– Почему только через шесть месяцев? – и подозрительно посмотрела на меня.
   – Потому что дольше я ждать не мог, – ответил он. Ее, конечно, шокировало столь откровенное проявление чувств, но она лишь указала, что нам едва хватит времени, чтобы передать список гостей в «Питер Джонс» [11]и «Арми энд нейви»… Я уже понимала, зачем это делается.
   Меня поразили свадебные подарки, действительно поразили. Мы получили комплект серебряных столовых приборов на двенадцать персон, льняное постельное белье, серебряные ведерки для шампанского, хрустальные бокалы, и на этом фоне полотенца моей матери из «Ко-оп» [12]и подарки тетушек и дядюшек – салатница из тика от Коры, ваза от Артура и Элайзы – смотрелись очень уж дешево.
   Френсис не кривил душой, когда сказал, что больше не может ждать. Ожидание сводило его с ума. Да и меня тоже. По какой-то идиотской причине он предложил, а я согласилась воздерживаться от секса до нашей брачной ночи. И если в идее и было что-то очень чистое, то в последствиях – нет. В ресторанах я дразнила его спаржей, по улицам ходила с ним в мини-юбках, едва скрывающих признаки пола, при расставании дарила ему долгий, страстный поцелуй. Да, эти месяцы мы несколько раз вплотную подходили к опасной черте, после чего я долго была сама не своя, не в силах думать ни о чем другом.
   На свадьбе моя мать держалась с достоинством и хорошо смотрелась в синем костюме с маленькой, элегантной брошкой, которую я помогла ей выбрать. В выборе одежды у нее оказался отменный вкус, о чем я даже не подозревала. А старшая сестра Френсиса, Джулия, предложила небольшую шляпку. Многие женщины, не привыкшие носить шляпы, частенько попадали с ними впросак, резонно указала она. Напряжение, которое испытывала мать в окружении моей новой семьи, проявлялось лишь в слишком, уж оттопыренном мизинце в момент, когда она подносила к губам бокал вина. Да однажды она буквально подпрыгнула, когда церемониймейстер ударил лопаточкой по столу. А в остальном никаких претензий я предъявить ей не могла. И она очень радовалась за меня. Да и за себя. Удачно выйдя замуж, ее дочь могла присмотреть за ней в старости. А если в душе она и чувствовала неуверенность, то внешне последняя никак не проявлялась: она – мать невесты и, следовательно, в этот день вправе рассчитывать на почтение.
   Но с Вирджинией, моей сестрой, все вышло иначе. Должно быть, вожжа попала ей под хвост, и ее понесло Она не находила себе места от зависти. Завидовала и моей работе, и моему удачному (как в материальном аспекте, так и духовном) выбору мужа. Чуть раньше она вышла замуж за милого парня, которого звали Брюс. Он работал в строительной фирме отца, венчали их в местной церкви, и на церемонии я выступала в роли свидетельницы. Вирджинии это явно не нравилось, но бабушка Смарт заявила ей, что по-другому и быть не может: свадьба в семье – это свадьба в семье, а сестра – это сестра. Она же по-прежнему видела во мне назойливое насекомое. И мою свадьбу, более роскошную, более богатую, с большим числом гостей, Вирджиния восприняла как плевок в душу. Тем более что ни она, ни моя семья не могли вмешиваться, поскольку ничего не платили. Такие расходы были им не по карману. Объявление о нашей свадьбе даже появилось в «Тайме». Когда Вирджиния услышала об этом, сразу же позвонила мне, чтобы сказать, что это зазнайство. Я с ней согласилась, но отметила, что на этом настояли родители Френсиса.
   Злило Вирджинию и еще одно обстоятельство: она не могла принять активного участия в церемонии, потому что до расчетного срока родов оставалось две недели. Вмешалась даже моя мать, что случалось крайне редко, и сказала Вирджинии, что не собирается кипятить воду и принимать роды в такой толпе. Я думаю, Вирджиния сама поняла, что зашла слишком далеко, когда предложила нам перенести дату свадьбы. Мой будущий муж воззрился на нее, гадая, не шутка ли это. А потом сказал:
   – Мы должны помнить, что это день Дилис, Джинни.
   Ей, конечно, это не понравилось, но что она могла сделать?
   Но, если уж Вирджиния не могла идти по центральному проходу церкви рядом со мной, она решила показать миру, что ничуть не хуже других. Когда я сказала ей, что никто в этом и не сомневается, она развернулась ко мне лицом и заорала, что я опять взялась за старое, учить ее жизни, – в этом она всегда любила меня обвинять.
   – Ты смогла убедить мать надеть эту шляпку, – кричала она, – но мне ты ничего диктовать не будешь!
   Так что насчет головного убора Вирджиния решала все сама. Надела огромную, похожую на колесо телеги шляпу, с полями, утыканными множеством цветов, в которой выглядела как женщина, предпочитающая носить корзинку для покупок на голове. Но делающая это крайне неловко. Поля шляпы то и дело лезли в чьи-то лица. В какой-то момент ее муж, отличающийся очень спокойным характером, подумал, что кто-то врезал ему в челюсть, и уже вскинул кулак, прежде чем увидел, что Вирджиния таращится на него, как беременная креветка. За столом она сидела с прямой, как доска, спиной и изо всех сил старалась показать, что удивить ее чем-либо совершенно невозможно. Епископ, сидевший рядом с ней, подливал ей вина, тогда беременным пить не запрещалось, а с другой стороны семнадцатилетний кузен Френсиса занимал ее разговорами, вполне доброжелательными, о прелестях охоты. Вирджиния мне этого так и не простила. И не потому, что состояла в рядах защитников лисиц. Просто она поняла, что это совершенно недостижимый для нее мир, куда она не попадет ни при каких обстоятельствах. В нашей семье Вирджиния не отличалась сдержанностью в отношении к ближним. Я попыталась как-то загладить ситуацию, объясняя, что ему всего лишь семнадцать и он еще не умеет вести себя в обществе, она же, в очередной раз заявив, что я учу ее жизни, несколько последующих лет разговаривала со мной крайне редко и сквозь зубы, пока у матери не обнаружили рак. В общем, стандартная ситуация для свадеб в нашей семье. Обычно дело кончалось смертельными обидами.
   Медовый месяц мы провели на острове Корфу, на вилле, принадлежащей одному из друзей Френсиса. Все это время Френсис давал выход подавляемой ранее страсти, а меня удивляла и возбуждала та власть, которую давал мне над ним секс, учитывая, что мне хотелось трахаться ничуть не меньше, чем ему. Я понятия не имела, что потребность эта станет основой нашей любовной жизни. И конечно, порадовалась, когда мы наконец-то слились воедино. «Что ж, дело сделано, и я рада, что с этим стало все ясно», – могла бы я повторить за машинисткой Т.С. Элиота. Впрочем, поначалу возбуждение, накопленное за четыре месяца воздержания, туманом застилало глаза. К тому времени, когда мы сошли с самолета и шофер высадил нас на вилле, нам просто не терпелось наброситься друг на друга. Тем более что никаких препятствий уже не осталось.
   Как только мы оказались на огромной кровати (за окном стрекотали цикады и волны мерно накатывали на берег), он проявил себя энергичным английским любовником: много мощи, но не шарма. Впрочем, ручаться за это не могу. Мы оба не были девственниками, но стали ими друг для друга, и в нашу первую ночь Френсиса настолько переполнили страх, желание и, как я предполагаю, вечное чувство вины, свойственное англичанам и тем, у кого все есть, что в три часа ночи мы оказались на террасе, играя в скраббл. [13]Все, конечно, выправилось. В Лондон мы возвратились полностью притеревшимися друг к другу, и Френсис с того дня не уставал радоваться нашей любовной жизни. Клянусь, он страшно гордился собой, спускаясь по трапу в Гэтуике. [14]Я тоже была всем удовлетворена и довольна, хотя и не придавала этому такое значение, как Френсис. Ему это нравилось, и за все годы, проведенные нами вместе, он и не пытался скрывать, что никогда не откажется от лишнего раза. Конечно, со временем страсть поугасла, но не сошла на нет. Во всяком случае, для него.
   Скажу честно, сравнивать эту любовь мне было не с чем. Достаточно продолжительное время я встречалась лишь с одним девятнадцатилетним художником и поэтом, который курил так много марихуаны, что кончал – если кончал, – едва начав, а я уж точно ничего не получала. Но он научил меня, за что я ему вечно благодарна, самоудовлетворению. И все для того, чтобы проваливаться в блаженное забытье с чистой совестью, потому что я теперь знала, как обойтись без него. Тем не менее после Корфу у меня осталось ощущение, что существует что-то удивительное и безумное, чего я еще не испытывала и уже никогда не испытаю. Я не пыталась найти это великое неизвестное. Я просто знала: есть что-то такое, ради чего люди готовы даже умереть, если только Бальзак, Шекспир и Пуччини не лгали.
   Но мне очень повезло. Френсис был полной противоположностью моего отца, во всяком случае, его образа, который сложился у меня по скупым и отрывочным сведениям. Я знала, что он никогда не подведет меня, и, если я буду держать маленькую толику себя, толику, до которой он не добрался, если хотите, искорку страсти, в тайнике души, тогда всё у нас будет в порядке. И так оно и было.
   Мы жили весело и счастливо. Я еще несколько лет работала в художественной галерее, до рождения нашего первенца, Джеймса. Мы переехали из квартиры Френсиса в Холборне в маленький домик в Фултоне, где на свет появился второй наш сын, Джон. После чего перебрались в другой дом, размерами куда больше, в том же Фултоне. Вирджиния с завистью наблюдала за всем этим.
   Я воспитывала детей, вела колонку в «Арт байер» и писала рецензии для других журналов, связанных с торговлей произведениями искусства. Работа стала моим спасением. В успокаивающей тишине архивных залов Галереи Тейт, проглядывая каталоги Ричарда Гамильтона или отбирая слайды, я часто забывала, что за последние два года мне ни разу не удавалось выспаться.
   Вирджиния считала все это блажью, но никак не тяжелой работой. Она, тоже воспитывая двоих детей, помогала Брюсу, который открыл собственную фирму. Ему нравилась сантехника, этим он и занимался: И пока наши дети подрастали, а я крутилась в мире искусств, курировала выставки, составляла каталоги, моя сестра до поздней ночи сидела над бухгалтерскими книгами, счетами и прайс-листами медных труб. Ей совсем не нравилось, когда мои фотографии появлялись в газетах, пусть это случалось крайне редко, в связи с открытием выставки.
   Мне всегда казалось, что я улавливала в ее голосе нотку надежды, когда она звонила и спрашивала:
   – Как Френсис? У вас с ним все в порядке?
   Наши жизненные пути расходились все дальше, особенно после смерти матери, и я думала: оно и к лучшему.
   Когда Джеймс и Джон учились в средней школе, у меня случился выкидыш с осложнениями. Я не сумела выносить дочь, которую мы оба ждали. По предложению доктора Роува мы решили отказаться от дальнейших попыток подарить Джеймсу и Джону сестричку или братика. В себя я приходила долго. Пару лет оставалась сердитой, несчастной, злобной. У Френсиса был короткий роман с одной из симпатичных девиц, которая работала у него и носила пиджаки с подкладными плечиками. Возможно, она и рассчитывала на что-то серьезное, но доброта и честь никогда не позволили бы ему сбиться с пути истинного.
   Роман закончился через четыре месяца.
   – Не знаю, как это случилось, – рассказывал он мне. – Только что мы сидели в офисе, разговаривали. А мгновением позже я очутился в ее постели. – И на его лице читалось искреннее недоумение. И он не представлял себе, какой лакомой являлся добычей. В итоге пришел ко мне, чтобы все рассказать, и попросил прощения. Я простила по двум причинам. Во-первых, не могла винить его. Во-вторых, его рассказ привел меня в чувство. Я поняла, что потеряю все, если буду продолжать в том же духе. Ранее мне и в голову не приходило подумать о том, чем чреваты мои злоба и раздражительность. А он еще долгое время вел себя паинькой, заглаживая свою вину.
   Жизнь наша вновь вернулась в прежнее русло, стала мирной и покойной. Френсис взял долгий отпуск, совпавший с моим сороковым днем рождения, и мы повезли детей в Америку. Я не уверена, что наша любовь возродилась – разве она умирала? Но мы вновь напоминали двух голубков, и Джеймсу и Джону поездка понравилась. Для них это было незабываемое путешествие: о нем они могли рассказывать своим детям и всякий раз вспоминать новые подробности. Я помню меньше как о переездах, так и о местах, где мы побывали, больше – о нас с Френсисом. Когда мы вновь начали делить постель, то стали так осторожны, так нежны, так внимательны друг к другу, словно поездка эта была нашим вторым медовым месяцем. Оглядываясь назад, я понимаю, что именно такой он ее и задумал. Страсть наша не отождествлялась с извержением вулкана, больше напоминая возвращение домой. К теплу, уверенности, умиротворенности. Думаю, из нас двоих измена Френсиса сильнее ударила по нему. Он причинил мне боль, так он думал, в момент моей слабости и не мог себе этого простить. Я же со своей стороны не стала на этом зацикливаться. «Такое случается», – сказала я себе и перевернула эту страницу, чтобы более к ней не возвращаться. Френсис думал, что я проявляю чудеса благородства, но этого не было и в помине. Дело в том, что обиды я и не чувствовала. Вот это удивило меня куда больше, но, конечно, Френсису я об этом не сказала. Как выяснилось, я не возражала против того, чтобы мой муж занимался любовью с другой женщиной. Наверное, как и в случае с гребцами, мне следовало уделить этому аспекту больше внимания. Случившееся показалось мне забавным. Все это так не вязалось с характером Френсиса. Во время признания мне пришлось приложить немало усилий, чтобы не улыбнуться. Она повела его на концерт рок-музыки, он едва не оглох и испугался, что у него случится инфаркт. Она сказала ему, что пиво надо пить прямо из бутылки, и познакомила с деликатесами «Макдоналдса». Конечно же, пиво пролилось на рубашку, а от гамбургера в памяти остался только вкус корнишона. Совет молодым женщинам, охотящимся на мужчин средних лет: достоинство – это ваше все.
   Чтобы поставить последнюю точку в этой истории, Френсис подарил мне цейлонский сапфир, самой светлой, самой чистой синевы, символ верности, как он мне сказал, и поклялся, что никогда больше мне не изменит. Я думаю, он сам испугался, поняв, что едва не разрушил свой мир. Вирджиния смотрела на яркую синеву камня со смесью восхищения, зависти и презрения, сухо отметила, что ему следовало подождать, потому что сапфировой считается сорок пятая годовщина свадьбы. Я рассмеялась, кто ж так далеко заглядывает в будущее, а Френсис, который достаточно хорошо знал человеческую природу и понимал, какие шрамы исполосовали душу сестры, на это ответил:
   – Ничего, тогда я куплю ей второй.
   Наверное, не стоило говорить такого Вирджинии. Но с другой стороны, она не могла позволить себе обидеться. На следующий год мы даже поддерживали друг друга, потому что наша мать умерла.
   Борьба с раком была длительной и упорной. Дважды болезнь отступала, начиналась ремиссия, но в конце концов раковые клетки проникли в кости. Я разозлилась на мать. Она подумала, что боли, с которых началась очередная атака болезни, обычное недомогание, свойственное стареющей женщине. В принципе такого конца следовало ожидать: организм не выдержал тяжелой работы на фабрике, постоянного напряжения, вызванного неуверенностью в завтрашнем дне, да к тому же она еще и курила. А помимо самого рака, на мать давило прошлое. Кроме семьи, у нее никого не было. Никаких подруг. «После того как твой муж на виду у всей улицы двинул тебе под дых, не хочется встречаться с кем-либо взглядом…» В моей молодости таких вот афоризмов хватало, только по ним я могла получить смутное представление о том, что произошло.
   Френсис и я как могли облегчали ей жизнь, что совершенно не нравилось Вирджинии. Как злобный ястреб, она наблюдала за нашими взаимоотношениями, не оставляла без внимания ни одного нашего подарка. Мне приходилось во всем с ней советоваться. Мать это знала… и иногда шептала мне, что не стоит ей этого делать или брать, потому что «ты знаешь, что скажет Джинни…». Рак не знал жалости. И она много лет изнывала в борьбе с ним. Так что, если Бог и есть, такому Богу я поклоняться не могу.
   В период последних страданий места для зависти и упреков у Вирджинии не осталось, их отставили в сторону, я надеялась, забыли во имя того, чтобы пережить общую боль. После похорон, сортируя мамины вещи, я нашла большую картонную коробку со шляпкой, которую она в первый и последний раз надела на мою свадьбу, и букетик из искусственных цветов к корсажу, подаренный ей отцом Френсиса. И шляпку, и букетик мать завернула в тонкую бумагу и проложила высушенными стеблями лаванды из сада. Она также сберегла распорядок церемонии, меню свадебного завтрака и одну из пробок от шампанского. Я знала, моей матери понравился тот день. Ей понравились ее наряд, ее маленькая шляпка, подобранные в тон туфли, сумочка, перчатки, понравилось быть в центре внимания, хоть на день, но вырваться из прежней жизни. Эту драгоценную находку я сохранила в тайне от сестры. В память о ее свадьбе мать ничего не сохранила, не считая фотографии на каминной полке: молодожены на переднем плане, я – где-то позади и с краю.
   Но даже тут я не смогла сблизиться с сестрой. Я допустила ошибку, предложив взять все, что осталось после матери, а осталось не так уж и много, потому что дом она арендовала, включая деньги с ее банковского счета, которые она копила на похороны, для своих детей. Джеймсу и Джону хватило нескольких семейных фотографий, по чашке и блюдцу, я взяла себе лишь ее набор с туалетного столика из зеленого стекла. Мать очень им дорожила. Но Вирджиния увидела в этом очередное оскорбление.
   – Мы их разделим, – заявила она о деньгах.
   Я предложила отдать деньги фонду по борьбе с раком. Опять ошибка.
   – Ты, возможно, можешь себе это позволить, – прошипела она. – Мы – нет.
   И все хорошее, что копилось между нами во время болезни матери, разом исчезло. Мы вновь ступили на тропу войны. И потом отношения между нами изменялись только к худшему.
   Вирджиния опоздала к революции шестидесятых. Она работала в банке, и считалось, что у нее прекрасное место, до того как грянули шестидесятые, и уже не могла попасть в художественную галерею, и замуж она вышла за сантехника, а не за адвоката. За синего воротничка – не белого. Уйдя из фирмы отца, Брюс так и остался одиночкой и превратил установку сантехники в искусство. После того как он смонтировал нам систему отопления, мы показывали друзьям его трубы. Такого никто никогда не видел. Медная симфония. Моррис Луис [15]в трубах. Ему не приходилось давать рекламные объявления. Когда я консультировала реконструкцию, лондонской подземки, которая открыла многие достижения строителей эпохи королевы Виктории, я сказала Брюсу, что они напомнили мне о его работе. Чистое искусство ради искусства. Он пошел посмотреть. Вирджиния подумала, что я кичусь своими знаниями и втаптываю его в грязь, сравнивая не пойми с кем.
   – Опять ты учишь всех жить, – заявила она. Тут даже Брюс не выдержал и предложил ей заткнуться. Но сближения у нас больше не получалось, приходилось все время быть настороже, одно необдуманное слово и даже восхищение их новым внутренним двориком или какой-то покупкой в любой момент могло вызвать взрыв негодования. Обычный разговор давался нам с трудом. Я поднялась в лучший мир, она осталась в прежнем, а потому жутко завидовала. Не считала свою младшую сестру достойной того, что ей досталось. К счастью, у меня была Кэрол. Вирджиния злилась на меня и из-за нее. По ней, лучше бы меня не было вовсе.
   Я никогда не понимала ее. Мне представлялось, что успех или удачу близкого человека положено праздновать, но ни в коем случае не исходить по этому поводу желчью, а кроме того, Вирджиния и Брюс тоже не бедствовали с большим домом в Кингстоне и купленной на пару с еще одной семьей маленькой виллой в Испании. Их сын, Алек, – банковский менеджер в Лидсе, дочь, Колетт, – детский тренер и бегает марафон, когда есть такая возможность. Так что, как говорил Брюс, «результат есть». Но моей сестре этого не хватало. Вирджиния гордилась тем, что я вышла замуж за преуспевающего, хорошо зарабатывающего адвоката, но при этом страшно мне завидовала. Я лишь один раз позволила себе огрызнуться, после свадьбы Колетт, когда она сказала:
   – Конечно, в медовый месяц они не поедут на Барбадос, – (мы оплатили нашему сыну Джону свадебное путешествие на этот остров), и слишком уж часто повторяла: – Извини, это всего лишь рейнвейн, не шампанское.
   – Рейнвейн, – ответила я, выведенная из себя, – выдает твое происхождение. Куда уместнее было бы белое бургундское…
   Так что из сестринского общения выпало еще шесть месяцев. К счастью, я вовремя сдержалась, чтобы не сказать ей, что заработала свой сапфир, что Френсис расплатился им за свою интрижку с одной из секретарш. Ее бы это потрясло. Она считала Френсиса идеальным музеем и не раз говорила мне об этом. Со вздохами. Если б она узнала правду, то скорее всего посоветовала бы мне не дергаться, не раскачивать лодку, думать о закладной… В действительности ее у нас не было, мы сразу выплатили за дом необходимую сумму, но и об этом я не решалась ей сказать.
   В корабле человеческой жизни зияют три пробоины. Одна – потому что полученной любви недостаточно, чтобы заполнить ее. Вторая – из-за того, что не находишь своего призвания в жизни. Третья – потому что не зарабатываешь достаточно денег, чтобы компенсировать одну из двух первых или обе. Я, похоже, заделала все три. Вирджиния, судя по всему, ни одной. Любовь для нее являлась средством контроля. Если ты любишь меня, сделаешь это, поступишь так, а не иначе, вот этого делать не будешь… Ее близкие, конечно, научились просто любить ее, но раз она так и не сумела понять, что есть любовь, то не могла почувствовать, что реализовалась в этой жизни и денег у нее вполне достаточно. А вот у ее маленькой задрыги-сестры, видать, было все. И ее, должно быть, сводило с ума, когда я с заоблачных высот вещала о том, что, выбирая между любовью, самореализацией и деньгами, с легкостью откажусь от последних. И при этом гордилась собой. Мне было очень приятно осознавать, что я бессребреница. Наверное, по одной простой причине: никогда не предполагала, что мое заявление может подвергнуться серьезной проверке.
   Такая вот я, с искоркой синего огня на пальце, символизирующей прощение греха, и сестрой, завидующей всему, что у меня есть. Френсис любил меня, я любила его, наши мальчики уверенно шли по жизни. Абсолютное счастье. Если б какой-нибудь глянцевый журнал или телепрограмма взяли у нас интервью, они бы не могли найти в нашей семье никаких недостатков. Мистер и миссис Лучше-быть-не-может. И если при этом рай мы создали во дворце, а не в шалаше, почему я должна возражать? Так мы и жили. Френсис и я. Я и Френсис. Есть что-то очень соблазнительное, очень приятное в том, что о тебе заботится тот, о ком заботишься ты. Неудивительно, что женщинам потребовалось столько времени, чтобы получить право голоса.
   Френсис был… нет, и остается хорошим человеком, хорошим мужем, хорошим отцом, хорошим адвокатом, пусть с последним я практически не связана. Я ходила на торжественные обеды и мероприятия, на которые он меня приглашал, мы обсуждали некоторые из его дел. Но работа и дом в основном не соприкасались. Лишь дважды он сошел с избранного им честного пути: завел интрижку с подкладными плечами и сел за руль, выпив чуть больше положенного, что и зафиксировала полицейская трубочка. Последний проступок пришлось заглаживать щедрым пожертвованием на Полицейский бал.
   – Послушай, – ответил он мне, когда я со смехом уличала его в потакании коррупции, – я допустил очень маленькую ошибку, наказание за которую плюс огласка будут слишком велики, учитывая мое положение… Я не хочу проигрывать процесс, в котором сейчас участвую, а если проблему можно решить денежной компенсацией местной полиции, почему нет? – Он не кривил душой. В то время он участвовал в процессе о похищении детей. Отец, мусульманин по вероисповеданию, ушел от жены-англичанки и увез детей в Лахор. Она выкрала их и привезла обратно в Англию. Процессу придавалось настолько серьезное значение, что вся прокуратура начиная от генерального прокурора стояла на ушах. Так что правда была на стороне Френсиса. Лишний выпитый стакан вина мог порушить будущее его клиентки и ее детей. Он выиграл процесс. Такие вот дела. Два мелких правонарушения, ничего серьезного за почти тридцать лет семейной жизни. Постоянная, пусть и не вулканическая, сексуальная жизнь. Редкие эмоциональные взрывы, редкие проявления эгоизма, редкие приступы депрессии. Хорошая семья в сравнении со многими, но где-то в глубине души, в каком-то тайничке, за семью замками оставалось, никуда не уходило, чувство неудовлетворенности.
   Возвращаясь к флирту, азы которого я так и не смогла освоить, к которому никогда не прибегала. И в тот день я не флиртовала, будьте уверены. Просто ожидала поезда в одиночестве, потому что Френсис свалился с гриппом, и я быстро распознала на собственном опыте, что бристольская станция «Темпл-Мидс» в марте – самое неподходящее место для любой деятельности, и уж особенно для флирта. Холодный ветер сек скамьи, я подняла воротник черного шерстяного пальто, обвязав шею черно-белым шарфом, руки мерзли и в черных кожаных перчатках, а по лодыжкам, несмотря на плотные черные колготки, бежали мурашки. Я сидела, сжавшись в комок, вдыхая холодный, влажный воздух, погрузившись в печальные мысли о постигшей меня потере: только-только умерла моя лучшая подруга, Кэрол. Так что поневоле пришлось задуматься и о собственной смерти. Ветер пробирал до костей. Я тоже могла лежать в земле. Я начала плакать. Она была на год моложе меня, и часть моей жизни умерла вместе с ней. Только она, к примеру, знала о мыслях, посетивших меня в Хенли. Только она знала еще об одном, не менее пикантном случае: когда Джону было семнадцать, в его школьном театре поставили пьесу Платона «Горшок с золотом». Я пошла на спектакль и очень уж пристально смотрела на одного из его приятелей, который играл практически голым. Она была моей подругой. Кто мог последовать за ней? Из моих подруг она ушла первой. Родители уходят: это тяжело, но ожидаемо, таков уж заведенный порядок, даже если они покидают нас слишком рано. Но подруга, сверстница, одна из тех, кого выбираешь ты, и, может, это даже важнее, кто выбирает тебя… Вот это несправедливо и жестоко. Не говоря уж о том, какой удивительной, неповторимой, одаренной женщиной была Кэрол, лучшей учительницей, какая могла достаться детям, попавшим в исправительное учреждение. Разбитная девчонка шестидесятых и начала семидесятых годов превратилась в ответственную, знающую и любящую свое дело женщину, которая вселяла веру даже в потерявших всякую надежду родителей. Она прожила свою жизнь достойно, а теперь вот умерла. Умерла ужасно, лишилась волос, лишилась плоти, лишилась чувства юмора. Еще не умершая, но молящая о смерти. Помнится, мы шутили, что наука может послать человека на Луну, но не в силах вылечить обыкновенную простуду. Теперь нам было не до шуток: наука могла создать орбитальную станцию, но по-прежнему не могла вылечить обыкновенную простуду… или обыкновенный рак. По моему убеждению, что-то тут было нечисто. Что бы делали все эти огромные, прибыльные фармацевтические концерны с их дорогими курсами лечения как простуды, так и рака, если бы кто-то неожиданно нашел лекарство, излечивающее и первое, и второе? Кэрол до этого времени не дожила. Так кому какое дело, что я плакала на людях? Им повезло, что я не бегала по платформе, не била себя в грудь, не рвала на себе одежду, не совала в рот комья земли. Только плакала, причем не так уж и громко.