- Ну бог с ними, ну вези, страждут люди, как откажешь, може последнее добро в жизни состворю, - помолчала, сглотнула слюну, - може последнее?..
   - Ну уж скажешь, - неубедительно опроверг Колодец, - еще потворим добра, ба, куда спешить? в божье царство всегда успеешь, и билеты без брони и путевочка бессрочная, - не удержался, - и бесплатная, так сказать, господь все расходы на себя берет - профсоюзный подход.
   Лоскутное одеяло вздыбилось, возмущение давалось старой женщине тяжело:
   - Не богохульствуй, Сань! Он ить правда все видит, от него не укроешь!
   - Вроде обер-милиционера?.. Заоблачный сыскарь-глазастик!
   - Ох, посодють тя, Сань, ох, упекут в невольные жития, бросишься корить себя за насмешки, ан поздно...
   - Ба, значит можно везти? Да? - Мордасов наклонился к бабке, ткнулся губами в полоску сухой кожи на затылке.
   Шел дождь, Мордасов натянул куртку и выскочил к телефону-автомату, набрал номер матери Шпындро и, услышав трескучее алло! не здороваясь, не представляясь, обронил скупо:
   - Сообщите сыну, чтоб вез! Куда? Он знает. Что? Тоже знает, - и повесил трубку.
   Вначале улицы показался Туз треф, сегодня он рассчитался с Мордасовым подчистую, но по списку заимодавца трое с немалыми долгами на отдачу не явились. Мордасов поманил Туза треф, тень пьянчужки покорно шарахнулась вдоль забора в сторону приемщика.
   - Туз! - Мордасов поежился - струйки побежали за ворот - передернул плечами, злобно продолжил: - Туз! Не все кореша сполна расквитались. Где они? Вызнай. Шмон наведи, ты ж спортсменом в душе остался, человеком порядка и режима. Наведи справки у братвы, отчего на отдачу не явились, причины каковы, может и вовсе не желают долги гасить, все про всех, кто не явился, чтоб доложил!
   - Стучать что ли? - скучно протянул Туз и отступил в густую тень под дерево.
   - Уж и стучать сразу! Все боитесь замараться, а невдомек, что уж и так по уши в фекалиях, - и, сообразив, что ученостью козырнул не к месту, уточнил, - в дерьме значит. Я те доверяю, Туз, ты мозги не пропил в прах, стеснение да робость тебя еще навещают, укоряешь себя по утрам на вроде б свежую голову. Я те доверяю, Туз, слышь!..
   Из тени донеслось с придыханием:
   - Так всегда морочат, когда к стуку склоняют, что ж я не просекаю...
   Мордасов ринулся в тень, схватил за грудки невидимого возраженца.
   - Ты мне брось мудрить, сниму с довольства - по карманам чужим начнешь шнырять в жгучие минуты и сгоришь к ядрене фене, а судимостью пометят, не отмоешься, хоть до крови кожу три.
   - Я тех ребят не знаю. - Туз дрожал и тепло его дыхания туманило очки Мордасова.
   - Не знаешь - узнай. Всё учить надо, как глотать, так вы знаете.
   - Мы ж больные, собой не владеем... не наша вина, наша беда, - постно и газетно заключил Туз.
   - У-ух! - гоготнул Колодец. - Туз, ты зенки-то протри, я что тебе под красными плакатами, писанными белыми буквами да над зеленым сукном сижу, чтоб ты мне пытался втюхать эти жалостливые помои. Туз, обижаешь. Смотри процент отдаточный накину, сразу неизвестные ребята лучшими дружками обернутся. Запомни, мне недосуг за вами шантрапой по тупикам да проулкам егозить. Назначаю тебя погонщиком над стадом, за это с тебя копейки не возьму лишней - сколько взял, столько и возвернешь, но чтоб стадо содержал в порядке.
   - Ага! - Восторженно крякнул Туз и Мордасову почудилось, что бывший силач согнул руку в локте, проверил мышцы-бугры: как еще колотушка, сгодится?
   Мордасов молча повернулся и зашагал к дому: экономические рычаги сила, завсегда лучше окрика.
   Свет в каморке бабки едва теплился. Мордасов толкнул дверь подумалось нехорошее - ударился о косяк, влетел в комнатенку затравленно и волной воздуха, что гнал перед собой поколебал пламешко в лампадке. Дыхание сдавило:
   - Ба, ты че?
   От стены долетело:
   - Ниче. Жива покуда... спать ложись.
   Мордасов вышел во двор, проверил покрытие парников, достал из кадушки малосольный огурец, похрустел, всматриваясь в звезды. Неутомимые светляки сияют щедро и для Мордасова, и для Шпына, и для Настурции, и для Рыжухи с пропащей дочерью, и для Туза и его побратимов бутылочных, для всех одинаково, но завелись люди, что и головы годами не задирают, все под ноги глазами уперты, будто там самое важное. Мордасов уговорил еще один огурец и отметил, что засол получился в десятку, самое то! Обошел машину, пару раз прикидывая, сколько слупить со Шпына за визит к бабке, не за так же напрягать человека на краю могилы. Шпына надо трясти! Сколько же он насушил со своей ухватистой бабенкой? Горы металлических рублей заблестели в ночи перед взором Колодца и вспомнилось обидное, сказанное девицей, к которой он безуспешно прикололся: без воображения ты мужчина, расчетливо живешь, скучно и пусто. Это как рассудить, его воображение, конечно, не рисует поклоны, да нежности, да шепоток под сиренью, но горы из железных рублей тоже чего-то стоят, не холмы, а заоблачные пики, как в телевизоре и он со снаряжением карабкается, забивает крючья, к заветной вершине, а из-под окованных ботинок осыпь брызжет, не камешками, рублевиками, так и звенят, скатываясь в расселины и пропасти, озвучивая в пустынном мире чудо-гор путь Мордасова к своему торжеству.
   Филин ужинал на кухне. Жена, коренастая, на ногах-тумбах тяжело поворачивалась от плиты к столу, мелькали жирные руки в перевязочках, как у младенцев; обличием и повадкой жена походила на мужа ошеломляюще: каждый бы признал их супругами, шею творец для жены Филина не предусмотрел вовсе и голова, подпертая синюшными щеками покоилась прямо на плечах.
   Филин хлебал щи также значительно, как разговаривал, принимал людей, как все и всегда совершал в своей жизни; в душе-то он знал невеликую себе цену, но раз в обойму попавши, быстро обучаешься. В глубине квартиры дочери лаялись из-за телефона, парок из тарелки щекотал ноздри, напоминая о сладостном табачном щекотании. Филин отложил ложку, полез за папиросами. Лицо жены, обрамленное мелкими кудельками, липнущими к сальному лбу, исказилось недовольством. Филин тяжело поднялся, сгреб пепельницу; до чего страшна супружница, разъелась неуемно; защемило в затылке, ругань дочерей перешла в кромешный визг, и Филин гневно пнул дверь из кухни в коридор, пытаясь оградить уши от дребезга перебранки.
   - Щи стынут. - Жена шваркнула половник в мойку. Филина будто хватили молотом по голове, едва не взорвался: все чего-то хотят от него, принуждают, манерничают, выкрутасами лица или слов подбивают клинья, чтоб так сказал, а не эдак; чтоб дочерей одел, семью накормил, дачу завершил; чтоб послал Шпындро, не обидев Кругова; чтоб обласкал Кругова, не задев льстивого и протягивающего с готовностью руку помощи Шпындро; чтоб начальство, хоть и не переоценивая шибко его мозгования, до срока тронуть опасалось, рассудив, будто само его долгое сидение в начальственном кресле - прямое свидетельство заслуг и достоинств. Окурок притушил с яростью и первая ложка щей после курева отдавала гарью и табачищем. Развинтился! Может и впрямь съездить к старухе? С поры деревенского малолетства припоминал Филин таких старух, народ их опасался, но стороной не обходил и выпадало часто облегчение от колдовского участия. Знал бы кто на работе до чего жизнь загнала, на поклон к знахарке - при полной серьезности предложения Шпындро - готов пойти грозный руководитель. Затылок отпустило и Филин тут же решил отклонить предложение Шпындро; как назло сиесекундно сердце зашлось колкой болью. Филин привалился к стене, едва не уронив привезенные издалека и даренные в порывве подмасливания кем-то часы, неимоверно чужие и оттого сразу выдающие нездешнее происхождение.
   Жена понуро потрусила к аптечке, откопала в завалах лекарств нитроглицерин. "Все про меня знает, даже не спрашивает, что да как". Филин покорно засосал кубик, выждал пока отпустит и уж тут дал себе слово поехать к бабке Шпындро. Поездка его обяжет к ласковости, но тут уж ничего не поделаешь, он про себя решил дать добро Шпындро; у соискателя выезда всё везде чисто, проколов не числилось за ним, стерильная анкета да и благодарность Шпындро не застрянет на пути от желания оделить доброхота до свершения этого дела.
   Филин завершил ужин, в ванной прополоскал рот, сгреб с вешалки в прихожей газеты и ринулся в гостиную; дочери притихли под грозным взглядом отца, напоминая затравленностью взоров зверьков, загнанных в угол.
   Услада старости! Филин опустился в кресло, седая грива опутала льняной подголовник-салфетку, обшитую по краям и предусмотрительно наброшенную женой на любимое кресло главы семьи.
   Привлекательность дочерей, вначале проявившись, радовала; в их юные годы страшила отца и не напрасно; теперь же, когда одной минуло двадцать пять, а другой двадцать восемь, он пропитался защитным безразличием и только часто сверлило: содержать их понадобится по гроб жизни. Обе сходили замуж, обе развелись, слава богу без потомства, ни один ухажер дочерей никогда не нравился отцу. Это были люди другого круга, непостижимого опыта, и они никогда не нашли бы с Филиным общего языка. Они не боялись, эти молодые и средних лет мужчины, а Филин боялся всю жизнь, трясся нутряно от любого недоброго взгляда вышестоящих и, если отбросить наносное и случайное, самым верным спутником его на протяжении долгих лет оставался страх; и Филин не понимал и осуждал людей, не ведающих его. Казалось несправедливым, что их безмятежность будто бы оплачена страхами всей его жизни. Теперь-то не бояться естественно, но они не знали и толики пережитого им и найти пути друг к другу, добиться понимания меж разделенными эпохой существами не проще, чем беседовать слепому с глухим. Филин делал только то и только так, что делали все, кто хотел выжить в непростые времена и не только выжить, а вкусно есть и сладко пить. И теперь, поднаторев в служебных баталиях, отвоевав право на свой кусок хлеба с маслом, вколотив все без остатка силы, отпущенные при появлении на свет наверное не для постного, бессмысленного сидения в кабинетах и не для бормотания шамански вязких уверений с разновысоких трибун, он видел наградой всех усилий двух молодых чужих женщин, не испытывающих к нему симпатии, ни благодарности, ни даже кровной тяги и толстую, безобразно безликую женщину, которую никогда не любил, не понимал и тоже боялся, как всех, с кем вступил в жизнь и прошел по ее дорогам, и дожил до поры угасания.
   Телефон выплюнул из пластмассового тельца высокий, дробный звон, и обе дочери бросились к аппарату, как голодные птахи на крохи хлеба.
   Филин прикрылся газетой, начал медленно перелистывать страницы, фиксируя заголовки, поразительно схожие уже многие годы, читая лишь фамилии авторов статей и задерживая взгляд на мутноватых фото страстей и бед в дальних далях. Отвлечься от дум о работе не удавалось: его вниманием целиком владели Шпындро и Кругов, он знал, что эти гладкие, отутюженные мальчики под или чуть за сорок непросты и не безобидны, что тоже научились плодить защитников, высылать передовые дозоры, ловить на лету тонкие, будто паутина, слухи, отфильтровывать их, извлекая необходимое, вести прощупывания, складывать мозаику случайных сведений и - главное - овладели в совершенстве игрой в угождение, не примитивное, густо смазанное выходящим из моды подхалимажем, а в угождение изощренное, полутонами единомыслия, угождение очевидно добровольное, а не навязанное, такое угождение, которое не оскорбляло и не сводило к типу непозволительного примитива того, кому угождали. Звонки еще не хлынули, но Филин не сомневался - наступило затишье перед бурей. Поэтому в его интересах, как можно быстрее провернуть необходимое для отъезда Шпындро, не желая подвергаться ежедневным атакам, обеспечить себе возможность развести руками: я бы и рад, да поздно. Конечно, так Филин не думал, он мог бы так думать, если бы годами из него не выбивали дурь самостоятельности, не выжимали лишнее, непривычное, не отучив к концу жизни мыслить вовсе. Филин утешал себя обкатанными как галька соображениями о деловитости Шпындро, о его надежности - вот только в чем? - о том, что Шпындро полностью соответствовал тому стандартному представлению о тех, кому дозволено выезжать, и представление это вбирало в себя вовсе не деловую хватку или особенности ума, его склада и сильных сторон, а иные качества: набор формальных атрибутов, анкетные данные, а более всего то, что уже однажды был, а значит вступил в то неоговоренное бумагами, но незримо существующее братство особенных людей, - выездных, особенных не умением делать дело, а умением его не делать и скрывать это так виртуозно, что подкопаться не удавалось и самым въедливым. Филин-то знал: исчезни в одночасье его учреждение со всеми кабинетами, ничего не изменится... до смешного ничего... иногда у него сосало под ложечкой при таких мыслях. Он не сомневался, что и другие это знали, но боязнь цепной реакции и необъяснимая и спасительная способность мозга не думать о нехорошем спасала многих и не один год.
   Филин глянул на часы, включил телевизор; старшая дочь швырнула похрипывающую по-мужски трубку на диван и выбежала в спальню к другому телефону. Младшая удалилась на кухню к матери. Филин представил мечтательно, как покупает по квартире каждой, но тогда замрет возведение дачи и отпущенные ему годы протекут в заточении городской квартиры, тесной и пыльной от обилия вещей, бесцеремонно вселяющихся сюда десятилетиями да с таким напором, что хозяевам оставалось все меньше и меньше места.
   Жена вошла в комнату медленно, расталкивая перед собой воздух, пропитанный дорогой парфюмерией, удушливые волны катили на Филина и били в нос и сводили с ума напоминанием о дочерях, которых он любил и ненавидел, и боялся от того, что в тайне им предопределил отогревать себя в старости и теперь понимал, что никто отогревать его не намерен.
   Выжать из Шпындро можно немало, только при Филине тот отъезжал четыре раза по-крупному и на отменные угодья, к тому же жена Шпындро - а Филин украшал стол раза три-четыре на домашних приемах у Игоря Ивановича принадлежала к типу неутомимых бесстыдных стяжательниц, не только не маскирующих своих ухваток и повадок, а всецело ими гордящихся и своим бесстыдством не оставляющих пути к отступлению совестливым людям или по крайней мере таким, каких хоть изредка, хоть раз в год, хоть раз в жизни посещает раскаяние. Такие, как жена Шпындро, в открытую одевали полгорода и безошибочно вкладывали свободные деньги. Филин помнил, как на кухне перед грядущим вторым отъездом эта молодая женщина заглядывала ему в глаза, внятно обещая внеземные радости и, если он только возжелал, все бы произошло, но Филин уже тогда - сейчас ясно до срока - причислил себя к старикам и ставку делал более на охоту, на рыбалку, на безбедную спокойную жизнь; тогдашнее выражение лица жены Шпындро бесило его теперь все чаще и чаще, потому что намекало: так же теперь смотрят его дочери на людей, от которых немало зависит в этой жизни и эти люди, кто и отметает от лености их авансы, прикипев к картам, выпивкам ли, собирательству ненужного хлама, а кто и не пренебрегает откровенными предложениями и тогда выходило, что осмотрительность Филина в отношениях с Наташей Аркадьевой лишила его возможности загодя мстить таким же, как он, влиятельным и безымянным, мстить за то, что они крадут его дочерей и топчат их, а он годы назад не воспользовался таким случаем.
   Жена утонула в кресле, его мягкие контуры слились с такими же пухлыми, колбасообразными складками на ее теле.
   Дверь в прихожей хлопнула, Филин вздрогнул: ушла старшая; знал, что сейчас же младшая оседлает телефон и будет трезвонить без устали, чтобы найти повод ускользнуть из дома, тем более ненавистного, что старшая уже улизнула.
   Позвонил Шпындро, наговорил жене Филина подобающих любезностей, и Филин, сидя под прикрытием газеты, стеснялся лица жены, свирепого, изредка прорезаемого неискренней улыбкой; жена жестом подозвала Филина и, когда муж приблизился, обдала его аммиачным запахом изо рта. Филин поблагодарил сотрудника за внимание - к знахарке в субботу, Шпындро заедет за начальником в одиннадцать утра.
   Филин опустил трубку: вяжет! умело, не слишком перетягивая веревками суставы, вяжет со знанием дела, без тугих узлов, понимая, что играть в прозрачное бескорыстие глупо, но и бравировать корыстью не след; Филин поежился: стать в позу? отказать? а вдруг старуха и впрямь поможет, подлатает и тогда, даст бог, высидит на работе еще годок-другой и вытянет-таки дачу, если проказы дочерей, их удручающая способность гробить собственную жизнь не оставят камня на камне от его планов.
   - Ты куда собрался? - Жена тяжело ворочалась в кресле, держа перед носом книгу, открытую на первой странице уже неделю.
   Филин окликнул пса, прицепил поводок к ошейнику, теряющемуся на лохматой шее и отправился на улицу; делая третий круг во дворе, он отвернулся, чтобы не налететь на младшую дочь, которая расстаралась вызвонила возможность вильнуть хвостом. Филин тоскливо посмотрел на красные глазенки задних огней удаляющегося автомобиля, он давно этот лимузин приметил и знал: сегодня дочь не вернется до утра. Собака проявила понимание и только что тянувшая хозяина в разные стороны, замерла, заскулила, будто и ей больно. Филин достал папиросы, нервно ломая спички, закурил и направился в сторону говорливого пенсионера из третьего подъезда. Старик церемонно приподнял шляпу, обнажив блин лысины, в неверном свете фонарей напоминающий лягушачье брюхо в обрамлении седин. Филин рухнул на скамью, скрипнул приветствие зло и пусто, сразу перехотел болтать; от земли тянуло холодом и пенсионер остерег.
   - Я-то на войлочной прокладке сижу, конфисковал у машинистки домуправления за три шоколадки, а вы-то безо всего. Застудите мужской багаж, беды не оберешься.
   На черта мне теперь багаж этот, хотел возразить Филин, только нужду справлять, но воздержался, дернул пса за поводок и направился к подъезду.
   Наташа Аркадьева прознала, что утром в субботу муж отправляется за город, раньше трех-четырех не вернется и поэтому приняла приглашение Крупнякова отобедать. Последняя привязанность Аркадьевой растаяла с месяц назад и теперь, в межвременьи любовных утех кандидатура Крупнякова приобретала свою привлекательность. Будет ценить, будет показывать друзьям на дачах, укрытых десятками километров дорог от чужих глаз, будет млеть и восторгаться, а как же?.. Крупняков хоть и немалого полета, а жулик, а Наташа Аркадьева жена выездного, лицо причастное к важному и серьезному, лицо повидавшее, как там у треклятых, не на картинках, не на экране, а живьем, лицо, которое может и имеет право рубануть во всеуслышание: в Сан-Себастьяне есть ресторанчик для избранных, так там... или на пляже в Брюгге, как нигде... или от Афин до Родоса лету всего ничего... Крупняков мужчина спокойный, крепко стоящий на ногах, вхожий во все закрытые двери, умеющий держать язык за зубами и то, что они вместе обделывают дела вовсе не смущало Наташу: подумаешь, девятнадцатый век, что ли, дела делами, а скука всех душит и хочется, чтобы мужчина, достигший чего-то в жизни - а разве Крупняков не достиг, если мерять деньгами, а если не ими, чем же еще мерять? - выказывал восхищение тобой, не ленился говорить слова пусть и дежурные, но из тех замечательных, в которые всегда веришь, как в собственное бессмертие, будто бы именно для тебя оставленную щелочку миллионы других ее не замечали, а ты непременно в нее проскользнешь и будешь вечно жива и молода, и обожаема, и это так естественно, потому что это ТЫ.
   Шпындро приволок пакет с дарами сувкам назад, буркнул: пока не понадобятся, нашел ход вернее; и Наташа радовалась, не скрывая: из дома не уплыло имущество, пусть и не нужное, но греющее самим фактом своего наличия и смутным ощущением, что когда-то еще пригодится. Игорь Иванович несколько раз названивал Колодцу, улещал, склонял к доброму приему, обещая одарить внепланово и слышал, как в голосе Мордасова, вроде бы бесстрастном, нет-нет тренькали нотки любопытства - чем одарит Шпын? - и просыпался до поры неплохо скрываемый восторг приобретательства, с которым Мордасов, будто бы совладал вполне, а на деле грешил, вожделел к товару, набивая свою утробу добром, как и другие менее умелые в управлении своими страстями.
   Маневры мужа неопровержимо свидетельствовали, - отъезд не за горами. Наташа чуяла сладостный запах предотъездной поры - окружающие начинают относиться к тебе, как к существу особенному, таинственному, вскоре унесущемуся в сказку, оставив тяготы быта позади, и существо это вроде б ничем от тебя не отличается и отличается всем; у существа этого другая шкала возможностей, другие приводные ремни бытия: ты бедолага, будто тянешь вручную, а на эти существа вкалывают блоки и подъемные механизмы, и лебедки разнообразные, и шевеление чудо-пальца сдвигает гору, и они роют, будто экскаватором, а ты детским совком, и как ты со своим совком не крутись, один мах экскаваторным ковшом отбрасывает тебя назад, да как! гусениц, землегрыза не увидишь.
   И на работе совсем другим взглядом смотрят на жену, которая одной ногой уже там, никто с тебя не спросит, ты уже вне пределов досягаемости, портить с тобой отношения отважится разве только совсем несведущий, которому невдомек, что так просто не посылают в дальние страны и супруга, вознамерившаяся туда отбыть еще до Нового года или еще до какой обозримой даты, не так проста и клевать ее не след, потому что там, в далеке, у них контакты о-го-го! делегации так и шастают, не то что здесь, а уж о презентных выкручиваниях рук вообще нечего говорить. Аркадьева и так себя госслужбой не утруждала, но если Игорь скомандует товсь! тогда и вообще работу изображать перестанет, останется как развлечение - скопище людей, немо искрящихся изнутри вечным вопрошением и тоскливо прикидывающих за что одним все, а другим ничего? И кому это все?! Необыкновенному дарованию, таланту, мозгу, компьютерной мощности?.. Нет, нет и нет! Иные тут законы, потаенная наука. Наташа и сама не постигла все тонкости, только знает выездной, как у блатных вор в законе, фигура, вызывающая уважение и страх; а еще напоминает шарик рулетки, почти никогда не выпадающий из предназначенного круга, уж если попал туда, будет кататься, то на черное похуже, то на красное - получше, но кататься до конца дней своих.
   Аркадьева вытянула из пакета дары, что муж таскал на работу. Жалость заволокла глаза, гладила вещи, как кочевник в безводной пустыне последнюю флягу воды: удачно, если роман с Крупняковым завяжется не надолго, до отъезда, чтоб уложиться, разрыв покажется естественным, амуры не затянутся и по возращении ее вроде будут ожидать.
   Настурция маялась зубом, и Колодец сострадал ей неподдельно, желая припомнить призрачное соображение, нет-нет мелькавшее перед его мысленным взором, будто в ночи тенью шмыгала летучая мышь. Цоп! Вот оно. Бабка! Надобно сейчас тащить Настурцию к бабке, проверить ее чудодейственную силу, а не то прибудет Шпын, а бабкин дар потускнел или вовсе испарился. Неудобно - Шпын с дарами, сродственника приволок, а тут волшебство не ко времени истаяло.
   Настурция меж уколами боли, переворачивающими, искажающими лицо до неузнаваемости в мгновения недолгого облегчения, скорее напоминающего дурнотный сон, исподлобья поглядывала на Мордасова. Безразличен к ее страданиям, глаза под затемненными очками едва видны, будто рыбки на дне давно нечищенного аквариума. Весь в подсчетах и прикидках на будущее, как-то он ощутит себя с пол-лимоном, а может Колодец на большее нацелился; в нем мелкости нет, в его тщедушной жилистой фигурке запрятана мощь, недаром пьянчуги из тех, что мозг уж растеряли, а силы сохранили благодаря Мордасову, звериным нюхом выучивали немалую беду, ожидающую каждого, кто с ним свяжется.
   Попили рыжухиного кваса. Настурция сдернула с полки кофту, отложенную падшей дочери Рыжухи:
   - Может себе оставить? - и не выпуская тряпки, - у-у-х! ой! мама родная! ой!
   Колодец решительно тронул россыпь выручающих дощечек на дне нижнего ящика стола, откопал "Санитарный день", вывесил рядом с входной дверью на гвозде меж окон, набросил крюк, переложил бумажник во внутренний карман.
   - Вот что, цветик зубострадательный. Пошли, - кивок на заднюю дверь.
   - Куда? - Настурция дернулась, вцепилась зубами в запястье и завопила по-кошачьи.
   Колодец рванул женщину на себя.
   - К бабке пошли! Помирит тебя с болью, хоть на полсуток, а завтра к врачу пошлепаешь.
   Охая и причитая, Настурция выбралась на улицу, слезы размыли тушь на ресницах, по щекам бежали черные струйки, - родные сестры побитых дождем пыльных окон комиссионного.
   Стручок привалился хозяйски к багажнику машины Колодца, кепчонка поражала числом изгибом козырька и засаленностью, хоть масло жми. Карманы потертого пиджака с чужого плеча распирали невысокие флаконы. Приятельницы Настурции из парфюмерного отдела своей выгоды не упускали: на одних диорах не уедешь, нужен массовый потребитель! Стручок, как раз и слыл цветом массового потребителя. Мордасова Стручок узрел в последний миг, размахивая серо-черными в мозолях ладонями перед носами дружков, руки Стручка застыли, как кукольные, будто кукловоды натянули нити и замерли. Поза лжевладельца машины взбесила Мордасова.
   - Пшел на...! - Колодец взревел, как маневровик на путях.
   - При даме... - Стручок по-гусиному крутанул шеей, взглянул на заплаканное лицо Настурции и потащил дружков на щелястую скамью под деревом, смертельно обгрызенным годами и грязью, не рассчитав звучности своего голоса, поделился соображениями насчет слез Притыки. - Небось сажают?!