Она написала своей сестре Ровене, процитировала последнюю фразу, указала, что у него маленький нос, практически кнопка, а следовательно, маленькое и все остальное. Сестра прислала резкий ответ, говоря, что ей бы радоваться такому предложению, как порадовались бы многие женщины. Конечно же, Давина намекала на малую длину детородного органа лорда Сайдона, который не представлял для нее никакой тайны после работы над картиной Геркулеса. Осталось неизвестным, я, во всяком случае, не выяснила, кто служил ей натурщиком, но на некоторых эскизах член у юноши, скажем так, уже просыпался.
   Но лорд Сайдон хотел получить слишком большую часть ее свободы. И она не могла бросить живопись. В конце концов, Давина Бентам выбрала первый вариант, решив, что талант ее прокормит. Она действительно зарабатывала очень мало денег, хотя по сохранившимся портретам ясно, что они сделали бы честь любому академику. Она потрясающе чувствовала и умела передать цвет, и хотя в заказанных портретах ей приходилось сдерживаться, но в работах для души, пейзажах, натюрмортах, портретах друзей, она давала себе волю. Она питала слабость к домашним интерьерам и начала рисовать их задолго до Тернера и Петуортса. Собственно, одну такую картину, сумеречную, плохо освещенную комнату, Тернер держал у себя и, судя по дорогой раме, очень ее ценил.
   Она вызывала интерес и как художница, и как женщина. Когда Рикман участвовал в первой переписи, которая проводилась в конце восемнадцатого века, она иногда путешествовала вместе с ним и рисовала селян и бедняков в больших промышленных городах. Рикман отмечает в письме к Бентаму, что в «глазах ее появляется страшный блеск и на ковер попадает не меньше краски, чем на холст, но работает она очень быстро…». Она чувствует, что имеет право быть такой же свободной, как ее кузен Джереми и его радикальные, интеллигентные (а также крепко пьющие и шляющиеся по женщинам) друзья-академики. Для своей кузины Бентам делал все, что мог, а вот ее единственный оставшийся в живых ближайший родственник, брат Эдуард, нет. Он не одобрял ни ее поведения, ни манер, о чем и писал в сердитых письмах, которые нашли ее во время поездок с Рикманом. Она не приняла эти письма как руководство к действию; лишь разрисовала поля. Написала кузену Бентаму, что «Эдуард считает неприличным с моей стороны даже ехать на лошади рядом с мистером Рикманом, поэтому передай ему мои наилучшие пожелания и прилагаемый портрет, по которому он сможет сам убедиться, что в мистере Рикмане нет ничего привлекательного». Портрет затерялся, но нет никаких сомнений, свидетельство тому – запись в дневнике Бентама, что Давина нарисовала Рикмана голым.
   В конце концов, она поссорилась с Бентамом и его женой, и они порвали с ней всякие отношения… или порвала она. Как Мэри Уоллстоункрафт, она шла на поводу своего темперамента и могучего ума в век, когда и первое, и второе считались у женщины недостатком, а не достоинством, но в отличие от Уоллстоункрафт, насколько я могу судить, никогда не влюблялась себе в ущерб. Она любила свое искусство. «Отнимите его у меня, и я умру», – писала она одной из своих кузин, когда те пытались убедить ее остепениться. Наверное, говорила правду. По общему мнению, болезнь, от которой она умерла всего лишь в сорок шесть лет, называлась сифилис, хотя некоторые из исследователей, проводивших параллели между ней и Уоллстоункрафт, предполагали, что она тоже могла умереть в родах.
   Учитывая драматичность истории ее жизни, лишь несколько известных сохранившихся картин, другие, возможно, висят в частных коллекциях, и ее особое место в современной истории женщин, я, конечно же, поступила глупо, отказавшись доводить дело до конца. Но, как известно, и я тому пример, комфортная жизнь способствует лености.
   Мать Френсиса воспринимала мою работу как благотворительную деятельность, какой занимались многие жены богатых мужей: надо же Дилис что-то делать, чтобы как-то занять время. Она никак не могла понять ни его женитьбы на мне, ни решения покинуть Сити, ни нашей привычки наклеивать на окна постеры лейбористской партии («Дорогая, разве нельзя просто голосовать за либералов, если уж есть такое желание…») во время выборов. Джулия, тогда еще жена биржевого брокера, снисходительно улыбалась ему, как восьмилетнему мальчику, качала головой и говорила: «О, Френсис, Френсис… всегда ты хочешь все сделать по-своему…» Но мои отношения с ними долго оставались напряженными. Потребовалось десять лет и рождение двух детей, чтобы его мать и сестра смогли допустить меня в свой круг. Либерализация шестидесятых и семидесятых ни в коей мере их не коснулась. Происходя из бедноты, я, конечно, стремилась захапать денежки Френсиса и опорочить имя семьи. А жениться ему следовало на такой же, как Шарлотта Тима, то есть достойной его. И действительно, когда мы вчетвером сдружились и приезжали в семейный дом, мать Френсиса обычно задумчиво смотрела на Шарлотту, а уж потом, безразлично, на меня. Позже, когда я возглавила борьбу против Френсиса и не позволила послать Джона в ближайшую государственную среднюю школу, настояв на том, чтобы он пошел в куда более лучшую, расположенную в нескольких милях от дома, его сестра и мать наконец-то признали меня своей. Разумеется, они подходили к проблеме образования совсем с другой стороны: детей просто не принято отправлять в государственные школы. Я же высказывала материнскую точку зрения. Эта школа не годилась для нашего сына. По этому вопросу мы с Френсисом впервые серьезно поссорились. Неделями не разговаривали, разве что просили передать за завтраком мармелад. Но я знала, что в этой школе Джон будет изгоем. Знала, потому что сама училась в такой и видела все изнутри. И не могла допустить, чтобы мой сын страдал, пусть и во имя принципов.
   Одержав победу в этом сражении, я, должно быть, получила высший балл у моей свекрови и золовки. Джулия полностью перешла на мою сторону, свекровь пусть и с некоторой неохотой, но соглашалась мне доверять. Все это, слава Богу, осталось в прошлом, даже от мысли о том, что дорогая, милая, добрая Джулия узнает о моем романе, мне становилось тошно.
   Я сбросила с себя груз неадекватного социального прошлого, похоронила его и с тех пор перебралась на сторону ангелов. Вам бы следовало посмотреть, как реагировала на это Вирджиния, когда я на глазах всего мира пересекала границу. Но я могла защититься от нее. Я могла защититься от всего и от всех, пока была с Френсисом. Защита, любовь, уважение. Все, о чем только может мечтать женщина.
   Пока не появился Мэттью.
   И теперь эта самая жена испытывала чувство стыда. Умчалась от мужа к своему любовнику, чтобы потрахаться с ним в маленькой квартире в Паддингтоне, наплевав на любовь мужа и его планы на будущее. Я ничем не отличалась от любого политика, который говорит миру одно, а в личной жизни ведет себя совершенно по-другому. Как я могла смотреться в зеркало по утрам? Как я могла фыркать, глядя на эти конверты из коричневой бумаги, если теперь расплачивалась наличными на регистрационных стойках отелей? Как могла присоединиться к хору тех, кто похихикивал над злоключениями Джеффри Арчера, если тоже не удержала дома свой горшочек с медом? Как я могла это сделать? Однако сделала и продолжала делать, не думая отступаться.
   Какой демон загнал меня в эту передрягу? Никакой. Я все сделала сама. А самое главное, не видела никакого выхода, потому что сама не могла дать задний ход. Не имело смысла заламывать руки и причитать, что меня в это втянули. Нет, я неслась навстречу беде по собственной воле, где-то даже торжествуя. Словно говорила: «Смотрите, смотрите… я просто позорище». Должно быть, дала о себе знать плохая кровь. Дорогой Френсис. Дорогой, добрый Френсис. Красноречивый, образованный, откликающийся на социальные беды общества, хороший сын, хороший брат, хороший муж, хороший отец. Что я наделала? Ради чего? И с кем?..
   «Так мне и надо, – думала я, когда мой автомобиль полз в транспортном потоке по Бейсуотер-роуд, – если я действительно беременна».

Глава 8
В «ЛОНДОНСКИЙ ДВОРЕЦ», ИЗ «ЛОНДОНСКОГО ДВОРЦА»

   А Мэттью? Кто он, этот мужчина, в компании которого Френсис, по моему разумению, отлично бы провел время, если б они встретились за кружкой пива в пабе «Крыса и попугай»? Мэттью Патрик Тодд. Что являлось движущей силой этого честного человека? Этого честного человека, который, как Френсис, нашел новое приложение своим способностям, подчиняясь голосу совести. Одним махом круто изменил свою жизнь, взявшись совсем за другую, по его разумению, более достойную работу. Иногда, когда я об этом думала, у меня возникала мысль, что было бы гораздо проще, если б я нашла крепкого мерзавца, достоинства которого заканчивались бы постелью.
   Мэттью. Недели через две после нашей встречи, лежа в его объятиях в одной из третьесортных гостиниц, я начала узнавать о его прошлом. Окончив университет Лидса, с отличием и проработав год в Намибии учителем английского, где он встретил и полюбил Элму, выпускницу Эдинбургского университета, Мэттью вернулся в Лондон и нашел, как он тогда думал, работу по душе. Уж точно ту работу, которую желали ему Элма и ее родители, оба учителя: в департаменте образования рабочего района Лондона. Красноречивый, симпатичный (это, увы, я могу подтвердить), горячий, честолюбивый, с четкой мотивацией, он обладал всеми необходимыми качествами да и стремился к тому, чтобы пойти в политику. Быстро учился, как подчинять людей своему влиянию, манипулировать ими, добиваться своего. В его районе проживало большое количество иммигрантов. Как обычно, женщины в большинстве своем не могли найти работу, вот на этом он и строил свою кампанию. Красавец с яростными синими глазами и светлыми, как у молодого Байрона, волосами проповедовал немодный тогда социализм.
   – Я не был красавцем, – возражал он. – И уже начал лысеть.
   Но я не желала расставаться со своей фантазией.
   – И потом Байрон презирал женщин…
   – Но они его обожали.
   – Именно это он обожал и терпеть в них не мог. Я просто люблю женщин.
   – Я это заметила.
   – Всех, кроме одной.
   Иначе, конечно, и быть не могло. Дочь лавочника из Грантема умела добиваться ответной реакции даже от самых больших либералов, пусть она и была демонической. По крайней мере, думала я про себя, Тэтчер ни на мгновение не сомневалась, что правота на ее стороне… Дракула, само собой, тоже в этом не сомневался, но все же хоть во что-то она да верила… А все мои убеждения как ветром сдуло.
   – Мы думаем одинаково, – продолжил Мэттью. – Вот, наверное, почему мне так хорошо с тобой.
   – Да, – ответила я, подумав о том, что и втроем нам было бы не хуже. Постельный разговор социалистов, даже в номере паршивой гостиницы, приятное времяпрепровождение. Мы с Френсисом, когда поженились, практиковали то же самое: лежали обнимаясь и обсуждали «лавочника» Хита. Френсис отлично копировал эти трясущиеся плечи и дребезжащий глупый смех. Но по крайней мере именно Хит в восьмидесятых заприметил и потащил на вершину власти девушку из Грантема. В общем, я столкнулась с классическим deja vu. [29]
   – Итак, Мэттью Тодд… ты нацелился на кресло в парламенте, и что потом?
   Он рассмеялся.
   – А потом один таблоид обозвал меня чокнутым леворадикальным гомосексуалистом, и я выиграл внесудебное разбирательство.
   – Как ты доказал, что они лгут?
   Напрасно я надеялась, что доказательства мне предъявят на практике.
   – Они кого-то подкупили, и этот человек во всем признался. Так или иначе, я понял, что стал политиком. Интерес к тому, с кем я сплю и как, означал, что меня заприметили… Вот я и подумал, что дальше? – Он вновь рассмеялся. – За что взяться еще, столь немодное, что способен на такое только «чокнутый леворадикальный гомосексуалист». И знаешь, что я нашел?
   Я покачала головой в полудреме.
   – Бангладешские женщины. – Он выдержал паузу. – Ничего не припоминаешь?
   – Ну… – начала я. – Я знаю об этом, потому что…
   Он широко улыбнулся, очень широко.
   – Потому что?
   – Френсис вел несколько дел об эксплуатации и… Господи…
   – Именно так. Он направил их ко мне.
   Впервые Мэттью заговорил о Френсисе по собственной инициативе. Я ждала. Такого просто не ожидала, но, с другой стороны, мало ли неожиданностей в нашей жизни?
   – Он очень умный, твой муж, потому что сразу понял: в суде мы ничего не добьемся, не получив согласия бангладешской общины, особенно мужчин. – Он закинул руки за голову, улыбнулся в потолок. – В общем, мне есть за что благодарить твоего мужа. После нашего общего успеха телевидение, радио начали раскручивать меня как молодого, динамичного, умеющего красиво говорить лидера. Мне было лишь двадцать четыре. – Он как-то странно посмотрел на меня. – И все благодаря твоему мужу.
   – Почему ты мне все это рассказываешь?
   Он пожал плечами:
   – Может, чтобы показать, что я знаю: он – хороший человек. Показать, что я… Признаться, что я чувствую себя полным дерьмом и ничего не могу с собой поделать. Кто сказал, что любовь – тиран?
   – Не знаю. А что потом?
   – Может, Корнель?
   – Что потом?
   – Потом все изменилось. Когда мы с Элмой уже собирались купить дом и я думал остепениться… я все бросил и ушел.
   – Вы обручились? – Вопрос вылетел из меня очень уж быстро, прямо-таки как пуля, и я даже удивилась, что он не пробил в Мэттью дыру.
   Он помолчал, чуть нахмурился, потом ответил:
   – Обручились… но только потому, что ее родители были безумными шотландскими пресвитерианцами… Короче, я нашел свое призвание, понял, что мне суждено стать не звездой на политическом небосклоне, но человеком, который посвятит жизнь отбросам общества. Если мое решение удивило Элму, то меня оно просто потрясло. Как-то я сидел на совещании с членами районного совета, которые обсуждали проблему бездомных, а вышел из здания совета с твердым намерением открыть в этом районе хостел. Потому что знал, что для этого надо сделать, знал, как обеспечить нормальное функционирование хостела. Конечно, совещание сыграло роль спускового механизма. С точки зрения членов совета, его работа состояла в том, чтобы снять проблему, взяв за это с налогоплательщиков как можно меньше денег. Они соглашались на раздачу пищи, на усыновление несовершеннолетних беспризорников, на создание домов престарелых, но не желали терпеть у себя бродяг. Не хотели, чтобы в их районе жили бродяги. А отсюда один шаг до фашизма и евгеники. Налогоплательщики, конечно, голосовали за избрание или неизбрание членов районного совета, налогоплательщики выплачивали им жалованье… В общем, не хотели они иметь дела с бродягами. Хотели, чтобы проблема исчезла… Отправляли многих в психиатрические лечебницы, на прощание махали ручкой тем, кому исполнялось восемнадцать. Вот тут и появился рыцарь на белом коне… Я уже начала думать, что и новые любовники, погруженные в социалистические мечты, могут перегибать палку с разговорами, когда он подвел черту:
   – Вот такие дела. Я хотел все изменить. И изменил. Променял Элму на обездоленных. Мало-помалу мы своего добились. Убедили совет отдать нам Шелдон-Пойнт под приют для бездомных. Назвали его «Лондонский дворец».
   – А Элма?
   Он обнял меня, крепко прижал.
   – Ты должна знать, если бы мне пришлось делать тот выбор сейчас, я не уверен, что согласился бы потерять тебя… С этого момента, – говорил он в шутку, и в то же время серьезно, – ты будешь моим «Лондонским дворцом».
   Я слышала тиканье моего маленького будильника, но в остальном весь отель, весь мир затаили дыхание. Потом он добавил:
   – Твой муж прислал мне письмо с выражением поддержки и обещанием помощи, если таковая потребуется. К счастью, обращаться к нему мне не пришлось.
   Да, эти двое без труда нашли бы общий язык за столиком в «Крысе и попугае».
   Когда дыхание восстановилось, мне хотелось задать только один животрепещущий вопрос. Не о бангладешских женщинах. Не о мечтах о доме. Даже не о том, что он сделал, чтобы спасти мир. Естественно, в тогдашнем моем состоянии мне хотелось знать только одно:
   – И что сталось с твоей невестой?
   – Моей?.. А, ты про Элму…
   Я затаила дыхание, ожидая слов о разбитом сердце.
   – Я попросил ее подождать, она обещала, а потом передумала.
   – Бедняжка. – Я, конечно, скорее обрадовалась, чем огорчилась.
   – Да нет. Когда я просил ее подождать, думаю, я надеялся, что она ждать не станет. Я не хотел, чтобы меня что-то связывало. Не хотел постоянной работы, закладной за дом, детей, автомобиля. Какое-то время я уже шел по накатанной колее и обнаружил, что все очень уде легко… Я хотел поучаствовать в новом крестовом походе.
   «А теперь посмотри, куда он тебя привел», – думала я, проводя пальцами по его коже.
   Голос его зазвучал гордо.
   Я даже почувствовала ревность.
   – И мы превратили Шелдон-Пойнт в самый большой приют во всей стране. Это результат или что?
   Я помнила открытие «Лондонского дворца», мы с Френсисом побывали и на церемонии, и на последующей за ней вечеринке. Френсис взахлеб хвалил тех, кто все это придумал. У меня похолодело сердце: получается, эти двое находились в одной комнате, пили за успех одного предприятия. Им было на роду написано стать друзьями…
   – Я помню. Френсис приходил на открытие.
   – Знаю, – кивнул он. – Мы с ним разговорились. Он как раз начал работать с «Адвокатами совести».
   Я ожидала, что он вспомнит и меня. Не вспомнил. Я его тоже, но помнила, что на мне было потрясающее короткое черное платье, которое навсегда осталось в памяти Френсиса. В тот момент я подумала, а не врезать ли мне ему с левой. В конце концов, мы лежали в постели, только что занимались любовью, я, такая теплая, прижималась к нему, он должен был меня помнить. Или хотя бы притвориться, что помнил. Но в глазах Мэттью горел тот же огонь, что и в глазах евангелистов.
   – Это была фантастика. – Очевидно, он вернулся в мгновения своего триумфа. – Тебе надо было это увидеть…
   – Я приходила с Френсисом.
   – Это хорошо. Еще бы.
   Двое мужчин сыграли важную роль в моей жизни, и оба представляли собой некое сочетание Ланселота, Чарлза Диккенса, Кейра Харди и Броновски.
   – Так что смену направления ты оцениваешь положительно?
   – Абсолютно.
   – На всех уровнях?
   Он в недоумении посмотрел на меня.
   – Жизнь обрела цельность?
   Он пожал плечами:
   – Думаю, что да…
   – С какой стороны ни посмотреть? – настаивала я.
   – Будь уверена. – Он явно не понимал, к чему я клоню.
   Я глубоко вдохнула. Подумала мимолетно, а не слишком ли серьезные вопросы задает женщина по имени Дилис, отмахнулась от этой мысли.
   – А твоя… любовная жизнь? До него начало доходить.
   – А, ты об этом. – Он поморщился. – В смысле без Элмы?
   Я кивнула.
   – Ну, свободную любовь шестидесятых я, понятное дело, пропустил. Поэтому потом изобрел ее заново для себя. – Он чуть улыбнулся, не без самодовольства. – Все было прекрасно, чего уж там скрывать. Прекрасно.
   – Расскажи мне.
   – Нечего тут рассказывать.
   – Расскажи мне…
   – Множество очень хороших женщин.
   – Множество?
   – Тысячи.
   – А особенные попадались?
   – Они все были особенными.
   – О!
   – Все до единой были особенными.
   Во рту у меня пересохло. Для меня все связанное с ним было впервые. Для него, судя по всему, я была всего лишь одной из череды особенных женщин. Особенных на короткое время, а потом он переходил к следующей. И ведь совсем недавно он говорил, что не может уйти от меня.
   Лучший способ пережить страдание – прикрыть его достоинством. А единственная возможность обрести достоинство – одеться. Я встала. Вот и все, я собираюсь уйти, это конец.
   – Но ни одна из них, ни одна, не была такой особенной, как ты. – Он прошелся теплой ладонью по моему ледяному животу. Я продолжала стоять у кровати, глядя на него сверху вниз.
   – И сколько раз ты это уже говорил?
   – Я никогда не испытывал то же, что с тобой, – очень серьезно ответил он.
   – Но если они были особенными, тогда я ничем от них не отличаюсь.
   – Если ты хочешь, чтобы я сказал, что до тебя никто не был мне дорог, этого ты от меня не услышишь. Но я тебя люблю. Не могу контролировать себя, что мне совершенно не нравится, ничего не могу с этим поделать. И что самое ужасное… – Теперь он выглядел таким же несчастным, как я мгновениями раньше. – Ты замужем за другим. – Он потянул меня на кровать, и мы застыли, сидя бок о бок, с прямыми спинами, глядя прямо перед собой. – Ты замужем за кем-то еще, а я не хочу, чтобы ты была чьей-то женой. Я хочу, чтобы мы оба были свободны, и я не хочу больше прятаться и кого-то обманывать.
   Понятно, какой следовал из этого вывод. Но я еще не выказывала готовности идти этой дорогой. Он хотел, чтобы тайное стало явным. Чтобы все было по-честному. На виду. Как, собственно, он всегда и жил, до встречи со мной. Совсем как Френсис, поступивший честно, когда признался мне, что у него был роман, хотя мог бы без этого обойтись. О да. Если бы эти двое встретились, они бы много чего натворили. Оба честные, очень, очень честные мужчины.
   Мэттью было сорок два года. Но, как и многие бездетные люди, душой он был куда как моложе. Я не знаю, отражает ли еда наш возраст, но думаю, одежда точно показывает, какими мы себя видим. Мэттью, если оставить за кадром спектакль, устроенный им в отеле, практически всегда ходил в джинсах и футболке. Иногда надевал рубашку из джинсовой ткани, кожаную куртку, крайне редко – мешковатый черный костюм. Сзади он выглядел и на восемнадцать, и на двадцать пять, и на тридцать шесть. Френсис посмеялся бы над его бейсболками и башмаками на рубчатой подошве. Волосы он стриг коротко, пиво в баре предпочитал пить прямо из бутылки. Френсис говорил, что это жалкие потуги показать собственную нестандартность. Я обычно кивала и соглашалась. Теперь же мне нравились это мальчишество и свобода в поведении и одежде. Даже башмаки возбуждали, потому что они выделяли Мэттью среди прочих.
   Его одежда полностью характеризовала его натуру: терпимый, молодой, беззаботный. Что он сделал, так это нашел для меня мою юность. И я пропала. С Мэттью я чувствовала себя девушкой. Не только в силу новизны для меня наших отношений, но потому, что во всех аспектах своего поведения он был гораздо моложе моего мужа. Впервые в жизни я почувствовала себя безответственной, и мне это страшно понравилось. И не могла полностью дать себе волю лишь из-за того, что была…
   Мэттью, как и Френсиса, в детстве любили. Он легко находил с людьми общий язык. Люди ему нравились. Вот и на станции, протягивая мне носовой платок, он знал, что сказать.
   – Это еще что, – потом говорил он мне. – Бывало, вечером приходит старик, весь мокрый, с разбитым в кровь лицом, в грязной, рваной одежде, а утром видишь его снова, он сидит за столом, завтракает, в общем, чувствует себя человеком. – Он пожал плечами, рассмеялся. – Маленькая компенсация за встречу с теми, кто подходит к тебе с бритвой, когда требуется очередная доза.
   – Значит, ты выступал в роли мессии.
   – Именно так, – весело кивнул он. – И с удовольствием брал на себя эту роль. Почему нет? Что плохого в том, что я делал добро и получал от этого удовольствие? А в Шелдон-Пойнт так и было. Не буду притворяться. Это приятно, когда люди благодарят тебя за то, что ты для них сделал… Это означает, что они тобой довольны…
   А вот гранды, отметила я мысленно, никогда так не думают. Гранды предпочитают получать за свою работу много денег и не гонятся за славой, чтобы никто не подумал, будто они пытаются выставить напоказ свои достижения. Зато в итоге они попадают в палату лордов.
   – Так почему ты больше этого не делаешь? Почему перестал быть мессией?
   – Из-за тебя.
   – Ты уже не был мессией, когда мы встретились.
   – Только временно.
   – Так, может, ты и сейчас только временно не мессия? Что случилось с вундеркиндом?
   – О, вундеркинд вернется. Он только временно отсутствует. На моем последнем месте работы мне дали знать, что в хостел приносят героин. Так оно и было. Люди, которые это делали, нарушали основное правило. Никакого спиртного. Никаких наркотиков. С другой стороны, мы никогда не проводили обысков. И вот приходит старина Билл, дает наводку и…
   – И?
   Он улыбнулся:
   – Если б они не прекратили этого безобразия, я бы, возможно, проконсультировался с неким Френсисом Холмсом, адвокатом, насчет того, не грозил ли мне срок за непринятие мер по предотвращению торговли наркотиками. Ирония судьбы, не так ли?
   Потрясающе.
   Тут меня осенило: если бы Френсис представлял его интересы в деле о наркотиках, он мог бы прийти к нам в дом. Я могла бы угощать его ужином, сидеть рядом, мило беседовать и ни о чем таком не думать. Или все равно я нашла бы его, а он меня желанной? Да уж, это ведомо только Господу. Нам – нет. Небезызвестная в городе дама, мадам де Сталь, любила говаривать: «Любовь – это самовлюбленность a deux