Иначе он поступить не мог. Дело в том, что тот граф Милорадович, военный генерал-губернатор Петербурга, который хвастался неоднократно, что "у него в кармане шестьдесят тысяч штыков", ничего не знал о заговоре, но он хорошо знал, что гвардия ненавидит Николая Павловича. Об этом он с совершенной откровенностью сказал великому князю. Правда, у гвардии не было также оснований любить Константина, но тот был далеко, в Варшаве, а Николай был здесь и успел всех раздражить и озлобить. Сознавая это, Николай боялся престола, хотя и мечтал о нем страстно.
   Его страх был самый настоящий, и он не скрывал его в письмах к братьям и в разговорах с матерью и женой. В то время как во дворце было смятение, слезы и страх, ночной Петербург казался совершенно спокойным. Государственный секретарь А. П. Оленин, которому выпало на долю извлечь из архива завещание Александра, сообщает в своей записке: "Едучи от себя к князю Лопухину, то есть от Красного моста, на Мойке всей перспективой до Литейного и обратно до Большой Морской, кроме горящих фонарей на улице, я ни в одном доме огня не видел и, кроме моей кареты, никакого другого экипажа не слыхал. Не видно было даже ни одного конного или пешеходца, и только слышался глухой стук колес моей кареты и бег моих лошадей, да изредка перекличка часовых и ночных стражей".
   III
   Рано утром 12 декабря из Таганрога прибыл полковник со срочным донесением Дибича о раскрытом заговоре в гвардии и среди офицеров Южной армии. Неопределенный и неясный страх перед какой-то опасностью, владевший душою Николая, теперь, когда он прочел сообщение Дибича, стал уже чем-то несомненным и близким. Это уже не предчувствие, а сама грубая действительность. Смерть стояла совсем близко. Николай понимал, что тут не может быть компромисса и сентиментальностей. Гвардия привыкла играть коронами, как мячами. Он сознавал, что в эти два-три дня решится его участь - быть ему самодержавным императором многомиллионной России или валяться где-нибудь на ковре Зимнего дворца изуродованным и задушенным, как его отец Павел.
   Николай был одинок. Никого не было, кто бы мог ему помочь. Если ветеран славных походов, военный генерал-губернатор столицы Милорадович, решительно советует не посягать на трон, то на кого же рассчитывать? А между тем Константин не едет в Петербург, не присылает никакой официальной бумаги и в то же время отказывается от престола. Николай Павлович с нетерпением ожидал возвращения из Варшавы Михаила Павловича. Привезет он или не привезет необходимые документы от упрямого Константина, но уже само его присутствие здесь, как живого свидетеля отречения брата, важно чрезвычайно. А он, как нарочно, опаздывал.
   В этот день пришло решительное письмо от брата, но совершен по интимное, и опубликовать его было невозможно, как и предыдущие письма. Послав Дибичу подробный ответ на его донесение, Николай присоединил к нему приписку: "Решительный курьер воротился. Послезавтра поутру я - или государь, или без дыхания. Я жертвую собою для брата. Счастлив, если, как подданный, исполню волю его. Но что будет г. России? Что будет в армии?.. Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю - сам еще не знаю как - с уведомлением, как все сошло... здесь у нас о сю пору непостижимо тихо, mais le calme precede souvem 1'orage..." (но тишина часто бывает перед бурею...). Надо было подумать о манифесте. В апартамента" императрицы Николаю попался на глаза худенький, с лихорадочными розовыми пятнами на щеках Николай Михайлович Карамзин. Этому старенькому верноподданному историографу, изнемогавшему тогда от грудной болезни, поручил Николай Павлович написать манифест. Старичок тотчас же, кашляя и отирая платком потный лоб, принялся писать манифест и вскоре принес его будущему императору. Манифест написан был высоким стилем, в надлежащем духе, но в нем говорилось слишком определенно о том, что новый император будет следовать во всем политике покойного Александра Павловича. А между тем новый претендент на трон, хотя и называл умершего брата "ангелом", как это было принято почему-то в семье Романовых, вовсе не хотел повторять двусмысленной и странной, по его понятиям, политики брата. Пришлось пригласить Михаила Михайловича Сперанского и ему поручить переделать манифест. Об этом акте еще никто не знал. Только на другой день, зайдя в комнаты жены и увидев там маленького Сашу, наследника, Николай Павлович показал ему манифест и сказал: "Завтра твой отец будет монархом, а ты цесаревичем. Понимаешь ли ты это?" Семилетний "le petit Sacha", будущий "царь-освободитель", был чем-то расстроен, хныкал и, услышав строгий голос отца, заплакал горько.
   Вечером 12 декабря к Николаю Павловичу явился адъютант командующего гвардейской пехотой подпоручик Ростовцев , Молодой офицер был как в лихорадке. Он умолял Николая быть осторожным и не спешить с новой присягой. Не называя имен, он намекал на то, что существует заговор, что гвардия волнуется, что Николаю Павловичу грозит опасность.
   Великий князь обнял театрально своего взволнованного доброжелателя и отпустил, обещая дружбу.
   Подпоручик ничего нового ему не открыл. Он и без него знал, что ему предстоит немалое испытание.
   На другой день Николай Павлович пригласил к себе председателя Государственного совета Лопухина и сообщил ему о положении дел, об ответе брата и о необходимости взять на себя власть.
   Растерявшейся, смущенный князь Лопухин сам поехал к государственному секретарю Оленину, дабы тот немедленно известил членов о чрезвычайном собрании в Зимнем дворце. Все должны были съехаться и семи часам. В назначенный срок все явились, недоумевая и со страхом поглядывая друг на друга.
   Николай Павлович рассчитывал, что к заседанию подъедет брат Михаил. Его присутствие было необходимо. Но шли часы, а брата все не было. В смущении бродили по зале, как привидения, эти генералы и вельможи. Николай Павлович догадался устроить в соседней зале ужин. Это несколько оживило звездоносцев. В конце концов в полночь, не дождавшись брата, Николай Павлович пригласил всех на заседание и, сообщив решение Константина, сам прочел манифест о своем восшествии на престол. Первым вскочил и низко поклонился новому царю Мордвинов, которого декабристы считали либералом и намерены были сделать членом временного правительства, без его ведома... На другой день, 14 декабря, рано утром к новому императору явился с докладом генерал-адъютант Бенкендорф. Николай Павлович сказал ему: "Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг". Мысль о гибели преследовала тогда Николая Павловича. Накануне он говорил об этом жене. Александра Федоровна отметила это в своем дневнике. "Я еще должна здесь записать, - сообщает она, - как мы днем 13-го отправились к себе домой, как ночью, когда я, оставшись одна, плакала в своем маленьком кабинете, ко мне вошел Николай, стал на колени, молился Богу и заклинал меня обещать ему мужественно перенести все, что может еще произойти. "Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть, умереть с честью".
   А за день до этого Николай Павлович писал П. М. Волконскому: "Четырнадцатого числа я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя, вы, верно, надо мною сжалитесь - да, мы все несчастные, но нет несчастливее меня..."
   В день восстания, в шестом часу, собрались по дворце почти все генералы и полковые командиры гвардейского корпуса. Николай вышел к ним в измайловском мундире, прочел главные документы, касающиеся престолонаследия, и свой манифест. Потом он спросил у собравшихся, нет ли у кого каких-либо сомнений. И когда никто сомнений не выразил, он, приняв торжественную позу монарха, с величественным жестом сказал:
   - После этого вы отвечаете мне головою за спокойствие столицы, а что до меня касается, если я хоть час буду императором, то покажу, что этого достоин.
   Члены Сената и Синода безропотно принесли присягу в семь часов утра. Вскоре явился во дворец беспечный Милорадович и старался уверить царя, что все в порядке и все спокойно. Но у Николая Павловича на этот счет было свое особое мнение. И в самом деле, не прошло и часа, как новый царь убедился в том, что самонадеянный граф Милорадович, когда-то большой воин, а теперь, несмотря на свой почтенный возраст, жуир и балетоман, прозевал заговор.
   Первую тревожную весть принес командир гвардейской артиллерии Сухозанет . Там, в некоторых частях, роптали офицеры, сомневались в законности второй присяги. Пришлось туда послать Михаила Павловича, который только что приехал во дворец и попал как раз к началу мятежа.
   Еще страшнее была весть, которую привез взволнованный и смущенный генерал Нейдгарт. Он только что опередил Московский полк, который шел на Сенатскую площадь, не слушая командиров. Нейдгарт просил у царя разрешения двинуть на мятежников часть конной гвардии и первый батальон преображенцев.
   Увидев красное расстроенное лицо генерала, Николай понял, что ему не на кого надеяться и что он, "добрый малый" "le pauvre diable", как его звали братья, должен теперь сам выпутываться из беды. Теперь уж он не бравый молодой бригадный генерал, а император всероссийский, но - увы! - пока еще без империи, без верноподданных, без правительства, без полководцев... Ему еще предстоит эту самую империю завоевать.
   Спускаясь по салтыковской лестнице дворца, он думал о том, что когда-то он тщетно искал случая участвовать в сражении, а вот теперь судьба ему предназначила рисковать своей головой на Сенатской площади.
   Николай прошел прежде всего на главную дворцовую гауптвахту и вывел оттуда егерскую роту Финляндского полка, крикнув зычно:
   - Ребята! Московские шалят! Не перенимать у них и свое дело делать молодцами!
   Внутри у Николая Павловича все дрожало, но голос прозвучал хорошо, бодро, и его актерское сердце радовалось, что он начал, как надо, и его послушались и за ним пошли.
   Когда Николай вышел за дворцовые ворота, площадь была усеяна народом. День был пасмурный, и, хотя мороз был не крепкий, было холодно, потому что дул северный ветер. Синеватый туман клоками ходил низко, и от этого казалось, что все вокруг как будто плывет куда-то, как будто все мираж.
   Опять подошел Милорадович и сказал, хмурясь: Cela va mal. Us marchent au Senat, mais je vais leur parler. "Дело плохо. Они идут к Сенату, но я поговорю с ними".
   И генерал ускакал. "Надо было мне выиграть время, - сообщает в своей записке Николай Павлович, - дабы дать войскам собраться. Нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным - все эти мысли пришли мне как бы по вдохновению, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ли мой манифест. Все говорили, что нет. Пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр. Я начал его читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый Бог меня поддержал..."
   В это время подоспел первый батальон преображенцев, и Николай сам повел его и поставил на углу Адмиралтейского бульвара. Здесь мелькнула перед глазами Николая Павловича фигура полковника князя Трубецкого, и то, что он быстро удалился куда-то, казалось Николаю Павловичу зловещим и неприятным.
   Тогда Николай приказал своему адъютанту Кавелину ехать немедленно в Аничков дворец и перевести семью в Зимний, а другому адъютанту, Перовскому, - в конную гвардию с приказанием выезжать на площадь.
   В это время Николай услышал пальбу. От этих первых выстрелов стало страшно и весело. Началось!
   Николай почувствовал себя полководцем. И в голове стал складываться план защиты. О нападении он еще не думал, не зная сил загадочного врага.
   Когда флигель-адъютант Голицын прискакал с известием, что Милорадович пытался говорить с мятежниками и какой-то штатский смертельно его ранил, Николай, сосредоточенный на мыслях о защите дворца, принял весть как будто равнодушно, но где-то в глубине сознания запечатлелось, что это уже настоящая борьба и что теперь дело идет о жизни его самого, Николая.
   Дойдя до угла Вознесенской и не видя еще конной гвардии, Николай приказал преображенцам остановиться. Со всех сторон сбегался народ мастеровые, дворовые, разночинцы, все толпились, теснились, запруживая улицу, напирали на солдат.
   И с площади неслись крики "ура!" и какой-то неясный гул. "В сие время, - пишет в своих мемуарах Николай, - заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное". Это был Якубович.
   - Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам, - сказал он, дерзко смотря в глаза Николаю. "Я взял его за руку, пишет Николай, - и сказал: "Спасибо! Вы ваш долг знаете". От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнано было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делается, и действовать по удобности".
   Тем временем Алексей Орлов, брат декабриста, привел конную гвардию и построил ее спиной к дому Лобанова, недалеко от деревянного забора, за которым торчали леса строящегося Исаакиевского собора. Николай приказал перевести эти пять эскадронов так, чтобы они правым флангом опирались на груду камней, выгружаемых для постройки собора на берегу Невы, а левым - на преображенцев, которые стояли спиной к Адмиралтейству. А место конницы заняли оставшиеся верными московцы и два батальона Измайловского полка.
   Мятежники стояли вокруг памятника Петру. Генерал Воинов пытался подъехать к ним, но его встретили выстрелами, и он ускакал назад. Флигель-адъютант Бибиков подошел к Николаю, прихрамывая. Лицо у него было в кровоподтеках. Его помяли солдаты, когда он проходил мимо каре. Из толпы мятежников слышались крики: "Ура, Константин", и многие не понимали, что, собственно, происходит и за что убит старый генерал Милорадович. Понимали до конца, в чем дело, заговорщики и сам Николай. Он знал, что решается участь самодержавной монархии - быть ей или нет. И он чувствовал каким-то звериным инстинктом, что надо сделать во что бы то ни стало последние усилия, сломить врага, раздавить его или самому погибнуть. И этот инстинкт внушил ему мысль, что надо непременно сосредоточить всех бунтовщиков здесь, на площади, дать им возможность собраться вместе. Тогда будет видно, как действовать. Только бы где-нибудь в тылу не остался враг. Огромная народная толпа, устремившаяся на площадь, пугала Николая. Он понимал, что если бы мятежники разбросили свои силы шире, их поддержала бы "чернь" и весь город запылал бы в страшном мятеже.
   Вот почему, когда Николай увидел в беспорядке идущий лейб-гренадерский полк и, думая, что он покорен, крикнул "стой!", а солдаты в ответ, не слушаясь, гаркнули: "Мы за Константина!" - ему не оставалось ничего другого, как указать им на Сенатскую площадь.
   "И вся сия толпа, - пишет Николай, - прошла мимо меня, сквозь все войска, и присоединилась без препятствия к своим... К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца и участь бы наша была более чем сомнительна".
   Многое было непонятно в поведении и тех батальонов, которые были в распоряжении Николая. Артиллерия, например, явилась без снарядов, и пришлось посылать за ними в лабораторию, и тогда привезли всего только три снаряда. Послали еще раз, и дежурный офицер отказался выдать, потому что не было официальной бумаги. На все это уходило время. А между тем силы мятежников увеличились. К ним присоединился весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной. Потом подошли гренадеры. "Шум и крик, - по свидетельству Николая Павловича, - делались беспрестанными, и частые выстрелы перелетали через голову. Наконец народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого, важнейшего заговора делалось очевидным". По мере того как подходили новые верные правительству военные части, Николай расставлял их на площади, окружая непокорных.
   Попробовал уговаривать мятежников Михаил Павлович, но в него пытался стрелять из пистолета Кюхельбекер, лично ему известный, и великий князь отъехал от фронта, махнув рукой. Испуганный митрополит Серафим, в полном облачении, с крестом, тщетно уговаривал солдат смириться. Ему пришлось сесть в карету и уехать.
   Было уже три часа пополудни. Стало холоднее. Снегу было мало, и под ногами было скользко. Время от времени из рядов московцев стреляли. В конной гвардии было много раненых.
   Надо было что-то предпринимать, и Николай выехал вперед, чтобы осмотреть позиции. "В это время, - пишет он, - сделали по мне залп. Пули просвистели мне через голову, и, к счастью, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями. Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были бы в самом трудном положении".
   Прежде чем что-нибудь предпринять, Николай поскакал к Зимнему дворцу, чтобы усилить его охрану. Ему все еще мерещилось нападение с тылу. По дороге его остановил Карамзин, который подбежал к нему без шапки, в распахнутой медвежьей шубе. Несчастный историограф несколько раз по просьбе императрицы выбегал на мороз из дворца, чтобы донести ей, жив ли император: она никому не верила, изнемогая от страха.
   Всем известно, что делалось тогда в рядах мятежников. Многие из заговорщиков не явились на площадь. Отсутствовал и "диктатор" Трубецкой. Бунтовщики не знали, что делать. Не было точного и обдуманного плана. Все надеялись друг на друга и чего-то ждали. Иные верили, что правительственные войска перейдут на сторону восставших. Ждали вечера. А между тем люди мерзли. Голод давал себя знать. Послали за хлебом и водкой, но принесли мало. И голодные солдаты ворчали, что нет начальников, но пока еще держались, ободренные тем, что народ, которому опостылела царская власть, был явно на стороне восставших.
   Николай попробовал послать конницу. Сначала пошла в атаку конная гвардия, но лошади скользили от гололедицы, да и палаши оказались не отпущенными, и пришлось вернуться обратно, унося раненых. Та же участь постигла кавалергардов.
   Было явно, что еще час нерешительности, и Николаю Романову не быть на троне. Генералы, которые сначала сторонились императора, а иногда решались даже советовать ему осторожность и не действовать оружием, теперь вдруг спохватились, сообразив, что их участь будет не лучше участи самого Николая.
   Несмотря на страх, который им овладел, по его собственному признанию, Николай еще мог производить на окружающих впечатление "сильного человека". Когда к нему подошел представитель дипломатического корпуса, выражая готовность поддержать его авторитет присутствием в его свите иностранных послов, он будто бы сказал, "que cette scene etait une affaire de famille, a laquelle 1'Europe n'avait rien a demeler", то есть что эта сцена - дело семейное, и в ней Европе делать нечего.
   Наконец генерал-адъютант Васильчиков сказал Николаю:
   - Ваше величество! Нельзя терять ни минуты. Ничего не поделаешь. Нужна картечь!
   Николай и сам понимал, что иного нет выхода. Но надо было сказать какую-нибудь "историческую" фразу, подходящую к случаю. И он сказал ее:
   - Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый день моего царствования?
   - Да, - сказал Васильчиков, - чтобы спасти вашу империю!
   И в самом деле, империя была спасена.
   Всего на площади стояло четыре орудия - три на углу бульвара, где был Николай, и одно около канала, где находился Михаил Павлович.
   Последнее предупреждение восставшим сделал генерал Сухозанет. Он вернулся к царю, потеряв на шляпе султан: его сняла пуля.
   Тогда Николай зычно крикнул:
   - Пальба орудиями по порядку!.. Правый фланг начинай! Первая!
   Начальники повторили команду. Но Николай крикнул "Отставь!" - и выстрела не последовало.
   Так и во второй раз. Только в третий раз он решился стрелять. Но вышла заминка. Пальник не исполнил приказа. Тогда поручик Бакунин соскочил с лошади и, вырвав у солдата запал, сам выстрелил.
   Картечь ударила через площадь в карниз Сената. С крыши свалилось несколько человек. Конногвардейцы, озлобленные бомбардировкой поленьями, встретили выстрелы криком "ура".
   Второй выстрел ударил в средину мятежного каре... Начались паника и бегство. Император Николай одержал победу.
   Заняв площадь войсками, Николай вернулся по дворец, где его ждали наша и дети.
   IV
   Вернувшись во дворец, Николай сел писать брату письмо. "Дорогой, дорогой Константин! - писал он. - Ваша воля исполнена: я - император, но какою ценой, боже мой! Ценой крови моих подданных. Милорадович смертельно ранен, Шеншин, Фредерике, Стюрлер - все тяжело ранены ... Я надеюсь, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров, о котором я только третьего дня был извещен Дибичем".
   Всю ночь с 14 на 15 число Николай Павлович не ложился спать вовсе. Если на Сенатской площади не нашлось ни одного генерала, способного командовать войсками, верными правительству, и Николаю пришлось взять на себя роль военного диктатора, то теперь ему предстояла новая роль - трудная роль инквизитора. С первого же дня своего царствования у него сложилось убеждение, что ему не на кого надеяться и не на кого рассчитывать. Он сам взял в свои руки следствие по делу декабристов. В сущности, этот страшный день и эта страшная ночь определили его судьбу как императора. Николай поверил, что само провидение предназначило ему быть монархом. Враги были повержены. И этой победой он был обязан исключительно себе. "Самое удивительное, - говорил он впоследствии, - что меня не убили в тот день". В самом деле, это удивительно. Вопрос о цареубийстве принципиально был давно решен в среде заговорщиков: Почему и таком случае Каховский, убивший Милорадовича, не решился убить царя? Почему? Настроение правительственных войск было так неустойчиво, что, наверное; с утратой Николая они не стали бы защищать обезглавленную власть. Но из мятежников никто не посмел взять на себя ответственность. Рылеев, Пущин, Каховский - вся тогдашняя интеллигенция - оказались бессильными перед политическим реализмом Николая. Заговорщики не сумели воспользоваться тем мятежный настроением, какое владело народной массой, о чем с совершенной откровенностью свидетельствует в своих записках и сам Николай. Взбунтовавшиеся дворяне, несмотря на свою враждебность к царскому самодержавию, по своей культуре были ближе к Романовым, чем к этой взволнованной толпе солдат, рабочих и крепостных. Вот эта явная оторванность от широких кругов населения, враждебного петербургской власти, и погубила участников декабрьской революции.
   Допросы арестованных убедили Николая в том, что эти люди морально не были достаточно сильными, и это сознание опьянило победителя. Отравленный этим хмелем, он овладел царством, и понадобился опыт тринадцатилетней самодержавной власти, европейская революция 1848 года и ужасы Севастопольской кампании, чтобы он освободился от этого хмеля и вдруг, понял, что "просвещенный абсолютизм" есть жалкая фикция, что он - мнимый самодержец, что он ничтожен перед стихийными силами, которые фатально развиваются, преодолевая на своем пути все преграды.
   Но в ночь с 14 на 15 декабря 1825 года Николай еще не понимал того, что он понял в 1855 году.
   "Когда я пришел домой, - писал в своих мемуарах Николай, - комнаты мои были похожи на главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде сбирали разбежавшихся солдат гренадерского полка и часть московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц. Не могу припомнить, кто первый приведен был. Кажется мне - Щепин-Ростовский... Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы. Его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали, и в порыве негодования на него, как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты. Ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен". Потом допрашивали Бестужева, и от него Николай узнал, что князь Трубецкой был назначен предводителем мятежа. Его стали искать по всему Петербургу и наконец нашли в доме австрийского посла, который приходился ему свояком.
   В присутствии генерала Толя произошло свидание диктаторов двух вражеских станов - Романова и Трубецкого. Романов исполнил свой долг, как он его понимал, и этого не сделал Трубецкой, усомнившийся в решительный час и в самом себе, и в том деле, какое он защищал. Николай не удержался от того, чтобы самодовольно и мелодраматично описать это свидание в своих записках, в иных частях довольно правдивых и откровенных.
   При обыске в доме Трубецкого нашли важную черновую бумагу на оторванном листе, писанную рукой Трубецкого, - "это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому".
   Николай воспользовался этим документом.
   - Хочу вам дать возможность, - сказал он Трубецкому, - хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного. Тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?
   - Я невинен, я ничего не знаю.
   - Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение. Вы - преступник. Я ваш судья. Улики на вас - положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас. Вы себя погубите, отвечайте, что вам известно.