Когда Волконский докладывал об анекдоте с яблоком, Александр заметил, улыбаясь: "Сначала он удовольствуется одной половиной яблока, а там придет охота взять и другую".
   Фантом Наполеона заслонял собою от Александра всю сложность исторической обстановки. Александр знал, конечно, что так называемая континентальная система, закрывавшая все порты для английских кораблей, была разорительна для России, что экономический процесс, неудержимо развивавшийся в пределах нашей страны, встречал в этой континентальной системе искусственное препятствие и дело нашего экспорта тормозилось, а вместе с тем задерживалось естественное развитие всех материальных и культурных сил России. Союз с Наполеоном и навязанная России экономическая политика были невыгодны не только крупным помещикам и нарождающейся буржуазии, но и среднему классу, а косвенно и всей огромной массе крестьянства, ибо падение крепостного права зависело в значительной мере от общего развития производительных сил населения. Франция боролась с Англией за политическую и экономическую гегемонию, а Россия с Тильзитского мира попала в положение вассала Франции. Все это было достаточным основанием для столкновения европейского Запада с европейским Востоком. Но, сознавая это, Александр все-таки, подобно всем современникам, не мог отрешиться от мысли, что вся история человечества той эпохи сосредоточилась в личности Наполеона. Он так и говорил: "Наполеон или я. Вместе мы не можем царствовать". Одержи Наполеон решительную победу над Россией, и Европа превратилась бы в единую империю. Две половинки яблока соединились бы вместе.
   Но, может быть, у Наполеона не было такой исключительной цели и он вовсе не хотел завладеть Европой? Едва ли возможно теперь в этом сомневаться. Мало того, Наполеону было тесно даже в пределах всей Европы. "Европа - это кротовая нора, - говорил он, - только на Востоке существовали великие империи и великие революции, там, где живет семьсот миллионов человек". Это было сказано Наполеоном еще во время его испанского похода. В те годы он, не Смущаясь, позволял себе мечтать вслух: "Я подниму и вооружу всю Сирию... Я иду на Дамаск, на Халец; по мере движения вперед армия моя растет от наплыва недовольных. Я объявляю народу уничтожение рабства и тиранического правления паши. Во главе вооруженных масс я дохожу до Константинополя; я опрокидываю Турецкую империю; я создаю на Востоке новую и великую империю, которая упрочит мое место в потомстве, и, может быть, я вернусь в Турин через Адрианополь или Вену, уничтожив предварительно австрийский дом".
   Подобных признаний Наполеон делал немало. Занявшись реальной политикой и покоряя Европу, он оставил на время мечты об Азии, но он вовсе не отказался от них. Между Европой и Азией раскинулась необозримая Россия. В ноябре 1811 года Наполеон говорил аббату де Прадту: "Через пять лет я буду властелином всего мира. Остается только Россия, но я раздавлю ее".
   Нет, Наполеон никогда не отказывался от мечты и всемирном господстве. За несколько месяцев до того, как он повел свои полчища на Россию, он говорил Нарбонну : "Во всяком случае, мой милый, этот длинный путь есть путь в Индию. До Александра так же далеко, как от Москвы до Ганга; это я говорил еще при Сен-Жан-д'Арке... В настоящее время я должен зайти в тыл Азии со стороны европейской окраины для того, чтобы там настигнуть Англию... Предположите, что Москва взята, Россия сломлена, царь просит мира или умер от какого-нибудь дворцового заговора; скажите мне, разве не возможно для французской армии и союзников из Тифлиса достигнуть Ганга, где достаточно взмаха французской шпаги, чтобы разрушить во всей Индии это непрочное нагромождение торгашеского величия. То была бы экспедиция гигантская, я согласен, во вкусе девятнадцатого века, но выполнимая".
   В Тильзите и в Эрфурте Наполеон, упоенный своими успехами и презирая Александра, иногда болтал лишнее. Александр был проницательнее, чем полагал его гениальный собеседник. И. обнимая друг друга, они уже оба мысленно готовились к страшному поединку.
   Однажды Наполеон сказал Мегтерниху об Александре: "Наряду с его крупными умственными качествами и умением пленять окружающих, есть в нем нечто такое, что я затрудняюсь определить. Это - что-то неуловимое (un je rie sais quoi), и я могу объясни и, его, лишь сказав, что во всем: и всегда ему чего-то не хватает".
   Что же неуловимое было в Александре? Не то ли. за что Пушкин назвал его презрительно "арлекином", а Герцен полусочувственио - "коронованным Гамлетом"? Но эта ли непонятная Наполеону душевная двойственность, эта загадочная противоречивость? Едва ли возможно объяснить это странное душевное свойство Александра простым слабоволием или ничтожеством характера. Нет. после 1812 года этот "двуликий" человек доказал, что у него есть воля и что характер его не так уже ничтожен. Но ему никогда не хватало тог, что было в Наполеоне самым существенным, - твердой уверенности на своем праве на власть. Александр раз навсегда усомнился в этом своем праве. Это была его драма, - драма, кажется, а не трагедия, ибо история до сих нор не разгадали его "конца". Мы так и не знаем достоверно, совершился или не совершился в его душе некий катарсис, некое очищение и оправдание тех страстных страданий и преступлений, какие выпали на его долю. Вот это и было то "неуловимое," ("un je ne sais quoi"), о чем говорил Наполеон Меттерниху.
   И этому Гамлету пришлось вступить в борьбу с железным вождем непобедимых легионов! Александр и Наполеон совершенно разительны в своей противоположности. В характерах их не было, кажется, ни одной общей черты. Александр, например, не раз предававший принцип свободы, никогда, однако, не переставал верить в нее, как в желанную и: необходимую - даже в эпоху глухой реакции. Сама идея свободы казалась ему священной. Он никогда не мог бы сказать так, как сказал Наполеон, обращаясь к одному из своих генералов: "Неужели вы принадлежали к числу идиотов, веривших в свободу?"
   Александр страшился власти и тяготился ею. А Наполеон говорил: "Моя любовница - власть. Я слишком дорогой ценой купил ее, чтобы позволить похитить ее у меня или же допустить, чтобы кто-нибудь с вожделением поглядывал на нее".
   Александр плачет, отправляя войска в поход, и поле битвы, усеянное убитыми, наводит на него великую грусть. А Наполеон, посылая в атаку корпус, говорят, не смущаясь: "Солдаты, мне нужна ваша жизнь, и вы обязаны отдать мне ее". Генералу Дерсенну и его гренадерам он заявил однажды: "Говорят, что вы ропщете, что вы хотите вернуться в Париж к вашим любовницам. Не самообольщайтесь. Я продержу пас под Ружьем до восьмидесяти лет. Вы родились на биваке, тут вы и умрете".
   Александр был приветлив и любезен. В его присутствии все чувствовали себя легко и свободно. Наполеон был грубоват и невежлив. "Его двор был нем и холоден и носил печать скорее тоски и скуки, чем гордого достоинства. На всех лицах лежало выражение затаенного беспокойства. Везде царило принуждение и тусклое молчание".
   В отношениях с женщинами Александр был всегда безупречным рыцарем. Наполеон был с ними бесцеремонен. Если ему случалось при посредстве своей полиции узнать о любовной истории какой-нибудь замужней дамы, он спешил сейчас же поделиться новостью с ее супругом. После разрыва со своими собственными любовницами он не щадил их скромности и чести. Жену Жозефину он любил посвящать в интимные подробности своих приключений, а на ее упреки с негодованием восклицал: "Я имею право на все ваши жалобы ответить одним словом: это - я".
   Александр всегда изнемогал от сознания ответственности за пролитую кровь сумасшедшего Павла. Наполеон никогда не тяготился кровью и сам говорил про себя: "Такой человек, как я, ни во что не ставит миллион человеческих жизней".
   Но Бонапарт был гений, и его безумной и величавой мечте о всемирной империи надо было что-то противопоставить. У Александра к началу войны 1812 года не было в душе ничего равного по значительности наполеоновской идее. Ему пришлось войти на подмостки истории, худо зная свою роль. Впрочем, иные думали, что у него был тогда хороший суфлер - русский народ.
   XIV
   В конце 1811 года для Александра уже было ясно, что неизбежно столкновение с Наполеоном, но в то же время он сам и все вокруг него чувствовали, что правительство и армия не готовы к этому испытанию. Правда, ноябрьская победа над турками, одержанная Кутузовым, и союз со Швецией обеспечивали нам некоторую свободу действий, но этого было мало для борьбы с врагом, чья армия была вдвое больше нашей, как думал Александр. На самом деле и эти расчеты были неточны. Наполеон вел на Россию около шестисот тысяч солдат, а у нас было всего двести тысяч. Казалось, что эта борьба с гениальным полководцем, обладавшим такой огромной, превосходно подготовленной армией, за которой следовали тысячи повозок с провиантом, не может увенчаться успехом. Казалось, что никакое патриотическое воодушевление не могло спасти страну от страшного поражения. Наполеон был в этом уверен. Он смеялся над отсутствием у нас единого военного и политического плана. "В России есть таланты, - говорил он Куракину, - но то, что там делается, доказывает, что у вас или потеряли голову, или таят задние мысли. В первом случае вы походите на зайца, у которого дробь в голове и который кружится то в ту, то в другую сторону, не зная, ни по какому направлению он следует, ни куда добежит".
   Нет надобности рассказывать еще раз о событиях, всем хорошо известных. Все мы знаем, как Александр мечтал стать во главе наших армий и как он страшился этого, сознавая ответственность перед страной. В апреле 1812 года в Вильно он был окружен огромной толпой иностранцев. Штейн, Фуль, Бенигсен, Дибич, Толь, Вильсон, Паулучи, Мишо, Сен-При и другие наперерыв предлагали Александру свои проекты и планы. Кому довериться? Кому вручить судьбу кампании? Иногда хотелось все бросить и бежать от этих страшных сомнений и ужасных дел. Но бежать было некуда, и надо было милостиво улыбаться, принимать польских магнатов и польских красавиц, стараясь внушать им надежды на лучшее будущее под скипетром России. Балы и вечера занимали столько же времени, сколько и совещания со стратегами. Последним празднеством был бал в Закрете, загородном замке генерала Бенигсена. Построили спешно огромный павильон для танцев, но он зловеще рухнул, и Александр, стараясь преодолеть суеверное чувство, приказал не отменять бала, очистить павильон от обломков и танцевать под открытым небом. Во время этого бала ему донесли, что Наполеон перешел Неман без объявления войны. Александр ничем не обнаружил, что ему известно роковое событие, и продолжал очаровывать дам и санов-пиков. Остаток ночи он провел за неотложными делами. На другой день был составлен рескрипт, где между прочим Александр говорил: "Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем".
   Всем известны дальнейшие события. Наши армии - северная Барклая-де-Толли и южная Багратиона - отступали с опасностью быть отрезанными одна от другой полчищами Бонапарта. Александру пришлось покинуть главную квартиру. Все понимали, что его присутствие вредно для дела. Шишкову пришлось уговаривать Аракчеева повлиять на Александра. Шишков доказывал, что государь должен ехать в Москву "для пользы отечества". Но временщик был патриотом на особый лад. "Что мне до отечества! - сказал он. - Скажите мне, не в опасности ли государь, оставаясь долее при армии?" В конце концов Аракчеев согласился уговорить императора.
   Царь уехал в Москву. Здесь дворяне и купцы встретили его, как уверяют мемуаристы, с энтузиазмом.] Однако на этот раз не обошлось без политических опасений. До Ростопчина дошли слухи, будто бы мартинисты и вольнодумцы намерены сделать запрос государю о состоянии войска, его количестве и о нашем стратегическом положении. Запрос не состоялся. Но граф Ростопчин, автор известных фальшиво патриотических воззваний, поставил около дворца, где Александр принимал дворян, две тележки, запряженные почтовыми лошадьми, и полицейских чипов, готовых немедленно схватить первого вольнодумного оратора. Ростопчин объяснил впоследствии, что эти грозные тележки предотвратили возможные выступления оппозиции. Но, по-видимому, у Ростопчина было расстроенное воображение. Пожертвования, огромные для того времени, притекали безостановочно. К осени собрано было до ста миллионов рублей. Торжественные собрания и речи, приветственные крики уличной толпы, молебны и колокола - все это наполняло душу смятением, утомляло сердце, и было трудно разгадать истинный смысл событий. Александр понимал, однако, что судьба России зависит сейчас прежде всего от мужиков. В их руках было оружие. Наполеон понимал это не хуже Александра. Он вез с собой не только фальшивые русские ассигнации, но целые тюки прокламаций, в коих обещал крепостным освобождение. Мужики читали прокламации, и кое-где были случаи расправы с помещиками, но, в общем, наполеоновские прокламации не имели успеха. Дворянам, впрочем, везде мерещилась опасность великого бунта.
   Известный Поздеев писал тогда: "Мужики, по вкорененному Пугачевым и другими головами желанию, ожидают какой-то вольности, хотя и видят разорение совершенное; но очаровательное слово "вольность" кружит их". Мужики, однако, привыкли верить делам, а не словам. Нашествие международных полчищ сопровождалось грабежами, мародерством, жестокими репрессиями, и все это не могло внушить доверии к завоевателю. Русское правительство, с своей стороны, не обещало ничего определенного, но у крестьян являлась надежда на конец крепостного права. Все понимали, что защищают Россию не рабы, а граждане, я странно было бы завтра пороть и продавать тех, к патриотизму коих обращался сегодня сам царь. Мы теперь знаем, что Александру Благословенному не удалось все-таки освободить крестьян. И целое полстолетие понадобилось для того, чтобы совершилось наконец это освобождение - и то не в полной мере.
   Итак, крестьяне, несмотря на ненавистную крепостную зависимость, не признали в Наполеоне своего освободителя, и если в разных местах вспыхивали бунты, то приходится удивляться не тому, что были такие случаи, а тому, что их было сравнительно мало и что наша мужицкая армия не обратила тогда оружия против помещиков. Русские солдаты - не только ветераны суворовских и кутузовских походов, но и ополченцы, взятые от сохи, - дрались с необычайным мужеством. Александр понимал, что надо вести "скифскую" войну, отступая в глубь страны. Он так и говорил, что если на стороне врага преимущество военного гения и огромное превосходство живой силы, зато на стороне России время и пространство. О нравственной стороне события он говорил патриотическими устами Шишкова, чье официальное красноречие едва ли могло дойти до слуха русских мужиков, по-своему понимавших смысл того, что совершалось с такой роковой неизбежностью. Александр предпочитал говорить устами Шишкова, потому что ему самому не было ясно, во имя чего, собственно, проливаются сейчас потоки человеческой крови. Каждый день приходили известия одно другого ужаснее. Надо было что-то решать, приказывать, с кем-то соглашаться, кому-то возражать; десятки и сотни лиц домогались аудиенций... "Без чести преданный" Аракчеев и великий князь Константин Павлович - оба грозные и омерзительно жестокие по отношению к русским солдатам - позорно трусили перед французами и умоляли Александра сложить оружие и просить мира. Но Александр был неизмеримо умнее своего верного пса Аракчеева и своего братца, соль храброго в глубоком тылу. Александр понимал, что дело зашло слишком далеко, что он, русский император, должен действовать не так, как хочет он, а так, как хочет сама история, как хочет мужицкая Россия, которая осознала себя как сила, которой будет принадлежать в конце концов вся земля и вся ноля. Крестьяне в 1812 году с очевидностью доказали, что в них было тогда понимание эпохи и правильное политическое сознание, и не будь этого исторического опыта, декабристам не удалось бы в 1825 году привести полки на Сенатскую площадь.
   Александр понимал, что надо вести "скифскую" войну, отступая в глубь страны, но никто не знал, до каких же пределов надо отступать. Когда под Смоленском соединились наконец армии Барклая-де-Толли и Багратиона, многие надеялись, что здесь прегражден будет путь врагу. Однако, несмотря на то что русские солдаты дрались с удивительным упорством, пришлось оставить Смоленск. И не мудрено - на каждого русского приходилось по три француза. "Пространство и время", наши верные союзники, еще не успели прийти нам на помощь. Надо представить себе, что думал и чувствовал Александр, когда приезжали к нему из армии адъютанты с известиями о нашем неуклонном отступлении. И было странно то, что, в сущности, никто не хотел этого отступления - ни солдаты, ни полководцы, но какой-то здоровый инстинкт понуждал армию, сражаясь и вовсе не теряя мужества, уходить все дальше и дальше в глубь страны, увлекая за собой полчища Наполеона, которые шли по разоренным и сожженным дорогам, теряя на этом пути людей, лошадей и обозы, но еще не предчувствуя своей гибели.
   Эта уверенность Наполеона и его солдат в конечной победе была поколеблена, как известно, лишь в "священной" Москве, во время ее непонятных пожаров.
   XV
   Страшные события, надвигавшиеся на Россию, пугали воображение и смущали сердце. Незадолго до вторжения в наши пределы полчищ Наполеона в душе Александра опять возникли видения и мысли, которые он всегда старался гнать от себя подальше. Ему снова и снова мерещилось мертвое, изуродованное лицо Павла, и ему казалось, что убийство отца - его личная вина и что, быть может, несчастия, обрушившиеся на Россию, - возмездие за его преступление. Страшно было жить, и некому было открыть свою душу. Суеверное чувство так владело умом и сердцем, что весь мир казался мрачным и страшным. Мрачен и загадочен и этот великолепный Петербург, где гранитные набережные не могут сдержать напора темной стихии, всегда готовой ринуться на императорский город. Дивные дворцы, храмы, площади и монументы величавы и строги, но они как будто снятся, и кажется, что это лишь волшебная декорация, а за нею темная безмерность России. Александр всегда стремился куда-то уехать, чтобы не видеть этих петербургских призраков. Он возлагал надежду на "время и пространство", полагая, что они победят непобедимого Наполеона, но ему хотелось порой, чтобы они и его самого поглотили, скрыли в своем мареве преходящего.
   Бабушка Екатерина немало старалась изничтожить в своем прелестном внуке всякое суеверие - дурное наследство сумасшедшего отца и темных традиций старины, но, кажется, тщетными оказались ее старания. Ни бритый протоиерей-воспитатель, ни республиканец Лагарп, ни веселый цинизм ее вельмож, ни груда французских книг, где авторы остроумно шутили над религиозными предрассудками, - ничто не помогло, и тридцатипятилетний Александр вдруг почувствовал себя во власти таинственных сил. Он стыдился этого своего неожиданно возникшего суеверного чувства и не мог понять, откуда оно явилось. Он не стыдился верить в Бога, но это был безопасный, отвлеченный и похожий на алгебраическую формулу Бог французских деистов. А теперь в сердце Александра поселился какой-то суеверный страх, и это уже было недостойно ученика энциклопедистов.
   В то время как рок увлекал Наполеона и он шел неудержимо к Москве, наши полководцы, худо сознавая конечную цель своей тактики, отступали все дальше и дальше; всем все казалось непрочным, и все готовы были поверить в самое неожиданное и фантастическое. Боялись вражеской диверсии на Петербург, и правительство распорядилось о постепенном вывозе сокровищ из северной столицы. Жители Петербурга, чувствуя, что все непрочно, тоже готовились к отъезду. И чем ближе были петербуржцы ко двору и к особе государя, тем они были тревожнее и беспокойнее. Никому в голову не приходило устраивать прочно свой петербургский быт. Но был один близкий императору человек, который как раз в это время вздумал строить себе в столице новый дворец. Это был князь А. П. Голицын. Императору уже шептали на ухо, что князь Голицын - изменник и ждет Наполеона, не боясь ;?а свою новую недвижимую собственность. Александр не верил этим сплетням, но все-таки посетил однажды своего старого приятеля и спросил его, что это ему вздумалось в такое смутное время заняться сложной постройкой.
   Когда-то веселый забавник и грешный ловелас, князь Голицын теперь слыл мистиком и вместо непристойных французских книжек читал Библию, ища в ней аллегорического смысла. И на этот раз Голицын сказал Александру, что он не боится Наполеона, ибо он полагается на промысл божий. Маленький князь протянул руку к Библии, лежавшей на столе, но тяжелая книга упала на пол, развернувшись как раз на той странице, где был девяностый псалом. Голицын объяснил Александру, что эта страница открылась не случайно, а но воле небесных сил, и Александр с немалым интересом прочел этот псалом, которого он не знал до той поры. Протоиерей Сомборский забыл познакомить своего воспитанника с творениями вдохновенного Давида; впоследствии Александру некогда было заниматься подобными вещами, а в церкви псаломщики читали все так гнусаво, что Александр давно уже утратил надежду что-нибудь понять в этих славянских чтениях и обыкновенно размышлял в церкви о текущих мирских делах. Этот анекдот не был, однако, исчерпан эпизодом с упавшей на пол Библией. За ближайшей церковной службой император услышал опять знакомый теперь славянский текст и на этот раз уразумел его, Тогда он решил, что это вторичное чтение псалма провиденциально. Ему захотелось прочесть Библию, доселе не читанную. Но все полки в дворцовой библиотеке были загромождены многотомными сочинениями Вольтера. Руссо, Дидро, Монтескье, Мабли... Попадались в руки порнографические книжки Лафонтена, игривые стишки Парни. "Мой побег из Венецианской тюрьмы" и другие приключения всевозможных бесстыдников XVIII века, по Библии не было.
   Тогда Александр вспомнил, что его жена Елизавета Алексеевна как будто интересуется религией. В самом деле, у этой забытой мужем императрицы нашлась желанная книга. Само собою разумеется, что это была не славянская Библия, а французский перевод католической вульгаты.
   Впоследствии Александр говорил. "Я пожирал Библию, находя, что ее слова вливают новый, никогда не испытанный мир в мое сердце и удовлетворяют жажду моей души. Господь по своей благости даровал мне своим духом разуметь то, что я читал. Этому-то внутреннему назиданию и озарению обязан я всеми духовными благами, приобретенными мною при чтении божественного слова".
   В это время не один Александр заинтересовался Библией. Патетический Шишков сидел в это время над священными текстами. "Я просил государя, пишет Шишков, - прочитать ему сделанные выписки. Он согласился, и я прочитал их с жаром и со слезами. Он также прослезился, и мы оба довольно с ним поплакали". Какие же это были выписки? Над чем плакал император вместе с почтенным Александром Семеновичем? Это были многочисленные цитаты из пророков - Иеремии, Исайи, Иезекииля. Оказывается, еврейские пророки предвидели, что маленький французский капрал вторгнется и православную Россию. У них очень точно описан Бонапарт. "Сердце его аки камень; окрест зубов его страх, очи горят, яко углие..." Разве это не он? Или вот еще портрет корсиканца: "Сей речет в уме своем: на небо взыду, выше звезд небесных поставлю престол мой, сяду на горах высоких, яже к северу, взыду выше облак, буду подобен Вышнему..." А конец этой цитаты и вовсе убедителен: "Аз есмь царь царей. И се аз на тя Рос и приведу на тя языки многи, яко же восходит море волнами своими и обвалят стены градов твоих". Особенно поразительно, что "царь царей" - очевидно. Наполеон - ведет "языки многи" именно на "Рос", то есть на Русь. Правда, в подлиннике сказано вовсе не Рос, а Сор, но в своем патриотическом восторге Александр Семенович не утерпел и переставил буквы для большего эффекта. Но Александр не обращал внимания на эти мелочи. Его поразили величавые картины грядущих событий. За несколько тысячелетий какие-то необыкновенные люди пламенным языком говорили о том, что будет некий нечестивый властелин, который, забыв бога и совесть, возжаждет поработить все народы. Безбожный владыка сам захочет стать богом. Он растопчет все святыни, чтобы создать новые во имя свое. Этот враг истины будет горд и своеволен, как сатана. Он объявит себя сыном божьим. Александр, по-видимому, не знал, что на другой день после своей коронации Наполеон говорил: "Я слишком поздно родился. Теперь трудно совершить что-либо великое. Конечно, я сделал блестящую карьеру, я этого не отрицаю, я пошел по верному пути. Но какая разница с античными временами! Возьмите, например, Александра Македонского: покорив Азию, он объявил себя сыном Юпитера, и весь Восток этому поверил, за исключением Олимпии, которая, понятно, на этот счет имела свое особое мнение..." "Ну, а вздумай я объявить себя сыном предвечного отца, любая торговка посмеется мне в лицо при встрече".
   Однако тот факт, что якобинец Бонапарт с совершенной искренностью жалуется на неуместный скептицизм парижских торговок, весьма выразителен. В самом деле, те самые дамы рынка, которые когда-то напялили на голову венчанного Напета красный колпак, не могли, разумеется, поверить в божественность Бонапарта. Но ведь в его "божественности" вся суть. Наполеон так и сказал, ведя свою великую армию на "священную" Москву: "Если бы сам Бог захотел помешать мне идти вперед, это ему не удалось бы".