— Бедный мальчик! — в голосе темной женщины с выбритыми на голове узорами, чувствовалось настоящее, а не лицемерное сочувствие. — Разве такие вещи можно забыть?
   — Нельзя. Но я ел хлеб в доме Эктора Нейгала, который командовал там. Он попросил у меня прощения, и я простил его. Всех вас, если кто в этом виноват. И ту госпожу, если она виновата тоже. Я не убивал его — это он отдал за меня жизнь. Чтобы не отдавать меня ему, — Дик снова показал на Моро. — Так что я убил госпожу за другое.
   — Подумай как следует, — напористо сказал Шнайдер.
   — Ямэ! — крикнул Дик, ударив кулаком о кулак. Нервы изменили ему. — Почему вы так быстро убиваете человека и так долго копаетесь, если хотите его помиловать? Почему тут вам повод нужен, а когда убили Нейгала, он вам был не нужен?! Почему вы так боитесь быть милосердным? Потому что вы и справедливым не можете быть! Были бы вы справедливым — вы бы не дали синоби мучить меня; вы бы вернули потерянный из-за вашего шпиона корабль и отпустили бы со мной тех гемов, которые стали гражданами Империи и тех, кому я во имя Отца, Сына и Святого Духа дал имена! Вы бы сделали это всё раньше, чем пролилась кровь вашей сестры! И быть милосердным у вас не выйдет, потому что милосердие больше справедливости! Хотите помиловать меня? Верните все, что отобрали, и тогда помилуйте! А иначе — убейте, но справедливость ваша воняет!
   Шнайдер вздохнул и сел, опустив голову на кулак.
   — Все ли сказано? — спросил распорядитель. Никто больше не захотел брать слово, и после паузы он продолжил: — Тогда процедура вам известна. У каждого из вас в руке три шара. Красный шар — гражданская казнь, черный шар — смертная казнь, белый — помилование. Каждый имеет право опустить только один шар.
   По рядам понесли урну, в которую каждый опускал руку и мешок, куда сбрасывали оставшиеся шары. Потом содержимое урны высыпали в круглое блюдо. Среди шаров, черных и красных, как адское пламя, маячили три белых. Их сосчитать было легко. Остальные распорядитель громко посчитал вслух, после чего развернулся к Дику.
   — В голосовании приняли участие тридцать семь капитанов дома Рива. Этого достаточно для принятия законного решения, ибо закон требует не менее чем тридцати человек. Ричард Суна, ваша судьба решена. Двадцать голосов было подано за смертную казнь, четырнадцать — за казнь гражданскую, три — за помилование. Ричард Суна, капитан «Паломника», за совершенное вами преступление, за боль, которую вы причинили убитой, ее родным и близким — вы подвергнетесь гражданской казни в глайдер-порту сегодня в одиннадцать ноль-ноль. За смерть капитана дома Рива, цукино-сёгуна дома Рива, вы подвергнетесь смертной казни сегодня в двадцать девять ноль-ноль. Если вы хотите заплатить жизнью за жизнь, а не смертью за смерть — умоляйте об этом Рихарда Шнайдера.
   Дик покачал головой, потом спросил:
   — А который час?
   — Без двадцати одиннадцать, — ответил распорядитель.
 
* * *
 
   Ися — особая разновидность тэка, с повышенной эмпатией и тонкой моторикой. Чаще всего их используют как лаборантов или медтехов.
   Ися ЭВ-212 работал медтехом в дворцовой тюрьме два местных года. Прежде он работал в больнице на станции Акхит, но заразился от одного из космоходов неизвестным мутированным вирусом. Обычно гемы не болеют инфекционными болячками, и если что-то валит их с ног — это какая-то дикая аберрация, странно реагирующая на их генетику и переносимая ими очень и очень тяжело. СК-19 (так его звали тогда) еле выжил после лихорадки и необратимо оглох. Какое-то время его не усыпляли — он был нужен исследователям, чтобы разобраться в защитном механизме против этого вируса — а потом о нем прослышал господин Метцигер и забрал его в дворцовую тюрьму. Глухой медтех — это как раз то, что было ему нужно. ЭВ-212 выучился читать по губам, а когда ему приказывали — просто отворачивался.
   Работы было гораздо меньше, чем на станции, и порой ЭВ-212 радовался этому. Он был уже немолод и не смог бы долго удерживаться в ритме цикловых дежурств. Но когда работа была — она была много хуже больничной. Хорошо чувствующему эмпату нравилось избавлять людей от боли и не нравилось обрекать на нее. Во дворцовую тюрьму попадали только настоящие заговорщики или важные пленники, и в обязанности ЭВ-212 входило определить, нет ли у них искусственной аллергии на «наркотики правды» и чему можно подвергнуть тех, у кого такая аллергия есть. В этих случаях он радовался, что не слышит собственного голоса, отдающего морлокам распоряжения. Правда, с его эмпатией глухота не всегда спасала и поэтому он ухаживал за перенесшими пытки узниками очень добросовестно, и если приходил приказ умертвить кого-то из них, старался сделать смерть как можно более быстрой и безболезненной. Сам он не был способен на агрессию к человеку — на нее тэка неспособны вообще.
   Еще он страдал от отсутствия компании. Ися, как и все тэка — компанейские существа и одиночество переносят тяжело. Глухота отделяла его от себе подобных. Его побаивались другие тэка и ися, и даже дзё, к которым он приходил в ясли. Одна из них призналась, что его считают колдуном за то, что он, не слыша, может читать по губам. Он засмеялся, но больше к ним не ходил. Вместо этого он начал общаться с морлоками. Он узнал клички, которыми те называли друг друга между собой, и сам получил от них кличку Ман — «десять тысяч». Не из-за номера — они обращались по номерам только в присутствии людей-офицеров — а из-за того, что у гема с полной глухотой шансов выжить — один на десять тысяч. Морлоки — грубые животные, но они тоже были его пациентами, и испытывали к нему нечто вроде признательности — насколько они были способны ее испытывать. Поэтому ЭВ-212 слегка огорчился, узнав, что морлоки Т-82 и Т-36, носившие клички Гэппу и Бо должны умереть на погребении госпожи цукино-сёгуна. Оказавшись рядом в ее последнюю минуту, они не смогли ее уберечь, так что в другой жизни должны будут служить ей лучше. Сами они, похоже, огорчались этому куда как меньше, чем Ман. Они были неплохими существами — для морлоков. На жертвенные игры они смотрели как на веселую потеху — уж такова их натура, они в этом не виноваты.
   В жертву был предназначен убийца цукино-сегуна, но ЭВ-212 знал, что это не решено окончательно — приготовили запасную жертву, одну из добровольно вызвавшихся умереть с госпожой служанок. Он понимал гораздо больше, чем думали хозяева; в данном случае он понимал, что тайсёгун ищет способа помиловать убийцу. Именно поэтому он велел Ману распоряжаться гражданской казнью — нельзя было доверить это дело живодерам из городской тюрьмы. Там на должности медтеха состоял человек, и человек этот плохо разбирался в своей работе. Он не выполнил бы задания, которое поручил тайсёгун: «он должен выглядеть как можно страшнее, но обойдитесь без внутренних повреждений и лишней боли. Когда все закончится, он должен быть в сознании».
   Безмолвные орудия имели свои клички, как и орудия говорящие. Ламия была убийцей. Ее гибкое тело утяжеляла вплетенная проволока, и в руках умелого палача она не только оставляла рубцы, но и наполняла кровью легкие, разрывала печень и почки. Ее использовали, если видимое дело не позволяло вынести смертного приговора, а преступную жизнь властям хотелось оборвать. Свистун, напротив, был дешевым пижоном. Он имел два с половиной метра в длину и выглядел очень красиво, когда разворачивался в ударе, и очень громко шлепал по телу, что пользовалось огромным успехом у толпы, особенно когда речь шла о хорошенькой женщине. Чаще всего он и применялся для женщин, чью жизнь и красоту ценили. Или для тех преступников, кто подкупил тюремное начальство. Когда хотели причинить как можно больше боли, не оставляя следов — пользовались стрекалами, но это орудие — для частных наказаний, а не публичных. Правосудие же хотело, чтобы знакомство с ним не проходило бесследно, да и чернь, собирающаяся на казни в глайдер-порту, бывала разочарована, если не проливалась кровь.
   Кровь… ЭВ-212 снял было со стены Волка. Эта тварь кусалась больно, но не смертельно. Последняя пядь каждого из трех хвостов сплетена была из шкуры «морского волка», бич срывал кожу и плоть небольшими кусками, но не убивал, если, конечно, время порки не было слишком долгим. Его использовали для приговоренных к позорной жизни: шрамы не поддавались никакой шлифовке, разве что полная пересадка могла помочь. Жертва Волка уже не могла спокойно развлекаться в общественных банях (кроме тех, что стали самыми настоящими притонами). Ман подумал и повесил Волка на место, а вместо него снял Гадюку — неплетеный полимерный хлыст в полтора метра длиной, жесткий у основания, а у конца тонкий как волос. Гадюка пела в воздухе и глубоко рассекала кожу, но не раздирала ее, как Волк. Шрамы можно было потом убрать шлифовкой. ЭВ-212 вынул из гнезда Гадюку. Распорядитель одобрил его выбор.
   Так он и шел за тележкой с Гадюкой в руке. Он не слышал, что орет толпа, запрудившая верхние галереи и переходные мосты над улицей, но из той дряни, что летела в преступника (силовой щит убрали), кое-что перепадало и ему, и он в который раз удивлялся — отчего люди так любят проявлять те свойства, которых лишают гемов? Даже морлок не стал бы швыряться дрянью на расстоянии — они предпочитали выяснять отношения лицом к лицу.
   В глайдер-порту народ забил все свободное пространство, как в день встречи дочери и наследницы цукино-сёгуна. Сейчас лучи прожекторов были направлены на устаревший и пустующий грузовой причал, который много лет служил эшафотом. Устаревшими лебедками иногда пользовались как виселицами, а иногда — как вот сейчас: к петле на конце троса прикрепили карабинчик и прощелкнули в него цепь от наручников, а силовые поля отключили и тележку отвели. Мальчик повис, чуть касаясь пальцами решетчатой платформы, и ЭВ-212 снял с него косодэ, разрезав по рукавам и бокам; и это было не первое сохэйское косодэ, которое он снял таким образом.
   Лебедку еще подтянули вверх и развернули в сторону — теперь юный сохэй висел не над платформой, а над посадочной площадкой глайдера, лицом к толпе. Тело по инерции раскачивалось и поворачивалось, плечи и руки были напряжены, кулаки — сжаты. Глаза он закрыл — наверное, от стыда, но губы шевелились. Ман успел разобрать: «Радуйся, Мария…» и решил, что эта Мария, наверное, нехорошая женщина, если радуется таким вещам.
   Он свернул и взял под мышку одежду сохэя, сунул Гадюку в руки Гэппу и отвернулся к стене, бросив напоследок:
   — Восемь минут.
   Он не хотел смотреть ни на казнь, ни на толпу — но иногда маленькие брызги крови попадали на его руку с секундомером.
   Через восемь минут он сказал «Стоп» и развернулся. Пол чуть дрогнул под ногами — заработал механизм лебедки, тело преступника, уже безвольное, качнулось, как мешок, и на стреле лебедки приплыло к ися. Со спины казалось, что юноша без сознания, но теперь Ман видел, что его глаза раскрыты, хотя и смотрят расплывшимися черными зрачками в никуда.
   Ися поймал его за ногу и остановил покачивание и вращение, потом одел его в хакама и завязал пояс: в непристойном виде человека можно показывать толпе, но не государю. Плоский мальчишеский живот под его руками ходил ходуном: грудная клетка, напруженная как лук, плохо вбирала воздух, и мальчик старался дышать диафрагмой. ЭВ-212 сделал знак подвести тележку, приговоренного снова опустили на нее, включили силовые поля — а после этого отцепили от лебедки. Сохэй начал хватать воздух большими жадными глотками. Толпа больше не свистела и не кидалась отбросами. ЭВ-212 бегло осмотрел мальчика — и решил, что поручение тайсёгуна выполнено: он выглядел ужасно. За восемь минут Гэппу успел оставить не меньше полутора сотен рубцов, и кровоточили почти все они, от плеч до колен. Волк заставляет человека скоро потерять сознание, Ламия тоже убивает мучительно, но быстро — а Гадюка может долго пить кровь, но так и не подарить ни забытья, ни смерти. Боль накапливается постепенно, кровь теряется медленно. Мальчик-сохэй и представить себе не мог, насколько милосерден тайсёгун: в его воле было бы приказать Ману устроить истязание на полчаса-час, и тогда осужденного, дав отдышаться, снова сдернули бы с помоста, и снова — пока он не начал бы терять сознание по-настоящему. А сейчас ему только казалось, что он теряет — ЭВ-212 знал, что через несколько минут ему станет легче.
   Бо тронул Мана за плечо, чтобы привлечь его внимание, и сказал:
   — Он много смелости показал. С ним хорошо будет умирать.
   Ман кивнул ему, а мальчик поднял голову и посмотрел на ися удивленно. ЭВ-212 набросил разрезанное косодэ ему на плечи и тележка снова тронулась — на этот раз к городской тюрьме.
   Все вышло, как и планировал тайсёгун, да ошибки и быть не могло: от глайдер-порта к городской тюрьме вела всего одна улица, достаточно широкая для императорского поезда.
   — Почему он сказал, что со мной будет хорошо умирать? — спросил мальчик, тихо дернув ися за рукав.
   — Вечером будут игры, где господин убийца — жертва, а его сердце главный приз. Победитель умирает последним вместе с жертвой. Это большая честь — последовать за госпожой и положить к ее ногам сердце злейшего врага или лучшего слуги.
   Распорядитель повернулся и пальцами хлестнул по губам обоих.
   — Солнце приближается. Чтобы не слышно было этого крысиного писка.
   Мальчик вздрогнул и опустил голову, но прежде чем волосы закрыли ему лицо, Ман успел разглядеть темный огонь гнева, полыхнувший в глазах.
   Ися начал смотреть по сторонам. За тележкой приговоренного по-прежнему следовала толпа, и люди опять обступили тротуары, но не было видно, чтобы кто-нибудь вопил, и дрянью уже никто не кидался — то ли исчерпали весь боезапас, то ли проснулось сострадание. Одна из женщин, стоявших в первом ряду, склонилась к другой и зашептала ей на ухо то. Ман прочел по губам:
   — Такой хорошенький, молодой — и должен умереть! Неужели Солнце его не помилует?
   — Разве он мог бы так оскорбить тайсёгуна? — ответила ей подруга.
   Тут им обеим пришлось опуститься на колени, потому что с другой стороны показалась траурная императорская процессия.
   Силовые поля отключили, и морлоки заставили осужденного опуститься на колени вместе с собой. Он не мог встать, потому что его придерживали за цепь наручников, но выпрямил шею, отказываясь кланяться.
   Императорская гравиплатформа приблизилась, были уже видны лица стоящих на ней людей — золотая маска самого Тейярре и усталое лицо тайсёгуна, и лица глав кланов, и придворных дам государыни Иннаны, обступивших погребальное кресло покойной. Распорядитель показал жезлом направо — и тележку отвели с дороги поезда.
   — А я-то думал, этот золоченый идол проедет прямо по нам, — громко сказал мальчик-сохэй. Достаточно громко, чтобы его услышали на приблизившейся платформе. Императорский поезд остановился. По лицу распорядителя Ман видел, что он борется с собой, чтобы не ударить осужденного жезлом перед лицом Солнца — это было бы безобразно. Вместо этого он прошипел что-то. Его губы еле двигались, и Ман не различил слова — но, видимо, он потребовал от осужденного почтения к Государю.
   — Государя, кроме императора Брендана, я не знаю! — выдохнул юноша. По толпе прошло шевеление, как ветер. Золотое лицо Государя повернулось к маленькому имперскому воину. Видимо, он что-то сказал, чего Ман не смог разобрать — маска закрывала губы. Он обращался, видимо, к тайсёгуну, и тот ответил:
   — Да, он действительно отважен и верен, и, по его словам, он сожалеет о содеянном… — последовала, видимо, новая фраза Государя, потому что тайсёгун выдержал не очень короткую паузу. — Нет, не из страха перед наказанием, насколько я могу судить. Как он держался? — этот вопрос был обращен к Гэппу, и тот ответил:
   — Он много смелости показал.
   — Видите, Государь — он умеет и отвечать за свои поступки.
   Солнце, по-видимому, обратился уже к преступнику.
   — Я же сказал: мне жаль, что я убил двух женщин без вины, — ответил юноша. — Что я еще должен сказать? Если бы моя смерть могла воскресить их — я был бы рад.
   Тайсёгун спрыгнул с гравиплатформы и подошел к нему почти вплотную.
   — Ты слышишь, каково великодушие Государя? Он позволяет тебе искупить свою вину жизнью, а не смертью. Ты лишил нас пилота. Займи его место.
   Помимо воли, сердце ЭВ-212 забилось быстрее. Да, тайсёгун своим великодушием превосходил любого из людей, а Ману очень хотелось, чтобы он пощадил юного сохэя.
   — А их вы тоже помилуете? — спросил мальчик, показав на морлоков.
   Теперь сердце ися, казалось, совсем прекратило биться. Ах, неужели он все испортит! Ман не мог слышать, но ему казалось, что на улице воцарилась такая же мертвая тишина, какая уже два года обступала его.
   — Умереть вслед за госпожой — честь для них, — сказал тайсёгун.
   — Они люди, как вы и я и вот он, — юноша сделал жест в сторону Солнца. — Наши братья.
   Государь — и такое же существо, как боевой морлок, Государь — брат морлоку! Можно ли придумать большее оскорбление! То сочувствие, которое юный сохэй успел для себя собрать в толпе, утекало как кровь из взрезанной артерии. Тайсёгун побледнел.
   — Ты ошибаешься, они другие, — сказал он. — И они даже не смогут оценить твоего благородства. Им хочется умереть вместе с госпожой. Такая смерть возводит их в ранг личных слуг и дает им место в небесных покоях воинов. Отвыкай от имперских мерок. Они не обрадовались бы избавлению от смерти.
   — Тогда и я не обрадуюсь, — сказал мальчик, весь дрожа. — Вы тут изолгались все.
   — Значит, они — твои братья? — бледное лицо тайсёгуна потемнело. Милость, которую неблагодарный мальчишка не мог оценить, сменялась гневом. Он повернулся к Бо и скомандовал на тиби: — Перекрести его!
   На нихонском «перекрестить» — «дзюдзи о киру», буквально — «резать крест». На тиби у этого выражения существует только буквальный смысл…
   Бо вскочил, развернул мальчика к себе лицом, открыл его грудь и дважды взмахнул когтями: снизу вверх и справа налево. Потом морлоку пришлось подхватить его, чтобы он не упал. Рот юного сохэя исказился, ЭВ-212 прочел по его губам: «Кими нинген да!».
   Ты — человек…
   Наверное, он прокричал эти слова, потому что по толпе опять пошло шевеление.
   — Признайся, — тайсёгун сгреб его за волосы и оторвал от морлока, заставив встать на ноги. — Что ты из одного упрямства так говоришь.
   Он разжал ладонь и мальчик мотнул головой.
   — Я, наверное, с ума сошел, что стою здесь и уговариваю убийцу моей сестры принять помилование! — тайсёгун в сердцах изволил схватить осужденного за плечи и встряхнуть, отчего его руки и одежда испачкались кровью. Потом он приблизил свое лицо к его лицу и прошептал (иначе зачем было склоняться так близко):
   — Послушай. Мы оба виноваты друг перед другом. Я не просил бы тебя, если бы не был виновен перед тобой. Давай же разочтемся как мужчины. Ты же простил Нейгала?
   — Вы не Нейгал. Вам ваша доброта обходится чужой кровью. Он рискнул своей.
   Тайсёгун толкнул его и раскрыл руки, широко развел их в стороны и, обведя взглядом толпу, сказал:
   — Государь свидетель мне, и вы свидетели — мы пытались сделать этому мальчишке добро, несмотря на то, что он тяжко оскорблял нас. Пусть никто не говорит, что я из мести погубил ребенка, у которого еще и борода не растет! Пусть все слышат, что я в последний раз спрашиваю: будешь ли ты, Ричард Суна, искупать свою вину службой дому Рива?
   Юноша, упавший от толчка с гравиплатформы, не мог ни слова сказать. Он ударился спиной, так, что на глазах выступили слезы, и нашел сил подняться — только выгнулся и вскинул руки в коротком непристойном салюте.
   — Господин, на вас кровь, — сказал кто-то из свиты тайсёгуна и протянул ему распечатанную мятную салфетку. Тайсёгун вытер руки, потом попробовал стереть кровь с подола своих белых одежд — но только размазал ее. Тогда он рассердился и разорвал на себе верхнее платье, швырнув его на лежащего преступника, и салфетку бросил туда же.
   — Ну вот, — сказал он сквозь зубы. — Теперь вся его кровь — на нем.
   Он снова вскочил на платформу и по кивку государя кортеж тронулся. Ман видел, что тайсёгун ошибся — на нем оставалось еще одно маленькое пятнышко.
 
* * *
 
   В одном Дик соврал: он действительно гнул свою линию из одного только упрямства, и к морлокам не чувствовал никакого такого особенного братства. Да и как его можно почувствовать, когда один исполосовал его всего от колен до шеи, а второй когтями разорвал грудь и живот? Все, что он помнил о Рэе, Ионатане и Давиде, все, чему учил Катехизис, отступило перед болью. Дику было уже все равно, есть ли у морлоков душа, есть ли душа у него самого — он знал только, что есть тело и оно болит. Он слабел с каждой секундой, и чем слабее он становился, тем больше одолевало его отчаяние. Зачем он сам растоптал свой последний шанс, зачем поддался дурацкой гордости? Он все равно никого не спас. Он погубил всех, кто ему доверился. Зачем же было губить еще и себя?
   Частью себя он, однако, еще сопротивлялся и ненавидел ту свою половину, которая так малодушно трусит. Почему нужно вот так разрываться, почему нельзя быть все время сильным, чтобы ни о чем не жалеть, или, на худой конец, все время слабым, чтобы сдаваться сразу и вот так не мучиться? Неужели и святых дергало туда-сюда? Что за глупость, конечно, дергало, ведь и сам Господь боялся смерти. Дик начал вспоминать 21-й Псалом, но сбился на словах «Ты свел меня к персти смертной». Было странно сбиться именно здесь, потому что дальше были какие-то очень знакомые слова. В голове мутилось. Он уже успел заметить, что боль и облегчение перемежаются как бы волнами, длинными и пологими, как в открытом океане. Сейчас все шло на спад, одолевала лихорадка, разорванное косодэ не грело. Он то мерз, то потел, в глазах стояла бурая пелена, по которой пробегали узоры, как в калейдоскопе, а мысли распадались, как ветхие нити, и два слова не могли встретиться так, чтобы сцепиться концами. Откуда-то издалека до Дика доносилась странная речь — словно мужские голоса разговаривали между собой; язык их звучал как нихонский, но на самом деле это была всякая чушь вроде той, которую изобразила Бет. Дик перестал вслушиваться, и речь лилась так же сама собой, как сменялись «узоры». Но едва Дик решил расслабиться и спокойно утонуть в бреду, как сквозь пелену начал прорываться смысл. Это все-таки был не бред, это была перебранка двух морлоков, и спорили они о нем.
   Когда суть спора дошла до Дика (далеко не сразу), он едва не засмеялся, несмотря на боль. Одного из морлоков товарищи прозвали Гэппу, Отрыжка, и вот сейчас он решил, что эта кличка, может, и подходит для жизни, но совсем не подходит для смерти. Госпожа его была воительницей, место ей уготовлено в самых верхних чертогах небесных палат, среди всяческой красоты — и только он один будет портить эту красоту своим погонялом? Ну, как это — вот он умрет победителем, с сердцем жертвы в руке явится к небесным ступенькам, его спросят — кто идет? И что он ответит? Отрыжка?
   — Ты ответишь: Т-82, — резонерски возразил второй морлок.
   — Да ну, разве это кличка. Номер у меня, может, другой будет. А имя все-таки лучше.
   — Кто он такой, чтобы давать тебе имя? Просто сумасшедший.
   — Сумасшедший или нет, а он давал имена рабам Нейгала-Молнии.
   — Имена чужих хозяев не в счет.
   Тут они заметили, что Дик открыл глаза и слушает и прекратили спор.
   — Хитокири-сама есть хочет? — спросил тот, которого прозывали Отрыжкой.
   Хитокири-сама… «Господин головорез»…
   — Нет, спасибо… Пить хочу, очень.
   Пахло чем-то вкусным — Дик увидел столик на колесах и на нем три блюда с жарким. То есть, одно — с жарким и два — вылизанные дочиста. Его замутило. Кофе, который поднес ему Гэппу, тоже оказался очень вкусным. Приподнявшись на локте, он начал пить. Какая сволочь это придумала? Да нет, наверное, не сволочь, а наоборот — хороший человек. Подумал: как это, охранники будут есть, а приговоренный — маяться. А как приговоренному больно — он просто не знал и не представлял, этот хороший человек.
   — Хитокири-сама плохо? — спросил Гэппу.
   — А ты как думаешь? — огрызнулся Дик.
   — Я думаю, что хитокири-сама плохо, — простодушно сказал морлок.
   — Спасибо, — Дик вернул ему чашку, посмотрел в лицо. Нет, не похоже, чтобы он собирался хоть извиниться. Боже, да он и в самом деле считает себя говорящим орудием! До сих пор Дик знал это, но не представлял себе, как такое возможно: избить человека и не чувствовать за то никакой вины. Ему доводилось избивать и не чувствовать вины, даже убивать и не чувствовать вины доводилось — но тогда он знал за собой какую-то правоту. Например, знал, хоть и ошибался, что если не убить Лорел Шнайдер, то погибнет Бет. А тут было иное — и Дик уже почти не верил в то, что кричал, когда когти чертили на нем крест…
   Дик лежал на боку, так было легче всего. Здесь ему предстояло провести последние восемнадцать часов жизни. Он снова съежился, как плод в утробе матери, закрыл глаза и попытался опять погрузиться в себя. Сладкий и горячий кофе отодвинул очередную волну помрачения — а жаль, хотелось бы все-таки забыться. Ибо псы окружили меня, вот она, забытая строчка. Дрессированные псы Рива, которые разорвут его, не чувствуя ни малейшей вины, и умрут без сожаления…
   К несчастью, боли было не настолько много, чтобы потерять сознание и не настолько мало, чтобы просто заснуть, так что приходилось довольствоваться лихорадочной дремотой. И то недолго — морлок по прозвищу Отрыжка растормошил его (а человека, на котором нет живого места, растормошить очень легко) и безо всяких переходов спросил: