— И?
   — Он не совпадает с тем, который в бортовом журнале. Я нашел записи о прошлогоднем рейсе, мы тогда заходили на Парадизо как раз через сектор Ласточки.
   — А это обязательно, чтобы он совпадал?
   — Не знаю. Кусо…
   Бет уже заметила, что Дик ругается по-нихонски в присутствии тех, кто языка не знает, только когда волнуется или расстроен.
   — Ты перфекционист, — сказала она. — Тебе нужно, чтобы все было безупречно, поэтому ты не даешь дышать ни себе, ни другим. В чем дело — ты же проложил курс, так? Ну так и пойдем этим курсом.
   — Ни в чем, — вздохнул Дик. — Я так мало знаю… Это меня… убивает.
   — Ну, так передай управление Морите.
   — Может быть. Не знаю. Не говори ничего миледи, хорошо?
   — Так я и думала, что ты скажешь. Пойди, поколоти железку. Может, кровь немножко отольет от мозгов и даст простор для свежих идей.
   Она встретила изумленный взгляд Дика и вздохнула:
   — Шутка. Это была шутка.
 
* * *
 
   — Почему беспокоится сэнтио-сама? — спросил Бат.
   Рэй подумал над ответом, чтобы сказать как можно больше и как можно короче, не объясняя тэка всей той премудрости, которую он сам со страшным скрипом вместил себе в голову.
   — Путь, который нашел он, не совпадает с путем, который нашел прежде капитан Хару.
   — Один из путей неверен?
   — Нет, — соврал Рэй. — Сэнтио боится, что ведет корабль худшим путем, но сейчас лучше следовать прежнему курсу, чем менять его на ходу. Значит, так. Ты держишь точно в зенит, восемнадцать и две к востоку и сорок к югу. На прежней скорости. Если на экранах возникает что-то лишнее — все равно что — зовешь сэнтио-сама и меня. Я пойду и посплю, а через четыре часа вернусь и сменю тебя.
   — Да, — кивнул Бат и сосредоточился на экранах.
   Рэй спокойно оставил рубку на него: в добросовестности тэка сомневаться не приходилось. Батлер будет, как прикованный, сидеть у консоли и во все глаза следить за экранами, а он покормит Динго, отведет его к малышу Джеку, чтобы они поиграли, а потом сам немного поест и поспит.
   По дороге на кухню Рэю встретился Моро. Морлок остановился посреди коридора, расставив ноги, так, что вавилонянин никак не мог его обойти, не прижавшись униженно к стенке. В прежние времена, времена рабства, прижиматься должен был бы Рэй, уступать дорогу и подбирать хвост, не дожидаясь, пока его командой заставят это сделать. Но даже команду вавилоняне постеснялись бы отдать напрямую: она прозвучала бы безлично: «Очистить путь» или «Морлокам убраться». И если бы он оказался настолько неловок, чтобы затруднить господ командой, он бы заслужил наказание. Ну что ж, эта заносчивая сволочь не раскроет рта и на этот раз? По-прежнему будет делать вид, что перед ним внезапно закрылась автоматическая дверь?
   Да, именно так. Морита молча развернулся и пошел к аварийной лестнице.
   Рэй выбросил вперед хвост и подсек вавилонянина под ноги. Тот едва не упал, но удержался на ногах и сказал, как бы в пространство:
   — Крыса останется крысой, даже если ее побрызгать водичкой и наречь именем идиота.
   — А ну стой! — крикнул ему вслед Рэй. — Возьми свои слова назад, или я забью их тебе в горло через задницу!
   Но Морита, не замедляя и не ускоряя шага, прошел по коридору до аварийной лестницы и открыл дверь.
   — Рэй! — окликнули его сзади. Рэй почувствовал, как к лицу приливает кровь: это был Дик.
   — Сэнтио-сама, — он повернулся и опустил голову.
   — Зайди и сядь, — юный капитан пригласил его в столовую.
   Там уже стояла початая тарелка с какой-то вкусно пахнущей смесью риса и овощей. Рэй присел за край стола, а Дик исчез на кухне и через минуту вернулся оттуда с полной доверху салатной миской, которой Рэй пользовался вместо тарелки. Горка риса и овощей исходила ароматным паром, в ее верхушку была воткнута ложка — Дик счел, наверное, что заставлять морлока есть палочками — это чистое издевательство. Да так оно и было.
   — Чего ты добиваешься? — спросил Дик.
   — Не знаю, — признался Рэй. — Хочу, чтобы… чтобы он… чтобы он боялся меня. Когда-то я не смел глядеть им в глаза, хотя мог сломать каждого из них одной рукой. Теперь я свободен — а он ходит, как и не знает об этом.
   — Ты знаешь, и я знаю, и миледи. Тебе разве мало?
   Рэй ничего не мог ответить. Да, ему было мало. Ему хотелось увидеть страх в яшмовых зеницах некогда высшего существа; увидеть, как краска сходит с породистого лица. Услышать мольбу… о прощении? Да какая разница! Моро не станет молить о прощении — заставить бы его молить о жизни. Рэй сжал ладонь «лапой леопарда» и насторожил когти, растущие на сгибе пальцев.
   — Я не знаю, что это такое, — вздохнул Дик. — Быть рабом, принадлежать кому-то как вещь, и даже имени своего не иметь. Наверное, тебе хочется справедливости. Но ты подумай вот о чем. Господь, когда воплотился, принял облик раба. Если бы Он тратил время на то, чтобы утвердиться перед Моритами своего века — Он бы никого не спас.
   — Сразу видно, что вы слушали проповеди в Синдэне, сэнтио-сама, — усмехнулся Рэй.
   — И еще одно. Господь призывал нас любить врагов, но я не могу полюбить Мориту. Я начал было, но он сам все испортил, и, похоже, нарочно. Так что любви я ему дать не могу. Но могу дать справедливость. Ты не будешь унижать его, Рэй.
   — А он меня?
   — Он не может тебя унизить, ты же христианин.
   — ???
   — Ну, подумай сам: вот он ходит, как будто тебя и нет. Но кто он такой? Человек, потерявший все. В чем состоит его достоинство? В том, чтобы делать вид, будто у вас нет имен и лиц. А в чем твое достоинство? В том, что Бог искупил тебя Своей кровью. Ну так как он может тебя унизить? Он что, отменит Распятие и Воскресение? Нет, он не может. Или человек, давший тебе имя, по его слову сделается пустым местом? Нет. Он не может даже запретить тебе считать себя человеком, и всем нам запретить. Может только сам за это цепляться. Ну, так кто же из вас унижен?
   Рэй пожал плечами.
   — Отчего, когда поговоришь с вами или с миледи, кажется, будто до этого твоя голова была не на месте, а теперь ее приставили как надо?
   — Не знаю, Рэй. Я просто говорю что думаю. Если бы я еще всегда имел силы поступать как говорю и как думаю…
   — …то были бы совсем святым, э?
   Дик улыбнулся.
   Рэй взял ложку и принялся есть.
 
* * *
 
   Если бы Констанс услышала такую оценку своей персоны, она бы строго отчитала самозваных беатификаторов. Ни святой, ни блаженной она себя не чувствовала; чувствовала она себя взбалмошной дамочкой, чья выходка породила гораздо больше проблем, чем решила. Как ей вообще могло взбрести в голову, что отправиться на левиафаннере — хорошее решение? Поистине, тише едешь, дальше будешь: она ничего не выиграла по срокам по сравнению с имперским лайнером — зато создала массу проблем экипажу и несчастному юноше. Одно утешение: Брюс теперь точно теряется в догадках: и где это она?
   Она чувствовала себя бесполезной и никчемной. Гус целыми сутками просиживал теперь над «задачей сдвоенного левиафана», Элисабет сделалась не кем-нибудь, а вторым пилотом, о гемах, Дике и даже Морите говорить не приходилось — все работали не покладая рук. И лишь с ней обращались как с фарфоровой статуэткой.
   Когда у Джека начался приступ, она испытала даже некоторое облегчение. Впрочем, и на Джеке сказалось нервное напряжение последних дней: вопреки своему обыкновению он капризничал, когда она начинала читать ему сказки и требовал Дика с фильмом о Галахаде. Видимо, атмосфера нервозности, поразившая корабль, сказалась на ребенке таким образом.
   Она не знала, чувствует ли Дик эту смутную, давящую как бы ниоткуда угрозу. Но если Дик и чувствовал, то держался он превосходно. Если бы он пытался подбадривать всех, хорохориться и храбриться, чувство угрозы не уменьшалось бы, или даже нарастало сильнее — но Дик простыми словами и спокойным, даже скучным голосом отдавал распоряжения, и вопреки всему у Констанс появлялось ощущение, что все будет в порядке. Она внутренне смеялась над собой: мальчик, в котором она чувствовала опору и убежище, был в два с лишним раза младше нее. Но когда Дик пришел, сменившись с вахты, к Джеку, и не меньше часа переводил ему этого бесконечного «Галахада», Констанс порой казалось — это Якоб каким-то чудом перенесся на «Паломник» и забавляет сына.
   Она знала о несовпадении курса, проложенного Диком, и старого курса из бортжурнала, но не придала этому особенного значения. Наверное, нельзя пройти одним курсом дважды — как нельзя дважды войти в одну реку. Чего она твердо была намерена не допустить — это передачи корабля в руки Мориты. Дику нельзя было рассказать о разговоре в каюте Мориты. Констанс не сомневалась, что Моро сделал попытку соблазнить ее — но эта попытка была такой осторожной, что Констанс не могла бы выдвинуть ни одного конкретного обвинения даже Моро в лицо. Откровенные донжуаны чисто по-человечески нравились ей гораздо больше: делая прямое предложение, они давали ей возможность ответить столь же прямым отказом. От ухаживаний а-ля Морита оставалось гадкое чувство: уже само то, что она понимала намеки, казалось, пятнает ее; приходилось притворяться дурой. Ловеласы Империи были готовы попользоваться отсутствием добродетели; Морита добродетель презирал, а значит, был плохим человеком. Если бы Моро в самом деле почитал верность, он не пытался бы ее разрушить. Тут дело было даже не в культурных различиях — Констанс знала, что Вавилон в основном относится к адюльтеру как к делу сугубо частному, и что для вавилонской дамы дорожное приключение было бы вполне возможно. Само собой подразумевалось, что женщина ее возраста и положения, вышедшая замуж из династических и политических соображений, не обязана мужу физической верностью после того, как обеспечила ему законного наследника. Вавилонянка могла бы отказать Морите по одной-единственной причине: он не устраивал ее как партнер, был не в ее вкусе; вавилонянин обязан был принять такой отказ смиренно. Если мужчина добивался женщины и после этого, его считали грубияном.
   Но Морита-то прекрасно понимал, что культурные различия налицо; что она христианка. Он делал предложение не так, как делал бы его женщине Вавилона — а так, чтобы не пришлось отступать, извиняясь за оскорбление. Значит, для себя он делил клятвы на две разновидности: те, которые нарушать нельзя и те, которые можно хотя бы предложить нарушить. Он проговорился Дику, что полагает христианство зловредным безумием — а значит, клятвы, скрепленные внутри христианства считает клятвами, людей, которые не совсем в здравом уме. А значит, он считает внутренние «клятвы» христиан чем-то принципиально нарушаемым. Наверное, ему можно доверять, пока у него в руках системы жизнеобеспечения корабля, пока от его лояльности зависит его собственная жизнь — но передавать ему штурвал нельзя категорически.
   Правда, она не знала, как могла бы это объяснить кому бы то ни было со стороны. Сделать выбор между явной некомпетентностью и предполагаемой на основе зыбких догадок нелояльностью? Констанс могла сказать лишь одно: она плохо разбирается в навигации, но хорошо разбирается в людях.
   Моро со своей стороны, казалось, делал все, чтобы испортить с капитаном отношения. Он так же аккуратно выполнял свои обязанности, но при встречах не удерживался от едкого замечания, тем более обидного, что его никак нельзя было назвать прямым оскорблением или попыткой бунта. Он умело дозировал яд, и Констанс очень поздно поняла, что они имеют дело, по сути, с диверсией, направленной на душевное равновесие Дика. Моро вел себя как фехтовальщик, который, не избегая фатального удара, наносит противнику множество мелких порезов, чтобы тот истек кровью. Дик держался очень уверенно и твердо, но Констанс не сомневалась, что это дается ему нелегко. Огромной потери и свалившейся ответственности самой по себе хватило бы, чтобы надломить кого угодно — но Моро еще и бил своими словами в эту слабину.
   И это было тем хуже, что Моро защищал себя от гнева юного капитана его же собственным смирением и великодушием. Он и в самом деле не переступал той границы, за которой небезобидные шутки переходят в мятеж. Если бы Дик вздумал его изолировать, ему пришлось бы поступиться справедливостью, а он не мог этого сделать — тем более, что Морита разбудил в нем неприязнь. Дик, крайне щепетильный в вопросах чести, ненавидел манеру рассчитываться со своими личными врагами при помощи служебного положения. Констанс это было знакомо, потому что сама она, будучи доминатрикс, часто сталкивалась с этим искушением и боялась его. Она знала кое-кого, кто, став во главе Доминиона, первым делом рассчитывался со своими вчерашними противниками, уверяя общее мнение в том, что он это делает исключительно для блага домена. Это было настолько отвратительно, что Констанс дала себе зарок не делать так ни при каких обстоятельствах — и в результате ее личные противники и клеветники безопаснее всего чувствовали себя при ее дворе, где она могла защитить их от мести своих сторонников и вассалов. Это помогло ей превратить несколько врагов в друзей, и еще больше ее врагов сделало более упорными врагами. А впрочем, она не собиралась отказываться от этой политики, моля Бога только о том, чтобы Он наградил ее тем же счастливым даром, что и ее мужа: разделять великодушие и попустительство. Где граница между твоим собственным желанием избавиться от неугодного и необходимостью соблюсти закон и обычай? Большинству людей трудно судить друзей. Констанс принадлежала к тем, кому труднее судить врагов, кто до конца сомневается в себе: утоляется ли приговором жажда справедливости или желание причинить боль человеку, который неприятен тебе лично?
   Она не сомневалась, что перешагни Моро хоть на йоту границы Устава гражданского флота, как юноша применил бы силу — если не свою, то Рэя — но при этом терзался бы сомнениями в себе. И Моро искусно маневрировал в том пространстве, которое ему предоставляло великодушие юноши, под надежной защитой его неприязни.
 
* * *
 
   Пространство было чисто — сканеры не фиксировали ни одного близкого и опасного объекта. Рэй выполнял маневр торможения как и было запланировано. Дик выпил еще энерджиста и приказал сантору выдать конфигурационную карту.
   Сантор выдал. Дик посмотрел на нее, потом — на обзорный экран, еще раз на карту… и почувствовал холод в животе. Еще раз. Может, карта неправильно ориентирована относительно корабля? Он повертел ее так и этак… И то, что получилось…
   Этого не могло быть.
   Сектор Ворона, куда они должны были прыгнуть, был Дику знаком. Они прыгали туда не из сектора Ласточки, а с другой стороны, от Парадизо, но капитан и Майлз знакомили Дика с конфигурационной картой и показывали ему сектор на экранах, заставляя запоминать ориентиры. Это был один из тех секторов, где ориентир можно было запомнить визуально: группа из девяти ярких звезд чуть к востоку от зенита, ее называли Диадемой.
   …Россыпь желтоватых звездочек с одной затесавшейся между ними белой еще как-то сошла бы за «диадему». Но вот этой туманности в надире не было. Ну, не было ее, хоть ты тресни. Если бы она была, капитан бы обратил на нее внимание ученика.
   Но сантор нагло врал, что они в секторе Ворона, потому что навигационные приборы и конфигурационная карта говорят именно это. Дик краем глаза посмотрел на Рэя, который сидел себе, прилежно вперившись в экран, потом перевел взгляд на Бет, отходящую после прыжка. Сейчас нужно им что-то сказать…
   — Рэй, — сказал он. — Начинай маневр торможения.
   — Есть, сэнтио-сама, — морлок очень уверенно проделал серию операций, переводящих корабль в режим плавного торможения. Теперь у Дика было часа полтора, прежде, чем к нему пристанут с вопросами.
   — Ты иди отдыхай, — сказал он Бет.
   — А что случилось?
   — Ничего страшного. Отдыхай.
   Она как-то странно усмехнулась и вышла, а Дик надел обруч сантора, опустил на глаза визор и под его прикрытием сомкнул веки.
   Сначала следовало справиться с паникой — и Дик помолился Богу, а потом — Марии и Брайану Навигатору. Сердце успокоилось, а тот маленький и жалкий, который колотился внутри, в ужасе визжа: «Все, все пропало!», умолк и притаился где-то в уголке души, но совсем не ушел.
   Итак, случилось самое страшное. Во-первых, он прыгнул не туда. Но к этому-то он был почти готов: даже у опытных пилотов прыжки вслепую заканчиваются удачами далеко не каждый раз — и у Майлза случалась проруха. Если корабль не получал повреждений, выскочив в незнакомом секторе и с маху врубившись в пояс астероидов или попав под сверхжесткое излучение, его просто клали на обратный курс, выводили в предыдущий сектор и делали вторую попытку. Худо было другое: навигационное оборудование явно вышло из строя, и он, убей Бог, не знает, как его починить. А починить его необходимо, хотя бы для того, чтобы понять, куда он выскочил и куда теперь двигаться.
   Дик был убежден, что выбрал неверный ход в хрустальной пещере потому, что следовал неверным огням. И сделал он неверный выбор в момент последнего прыжка, потому что в секторе Кентавра и Ласточки все было правильно. Нужно лечь на обратный курс, вернуться в дискретную зону и сделать правильный прыжок. Но это будет возможно только тогда, когда он определит, куда же его занесло.
   Дик поднял визор и посмотрел на экран, на эту туманность в надире, похожую по форме на песочные часы. Хороший ориентир, который легко будет найти в базе данных.
   Правда, есть и второй вариант. Почти год назад он видел эту Диадему. А вдруг она запомнилась ему более яркой, чем есть на самом деле? А вдруг он просто проглядел туманность, похожую на песочные часы, а капитан не обратил на это внимания? Вдруг это он свихнулся, а не сантор и не навигационные приборы? Вдруг все, что нужно делать — это продолжать путь?
   Дик привык доверять приборам больше, чем себе — неопытному юнцу. Если бы несовпадение реальности с конхидзу было не столь вопиющим — кто знает, может, он продолжал бы вести корабль по приборам, полностью отказав в доверии себе. Но не могло же так быть, чтобы меньше чем за год возникла туманность там, где ее не было! Или могло? Господи, да он же имеет под рукой человека, который может объяснить ему, что и как. Не нужно мучить голову, нужно просто посоветоваться с лордом Гусом!
   От этой мысли сделалось намного легче. Всегда легче, когда есть кто-то, с кем можно разделить заботы. Дик положил корабль в дрейф, объявил команде отдых и сам немного поспал, зная, что с лордом Гусом лучше беседовать на свежую голову.
 
* * *
 
   Что почувствовал бы… эээ, скажем, Галилео Галилей, если бы ему довелось оказаться на борту корабля эээ, скажем, Магеллана, затерянного в дальних морях, где весь офицерский состав умер от чумы, и единственный более-менее компетентный в навигации человек, корабельный юнга, обратился к нему с просьбой помочь с навигацией? «Вы же ученый, дом Галилео, вы же наверняка умеете обращаться с астролябией?».
   Вот примерно то же самое почувствовал и Августин.
   До сей поры его никак не интересовало прикладное применение его знаний. Прикладников он даже в некотором роде презирал; точнее, относился к ним со снисходительностью средневекового схоласта, общающегося с работягами-алхимиками.
   Подумать только, за несколько лет до Эбера его тогдашние коллеги-физики полагали, что еще немного фактического материала, эмпирических наблюдений, которые в обилии стали поступать из первых межзвездных экспедиций — и им откроются основополагающие законы бытия, связи, которыми сцеплены пространство и время! По глупой случайности, из-за неполадок в наношлеме пилота-испытателя, были открыты дискретные зоны и сам принцип прыжка — и наука впала в некую эйфорию. Еще немного, обещали популяризаторы, еще чуть-чуть — и мы проникнем в принцип дискретности пространства, построим нуль-порталы, позволяющие ходить на другие планеты как в собственный гардероб, наклепаем машин времени и начнем сами зажигать звезды! Но годы шли, фактаж копился, а прорыва не происходило. Стоило появиться некоей теории, которая как будто бы объясняла все — и буквально тут же новая экспедиция притаскивала нечто, опровергающее теорию начисто. Например, те же дискретные зоны никак не впихивались ни в общую, ни в специальную теорию относительности, которая господствовала в физике уже более ста лет. Попытки создать какую-то суперспециальную теорию относительности неуклонно проваливались. Пресловутых «черных дыр» не нашлось вовсе, зато обнаружились левиафаны. Наблюдения геофизиков за корой других планет перевернули ряд расхожих представлений о физике Земли. В довершение всего появились шедайин со своими наработками, и целая отрасль теоретической физики около столетия занималась только разгребанием их колоссального наследия. А меж тем количество эмпирических данных росло, и теоретическая физика оказалась по отношению к прикладной не только в расколе, но и в некотором загоне, как схоластика в свое время — к экспериментальной науке. Ученые снова сделались чернорабочими. Франклин запускал змея в грозу, Вольта и Гальвани мастерили кислотные батарейки и мучили лягушек, Лавуазье лично паял колбы — а современник лорда Августина Мак-Интайра де Риос-и-Риордан лично садился на торговый, исследовательский или военный корабль, чтобы самому исследовать потоки энергии и вещества вблизи от Ядра, газовые планеты-гиганты в процессе генезиса или энергию распада сверхтяжелых элементов в генераторе двигателя-атиграва. В определенном смысле повторялась история науки во времена Темных Веков: наиболее почтенная часть ученых (собственно, только они претендовали за звание ученых) занималась хранением наследия прошлых веков — от Ньютона до Чандракумара плюс изучала наследие шедайин, наименее почтенная часть ученых (которых никто учеными не признавал, и в первую очередь они сами) просто строила корабли, ходила на них туда и сюда и записывала результаты наблюдений. Примерно так обстояло дело в первые сто лет после Эбера. Конечно, каждый ученый-теоретик решал и практические задачи — какая из молодых колоний стала бы тратить средства, чтобы обучить в Метрополии физика, неспособного предсказать перемену погоды или вспышку на местном солнце, высчитать сейсмическую активность для строителей? Потом колонии начали вкладывать деньги в исследования — в первую очередь их интересовало усовершенствование кораблей и оружия. Здесь пути теоретиков и практиков разошлись: такие исследования уже нельзя было выполнять как поденную работу, на досуге отдаваясь размышлениям отвлеченного характера — но при экономическом подъеме колоний появился праздный класс, поставлявший кадры для новой схоластики. По сравнению с огромным количеством прикладников он был малочислен, и сосредоточен полностью вокруг учебных заведений и в них самих. Эти люди были скелетом науки — склеротичным и закостенелым, страдающим местами от размягчения тканей, а местами — от отложения солей, но в целом — именно скелетом, который делает всякое тело тем, что оно есть, а не бесформенной медузой. Подобно клеткам мышц и крови практики-прикладники лепились к этому скелету, питали его и поставляли ему кислород новых идей, вымывая хотя бы частично вековые отложения, но они не становились белой костью — а белая кость, в свою очередь, не становилась красной плотью. Прикладники приходили сквозь университеты, как кровь, получали от теоретиков те базовые знания, которые они должны были в будущем или использовать, или отринуть, и, в свою очередь, поставляли новые данные — зачастую совершенно не интересуясь тем, как эти данные будут переварены учеными головами и что получится на выходе.
   Лорд Августин был исключением из правил. Он никак не зависел ни от научной карьеры, ни от необходимости добывать себе хлеб насущный — что и давало ему возможность мыслить независимо; настолько независимо, что ряд ученых коллег считал его просто полоумным. Да и как не считать полоумным человека, который вполне способен, не считаясь с научным званием и авторитетом оппонента, написать в «Имперском вестнике теоретической физики» разгромную статью по поводу реферата противника и перехерить все, над чем тот трудился последние двадцать лет? А лорду Августину случалось. Он не считался ни с чем и ни с кем. Притом, злым человеком он совсем не был — ему просто в голову не приходило, что его публикации могут поломать кому-то карьеру и что «карьера» для этого человека может быть синонимом слова «судьба». Он стоял за научную истину, как он ее видел и знал, а общественное положение и независимость от официальных институтов науки давали ему возможность не искать компромиссов.
   Словом, задача, поставленная перед ним Диком, была… нестандартной. Лорд Августин ни разу не пытался сопоставить свои книжные знания и логические построения с грубой реальностью. Конечно, грубая реальность не так давно отвесила всем насельникам «Паломника» здоровенную оплеуху, но, пережив первый шок, лорд Августин с головой нырнул в проблему «двойного левиафана». Свою монографию по этому вопросу он решил посвятить погибшему экипажу «Паломника», и даже набил это посвящение в сантор. Уже на второй странице, когда посвящение пропало из поля зрения, лорд Августин совсем забыл о погибших. Он вспоминал о них, конечно, каждый раз, когда Констанс читала из бревиария молитву за умерших, и искренне присоединял свой голос к голосу всех молящихся (в молитвах по бревиарию принимали участие все свободные члены экипажа — такой обычай установился сам собой со дня катастрофы) — но такой уж он был человек, что, когда работал, забывал обо всем и вся, кроме работы. И о себе в том числе — узнай он, что завтра утром подвергнется самой мучительной из казней, он не дрогнул бы, но постарался завершить монографию о «двойном левиафане», набросав ее за ночь хотя бы тезисно.