- Нет признаков, чтобы думали о республике, - сказал Бургоэн.
   Они гадали о возможном будущем.
   - Станем по крайней мере надеяться, что монархическое начало будет спасено, - повторял несколько раз Николай Павлович.
   Собеседники стали перебирать возможных претендентов на трон - герцога Ангулемского, герцога Бордоского...
   Упорный бой королевской гвардии восхищал царя.
   - Молодцы ваши королевские гренадеры! - говорил он с искренним восторгом.
   В начале августа пришло известие, что королем Франции провозглашен герцог Орлеанский - Людовик-Филипп. Николай Павлович негодовал. Как! Помимо прямого наследника завладевает престолом этот сомнительный представитель королевского дома с репутацией к тому же демократа и либерала! Под первым впечатлением от этого известия император отдал запальчивый и странный приказ кронштадтскому военному губернатору. Все французские корабли, поднявшие трехцветный флаг вместо белого, немедленно должны быть изгнаны из русской гавани. И вновь прибывшие суда не смеют войти в Кронштадтский порт под непристойным трехцветным флагом. В них надо стрелять, если они рискнут все-таки войти в наши воды. Это был жест во вкусе императора Павла. Но Николай был благоразумнее отца. Императору пришлось отменить свой приказ после разговора с Бургоэном, который не замедлил явиться к разгневанному царю.
   - Принцип легитимизма - вот что будет руководить мною во всех случаях, - сказал царь с театральной торжественностью.
   Подойдя к столу, он ударил по нему кулаком и в гневе воскликнул:
   - Никогда, никогда не могу я признать того, что случилось во Франции!
   - Государь! - будто бы возразил Бургоэн. - Нельзя говорить "никогда". В наше время слово это не может быть произносимо: самое упорное сопротивление уступит силе событий.
   В конце концов, если верить этому хитрому французскому дипломату, Николай Павлович стал менее строптив и запальчив, Бургоэн недвусмысленно дал понять императору, что в крайнем случае Франция не станет уклоняться от войны и что грозные окрики не испугают ее. Он даже имел дерзость намекнуть, что в случае новой коалиции демократическое правительство будет искать поддержки у народов. Николай вынес эту дерзость. Они стали мирно обсуждать параграфы новой конституции.
   - Если бы, - сказал император, - во время кровавых смут в Париже народ разграбил дом русского посольства и обнародовал мои депеши, все были бы поражены, узнав, что я высказался против государственного переворота, удивились бы, что русский самодержец поручает своему представителю внушить конституционному королю соблюдение учрежденных конституций, утвержденных присягой.
   Однако восстание в Брюсселе снова напомнило Николаю, что ему, самодержцу, следовало бы, по принципу Священного союза, вмешаться в это дело. Но в это время не на шутку перепуганный Константин Павлович стал писать царю письма с мольбой не впутываться в эту опасную историю. О новой коалиции не может быть и речи. "Я сильно сомневаюсь, - писал Константин Павлович, - чтобы в случае, если бы произошел второй европейский крестовый поход против Франции, подобно случившемуся в 1813, 1814 и 1815 годах, мы встретили бы то же рвение и то же одушевление к правому делу. С тех пор сколько осталось обещаний, неисполненных или же обойденных, и сколько попранных интересов! Тогда, чтобы сокрушить тиранию Бонапарта, тяготевшую над континентом, повсюду пользовались содействием народных масс и не предвидели, что рано или поздно оружие могут повернуть против пас самих".
   Его утешала мысль, что зато в Польше все спокойно. Он не подозревал, что в Варшаве кипит подпольная работа, что польские патриоты мечтают связать свое национальное дело с лозунгами европейской революции. Он ничего этого не замечал, усыпленный своей морганатической супругой, светлейшей княгиней Лович.
   Николай был менее доверчив. И Европа, и Польша его очень беспокоили. Вообще было много неприятностей. А тут еще случилась холера. Царь поехал в зараженную Москву и посетил холерные госпитали. Иным это показалось чем-то героическим.
   На обратном пути, в Твери, чтобы показать свое уважение к законным правилам, царь одиннадцать дней сидел в карантине. С ним был Бенкендорф. От скуки граф подметал в саду дорожки, а сам государь стрелял ворон.
   А между тем по приказанию Николая Павловича началась "на всякий случай" мобилизация. Этих приготовлений к войне вовсе не скрывали. Однако, как известно, Николаю пришлось признать отделение Бельгии от Голландии. Россия оказалась совершенно изолированной. В это время Николай Павлович составил особую записку, которую сам назвал "исповедью". В этой записке царь жалуется, что Европа не поддержала его протеста против "подлой июльской революции"; он ждет борьбы, которая должна разразиться "между справедливостью и силами ада".
   Двадцать пятого ноября 1830 года Николай Павлович убедился из донесения цесаревича Константина, что "подлая революция" и "силы ада" заявили о себе в пределах его собственной империи. В ночь на 17 ноября в Варшаве был разграблен арсенал, и вооруженные повстанцы ворвались во двор Бельведерского замка. Цесаревич с трудом бежал из Варшавы. За ним последовали русская военная часть и некоторые польские полки. Станислав Потоцкий и еще несколько генералов и министров пали жертвой возмутившейся толпы. В Варшаве, как известно, тотчас же началось междоусобие: временное правительство князя Адама Чарторижского и князя Любецкого тщетно пыталось ввести революцию в русло государственности, пытаясь сохранить связь с Россией. Одержало верх крайнее движение, во главе которого стоял Лелевель. Потерявший голову цесаревич разрешил польским войскам, бывшим при нем, вернуться в Варшаву, а сам с русской армией передвинулся к границам России.
   Николай Павлович по-своему понял смысл событий. 3 января он писал Константину: "Кто из двух должен погибнуть, - так как, по-видимому, погибнуть необходимо, - Россия или Польша? Решайте сами".
   Дибич повел войска на мятежников. 13 февраля он разбил поляков наголову около варшавского предместья Праги. Повстанцы отступили в город. Дибич почему-то не использовал своей победы, и Николай с ужасом, видел, как мятеж распространяется по всему Западному краю. 14 мая при Остроленке Дибич одержал вторую значительную победу над поляками. Через несколько дней наш главнокомандующий умер от холеры, и вместо него был назначен Паскевич. Только 4 сентября 1831 года Николай Павлович получил наконец известие о взятии Варшавы после двухдневного штурма.
   Западная Европа, особенно Франция, разжигала всячески национальные притязания поляков. Так как польским движением руководил преимущественно средний буржуазный и шляхетский классы, то естественно, что эта революция не вызывала особенного сочувствия у крестьянства и городских рабочих. В атом была ее слабость. Больше всего патриоты-повстанцы были заинтересованы в расширении пределов своего царства и в национальной независимости. Это был, по представлению Пушкина, "домашний, старый спор, давно уж взвешенный судьбой...". Русское дворянство сочувствовало карательной политике Николая. Император торжествовал, что на сей раз он нашел поддержку своей программы. Русские патриоты понимали польский мятеж как войну наших западных соседей за политическую гегемонию. Тютчев, например, думал, что взятие Варшавы есть торжество русской национальной идеи, а не личной воли императора. По его убеждению, "не за коран самодержавья кровь русская лилась рекой". Обращаясь к польскому народу, поэт говорит:
   Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
   Судьбы свершая приговор,
   Ты пал, орел одноплеменный,
   На очистительный костер!
   Верь слову русского народа:
   Твой пепл мы свято сбережем,
   И наша общая свобода,
   Как Феникс, возродится в нем!
   Но сам Николай Павлович Романов, едва ли, кстати сказать, читавший эти стихи Тютчева, конечно, ни о какой "общей свободе" не помышлял, усмиряя мятежников.
   Двадцать первого февраля 1832 года был издан так называемый Органический статут, коим уничтожалась польская конституция. Паскевич прислал царю вместе с знаменами польскую конституционную хартию, и Николай приказал ее хранить в Оружейной палате как исторический курьез. С этого времени систематически умалялись все еще уцелевшие национальные привилегии польского общества. Николай воспользовался недовольством крестьянского населения шляхтой и, чтобы привлечь его на сторону петербургского правительства, учредил в 1840 году так называемые "инвентарные комитеты", которые, определяя норму крестьянских повинностей, облегчили до некоторой степени условия крепостной зависимости в Западном крае. Вместе с тем, однако, началась русификация Польши, которая проводилась грубо не в меру ревностными чиновниками.
   VIII
   Вступая на престол Российского государства, Николай должен был считаться с теми политическими идеями, которые занимали его предшественников. Одна из этих идей - необходимость для великодержавной России свободного выхода из Черного моря, иными словами - овладения Константинополем, - была самой трудной, ответственной и мучительной. Это стремление русского империализма к распространению своего влияния на Южную Европу обозначилось с достаточной отчетливостью еще при Петре Великом, который и завещал будущим императорам осуществить эту обширную и сложную политическую программу. Трудность этой программы заключалась в том, что Западная Европа издавна ревниво следила за каждым движением нашего государственного кормила, направляющим Россию к берегам Босфора. Екатерина Великая немало сделала, как известно, для осуществления этой части нашей империалистической программы. Турция была отодвинута от наших пределов и впервые реально почувствовала, что ее база в Европе не так уж прочно обеспечена. При Александре I мы, казалось, легко могли бы овладеть Константинополем. Наполеон, по-видимому, ждал этого шага с нашей стороны и, может быть, не стал бы спорить до времени по этому пункту, но душевное состояние "коронованного Гамлета" было таково, что решиться на этот шаг он не мог. Даже восстание Греции, как известно, не понудило его решить эту политическую проблему. И свободу христианской страны он принес в жертву Принципу легитимизма. Очевидно, впрочем, что объективные реальные исторические условия, в каких находился тогда русский империализм, не соответствовали этой грандиозной программе. В самом деле, надо ведь было не только завоевать Константинополь, но предъявить что-то миру в доказательство нашего права на этот ключ к мировой гегемонии. Вывоз украинской пшеницы не мог сам по себе оправдать нашей власти над Южной Европой. Нужны были более значительные материальные и духовные причины для того, чтобы все поверили в право России на такое исключительное место в мире.
   Император Николаи не был романтиком. Его не соблазняла мечта о всемирности. Он хотел сохранить империю, но он вовсе не желал дальнейшего развития ее государственности. Мечта о всемирном владычестве или по крайней мере мечта о мировой гегемонии заключает в себе нечто опасное и даже "революционное" с точки зрения последовательного консерватора. Петр Великий и Наполеон в каком-то смысле были "революционерами", и оба делали свое историческое дело, стремясь выйти за пределы национального государства. Николай, напротив, хотел только одного - задержать во что бы то ни стало поступательный ход истории. Но государство или должно развиваться и расширять сферу своего влияния, или оно должно умаляться и падать. Неподвижным оно не может быть. Драма Николая заключалась в том, что ему, несмотря на его удивительную твердость, последовательность и убежденность, не удалось сохранить империи, как национального государства, в рамках старого порядка. Под конец царствования он пришел к печальному для него сознанию, что его система оказалась негодной и самоубийственной. Но к этому сознанию он пришел не сразу, ибо некоторые события внушали ему надежду на возможное благополучие нашего государственного бытия.
   Итак, хотя Николаю вовсе не хотелось вести государство по страшным путям империализма, он, невольно понуждаемый традицией и реальными интересами некоторых социальных групп страны, стремился упрочить наше положение на Востоке, закрепив за Россией берега Черного моря. Ему приходилось думать о наследстве "больного человека", то есть Турции. Вместе с тем, пользуясь тем привилегированным положением, какое занимала Россия под конец царствования Александра, Николай опекал по-своему Грецию, Сербию и Дунайские княжества, зорко наблюдая за тем, чтобы революционная зараза не проникла в малые балканские государства.
   Тут начинались такие противоречия, из коих выйти благополучно было мудрено. Турция худо исполняла условия Бухарестского мирного трактата. Ее войска, вопреки ему, все еще были расположены в пределах дунайских княжеств; она по-прежнему оспаривала наши привилегии на восточном черноморском побережье и чинила препятствия нашей торговле; одним словом, надо было воевать. Наши военные операции в Закавказье должны были ускорить столкновение с "больным человеком", который, однако, вовсе себя таковым не считал и вел дипломатическую интригу не хуже любого "здорового" европейского государства.
   Нет надобности напоминать все этапы наших отношений с Турцией. В конце концов Николаю пришлось вмешаться в греко-турецкий конфликт. Меттерних был очень задет политикой Николая в этом вопросе. Нет ли здесь в самом деле нарушения принципа легитимизма? Николай Павлович, человек прямолинейный, недоумевал, как ему быть. Пришлось, однако, волей-неволей поддерживать Грецию, потому что невозможно было отказаться вовсе от нашего участия в этом конфликте. Англия легко могла вырвать у нас наши права на политическое влияние среди народов Балканского полуострова. Николай считался и с "Петербургским протоколом" 1826 года. Ведь на другой день после его подписания был послан Турции ультиматум, результатом чего явилась Аккерманская конвенция. Николай оказался тогда в полуневольном союзе с Англией и Францией. Это было закреплено в Лондоне в июне 1827 года. В конце августа произошла Наваринская битва, где соединенный русско-фрапцузско-английский флот разбил и уничтожил турецкую эскадру, что вызвало негодование австрийского кабинета. Но у Николая после Наварииской битвы созрел план наступления на Турцию. Наши успехи в борьбе с Персией, увенчавшиеся выгодным для нас договором в Туркманчае, поддерживали в Николае надежду на благоприятный исход и новой турецкой кампании. 14 апреля 4828 года был опубликован манифест о войне с Турцией. Эта кампания велась для нас успешно на азиатском театре военных действий. Паскевич взял ряд крепостей и между прочим Каре. На Балканах дело обстояло не так блестяще. Обнаружились многие слабые стороны нашей военной системы. Однако с назначением Дибича дело пошло лучше. В июне сдалась Силистрия, в начале августа - Адрианополь. В это время на Кавказе Паскевич взял Эрзерум.
   Само собой разумеется, что с определившимся нашим решительным успехом вся Европа заволновалась, и Николай убедился, что не только Австрия, но и союзники по делу освобождения Греции - Англия и Франция - ревниво следят за нашим движением к Константинополю. Адрианопольский мир, в силу которого признавалась внутренняя независимость Греции, а также восстанавливались права Молдавии, Валахии и Сербии, был самой высокой точкой международной политики Николая. Этот успех внушал императору уверенность в своей мощи. Он как будто забыл о том, что ему пришлось иметь дело с "больным человеком", и он воображал, что, независимо от качеств противника, в конечном счете за империей обеспечена победа. Он был удивлен, когда услышал предостерегающие голоса иностранных дипломатов, которых поддерживал наш собственный министр иностранных дел Нессельроде, этот загипнотизированный Меттернихом человек, чья политика была всегда предательской по отношению к России, Николай не прогнал Нессельроде. И на этот раз мы не взяли Константинополя. Но все же Адрианопольский мир был нашей удачей и едва ли не единственной удачей нашей иностранной политики в царствование Николая. Прочие наши "удачи" и победы были "пирровы" победы, как, например, взятие Варшавы и разгром Польши в 1831 году.
   С этого времени начинается собственно "николаевская эпоха". Анна Федоровна Тютчева называла Николая Павловича "Дон-Кихотом самодержавия". Увы! Эта умная женщина, кажется, на этот раз но угадала характера этого человека, или она худо представляла себе дивный образ Алонзо Доброго "рыцаря Печального Образа". Искренняя и твердая убежденность Николая Павловича в том, что наилучшая форма государственного устроения есть абсолютизм, вовсе не была, однако, похожа на тот высокий романтизм, каким была проникнута душа Дон-Кихота, и если позволительно назвать поступки и решения Николая "донкихотством", то лишь в низком и вульгарном понимании этого слова. Государственная твердость Николая была похожа на безрассудное упрямство, и это - естественно, ибо "самодержавие", которое охранял этот монарх, было для него принципом легитимизма, одним из консервативных начал, необходимых будто бы Европе, но вовсе было лишено какого-нибудь глубокого смысла и внутреннего содержания. Ему было все равно, что охранять - русское самодержавие, или австрийскую прогнившую насквозь и лживую монархию, или даже турецкого султана, - лишь бы "охранять". Это его упрямство в самом деле иногда походило на сумасшествие, но не всякий человек, утративший разум, похож на святого безумца Дон-' Кихота.
   После наших успехов на Балканах Европа с ненавистью и завистью следила за каждым жестом императора Николая, но он не сразу понял то положение, в которое он ставил себя и Россию. А между тем злые интриги, направленные против русских, были очевидны. Прежде всего хотели умалить наше влияние на Балканах, особенно в Греции. По Лондонскому договору 1832 года на греческий престол был посажен шестнадцатилетний баварский принц Оттон, и регентство повело тотчас же непристойную политику по отношению России.
   Были и другие смешные неудачи в дипломатии Николая. Трудно представить себе что-нибудь более глупое и позорное, чем, например, вмешательство Николая в турецкие дела, когда этот мнимый Дон-Кихот во имя того же легитимизма ринулся защищать султана от восставшего на него Мегмета-Али. Бескорыстию Николая не поверила ни Европа, ни даже сама Турция. В такой политике не было ни бескорыстия, ни корысти, а одна только недостойная глупость.
   Если Священный союз, созданный Александром, был не лишен некоторого пафоса, по крайней мере в душе романтического императора, то новый охранительный союз, затеянный Николаем, был окончательно пуст и прозаичен. Между Россией, Австрией и Пруссией в 1833 году была заключена конвенция, направленная по существу не против каких-нибудь внешних врагов, а исключительно против народов или, как думал Николай, против революции. Державы, "по зрелому обсуждению тех опасностей, которые продолжают угрожать порядку, установленному в Европе публичным правом и договорами, в особенности договорами 1815 года, единодушно решили укрепить охранительную систему, составляющую незыблемое основание их политики".
   Действия этого союза были отвратительны. Сербия, получившая после Адрианопольского мира независимость, фактически была еще стеснена Турцией, и Николай, по соглашению с союзниками, не придумал ничего лучшего, как послать туда барона Рикмана, который грубо учил свободолюбивых сербов, как они должны чтить самодержавного Николая и... высокую Порту. Такого рода дипломатия не способствовала укреплению нашего авторитета на Балканах. И все прочие наши дипломатические шаги того времени были не лучше миссии наглого барона.
   До 1839 года кое-как держался наш союз с Австрией и Пруссией. 'Наконец Меттерних, воспользовавшись новыми неурядицами в Турции, предложил устроить в Вене конференцию из пяти держав для обеспечения "независимости и целости" Турецкой империи, то был прямой вызов России, и Николай отказался участвовать на конференции. Через год. однако, пришлось участвовать в Лондоне на совещаниях по редкому вопросу. Лондонская конвенция 1841 года окончательно похоронила русскую дипломатию, претендовавшую на преобладание в вопросах восточной политики. Только такой лакей Австрии, как Нессельроде, мог видеть в Лондонской конвенции "крупную" победу русской дипломатии".
   В сентябре 1843 года в Греции вспыхнула революция, свергнувшая правительство Оттона. Николай, вместо того чтобы радоваться падению враждебного России правительства, немедленно отозвал из Греции нашего посла. Смешнее и печальнее всего то, что в конце концов пришлось все-таки учредить посольство при новом правительстве, но в это время Англия и Франция уже внушили грекам уважение к своему политическому авторитету, и Россия осталась в положении менее выгодном. Летом 1844 года Николай Павлович, забыв свою гордость, поехал сам в Лондон к королеве Виктории. Результатом этой поездки было решение "удерживать христианские народности в покорности султану". Воистину, "коран самодержавия" был для Николая Романова святыней, и об этом не мешало бы напомнить его апологетам, которые были склонны в нем видеть "христианского рыцаря". Этот "рыцарь" даже в политике Фридриха-Вильгельма IV усмотрел признаки либерализма и все свои надежды возложил на Австрию. Но и здесь оп потерпел неудачу. Ему даже не удалось выдать замуж великую княжну Ольгу за австрийского эрцгерцога Стефана. Католики мстили за репрессии Против католической церкви в русской Польше.
   Несмотря на все эти частные неудачи политики Николая Павловича, огромное здание русской монархии все еще внушало Европе известное почтение. Император, однако, не совсем был доволен своей судьбой и положением дел в Европе. Домашние дела также складывались не совсем удачно. Не странно ли? Он, Николай Павлович, честный человек, оп источник власти; от него исходят все мероприятия, а между тем - куда ни посмотришь - везде неустройство, беспорядок, казнокрадство, взятки... Николай Павлович изъездил всю Россию, и везде одно и то же. На окраинах еще хуже, чем в центре. "Нельзя не дивиться, как чувства народной преданности к лицу монарха не изгладились от того скверного управления, какое, сознаюсь к моему стыду, так долго тяготеет над этим краем", - писал император, посетив Закавказье.
   Немало было и личных неприятностей. Во время путешествия по России, по дороге из Пензы в Тамбов, опрокинулась государева коляска, и царь сломал себе ключицу. С этого времени здоровье вообще стало изменять Николаю Павловичу, и, главное, появилась нервная раздражительность. Такие истории, как холерный бунт на Сенной площади в Петербурге или пожар Зимнего дворца , когда погибло немало ценностей и важных документов, волновали царя. После пожара, каждый раз при виде огня или почуяв запах дыма, Николай Павлович бледнел, у него кружилась голова и он жаловался на сердцебиение. Особенно плохо он себя чувствовал в 1844 - 1845 годах: у него болели и пухли ноги, и врачи боялись, что начнется водянка. Он поехал лечиться в Палермо. На обратном пути, заехав в Вену, он говорил Меттерниху: "Пока живы вы, государство продержится. Что будет, когда вас не станет?.." Легко представить себе, как иронически улыбался Меттерних, когда русский император удалился из Вены. У Меттерниха за пазухой всегда был камень, и он, вероятно, предвкушал тот час, когда он освободится от необходимости таить от русского царя свои истинные намерения.
   Весной 1847 года у Николая Павловича начались сильные головокружения и приливы крови. Он мрачно смотрел на свою личную жизнь, на будущее России и на судьбу Европы. Умерли многие деятели его царствования - князь А. И. Голицын, М. М. Сперанский, А. X. Бенкендорф.
   Двадцать второго февраля 1848 года курьер привез Николаю Павловичу чрезвычайное известие. В Париже революция. Людовик-Филипп бежал. Провозглашена республика. Падение этого "короля-узурпатора" вызвало у царя смешанное чувство иронии и презрения. Но самый факт революции внушал ему отвращение. Французскому поверенному в делах Николай сказал, что Февральская революция - "заслуженное возмездие Июльской монархии". Дипломатические сношения с Францией были прерваны.
   А между тем Февральская революция не ограничилась пределами Франции. Приходили вести одна Другой ужаснее. Страшный гнев овладел Николаем Павловичем. Тогда 14 марта 1848 года был издан знаменитый манифест. "После благословения долголетнего мира Запад Европы внезапно взволнован новыми смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства. Возникнув сперва во Франции, мятеж и безначалие скоро сообщились сопредельной Германии, и, разливаясь повсеместно с наглостью, возраставшею по мере уступчивости правительств, разрушительный поток сей прикоснулся наконец и союзных нам империи Австрийской и королевства Прусского. Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей, Богом нам вверенной России. Но да не будет так. По заветному примеру православных наших предков, призвав на помощь Бога всемогущего, мы готовы встретить врагов наших, где бы они ни предстали, и, не щадя себя, будем в неразрывном союзе со святою нашею Русью защищать честь имени русского и неприкосновенность пределов наших" - и т. д. Манифест оканчивался словами: "С нами Бог, разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог".