок, тщедушную фигуру повело в сторону, железяка пролетела мимо Гришиной головы и шмякнулась о бетон. Стручок взвыл от боли, завертелся на месте, в облаке жуткой ругани и как раз нарушая планы Мордасова бесшумной по возможности казни.
   Колодец сам бы распорядился кайлом, не торопясь и сложностей не усматривая, но вдруг кто подглядит? Засвидетельствует? Тогда пиши пропало. Мордасов влепил затрещину Стручку и вой нового оскорбления слился с воплем прежней боли. Мордасов стащил кепарь с сальных вихров и заткнул Стручку пасть. Тот подергался и затих на груди Мордасова.
   Во картина! Мордасов отпихнул Стручка, вроде, как сын блудный припал к отцовской защитительной плоти. Канитель затягивалась. Стручок видно сообразил, что сам Мордасов по соображениям высшего порядка ни за какие коврижки за кайло не возьмется и мизерная власть над Мордасовым полыхнула в пропитых до бесцветной голубизны глазенках. Стручок поднял кайло и со смирением вот-вот расцветущим непокорностью, попросил:
   - Капустки б принес, Сан Прокопыч, и кружку рассольцу!..
   Мордасов торговаться не стал. Притащил на щербатой тарелке капусты и в алюминиевой, сплошь из вмятин, кружке рассолу.
   Стручок пил жадно. Взошло солнце. По лбу невозмутимого Гриши ползали ядреной зелени навозные мухи. Стручок вернулся к кайлу, на сей раз соразмерив размах с силенками и легонько тюкнул гипсового пионера как раз по центру головы, чуть выше чубчика. На прическе забелела рваная царапина, а в остальном украшение монумента, краса и гордость, всему венец - голова ущерба не претерпела.
   Мордасов начал нервничать, на соседней улице затарахтел мотоцикл черт знает, частный или правоохранительный? Колодец метнулся к прогнившей мешковине у фундамента, накрыл бронзовую голову, обернулся, заслоняя спиной не предназначенное нечаянным взорам.
   Стручок запихал последние щепоти капусты в рот, языком вымыл тарелку, обтер о рубаху, довольно пожал плечами.
   - Соль определяю, как бог. Ни крупинки лишку, и недостачи нет. Самое то! - Глянул с жалостью на Мордасова. - Сымай мешковину. Михалевский мотоцикл чихнул. Будь спок, обозлился я, сейчас уконтрапупим в момент!
   Игорь Иванович Шпындро скорчился в одном конце овального стола, его жена в противоположном. По воскресеньям обедали в гостиной. Мейсенская супница, расписанная дамами в ярких нарядах и кавалерами в завитых париках дымилась, распространяя вокруг запахи приправ, вывезенных из разных далей. Предвиделось мясо, по центру стола в пузатой сплетенной бутылке темнело вино, густое, красное до черноты, из подношений фирмачей. Бокалы сияли, серебро не уступало дворцовому. Начинался обед специалиста средней квалификации.
   Шпындро ткнул пальцем скатерть, попытался прощупать клеенку под полотном, волновался: не грозит ли столу ущерб. Стол и стулья из цельного дерева, резные - Николетта четыре - гарнитур не подступись. Жене удалось растащить его на части, то есть чете Шпындро - стол и стулья, остальное людям с Кавказа. Распиливание подобных гарнитуров по сложности напоминало военную операцию немалых масштабов. Увлечение Аркадьевой прошловсковой рухлядью проходило, хотелось нового, прочного...
   Наталья разлила суп. Оба знали, молчанию срок еще часа два-три, к вечеру безмолвие обоих утомляло и скандал тихо уползал под бархат штор, отороченных тяжелыми кистями.
   Сумбур царил в мыслях Игоря Ивановича: неожиданное и грозящее пустой тратой времени приглашение на поминки к Мордасову; море разливанное самодельного товара на ярмарке в Лужниках; звонок одной из дочерей Филина с натужной скорбью сообщившей, что отца увезли в больницу. Больница! Случись затяжное пребывание начальника там и выезд Шпындро осложнялся. Осложнение выезда по тягостности ни с чем не могло сравниться, и Шпындро решил прервать молчание, не дожидаясь вечера.
   - Филин слег. - Серебряная ложка скребнула по дну антикварной тарелки.
   Наташа Аркадьева не хуже мужа понимала, что значит звонок сувки филинской дочери. Опасность слишком явна, слишком велика, чтобы топить семейную солидарность в мелких раздорах. Фирме предстоял выезд - супердело - и единство решало если не все, то многое.