Действительно, казалось, что он знает некую скрытую в каждом из этих предметов половую энергию и чувствует, как иногда она освобождается, разливается и трепещет вокруг него. И вот, в объятиях любимой, он сообщал и себе самому и телу и душе женщины восторг одного из тех высочайших празднеств, простого воспоминания о которых достаточно, чтобы озарить целую жизнь. Но если он был один, мучительное волнение сковывало его — какое-то невыразимое сожаление при мысли, что это великое и редкое приспособление любви пропадало даром.
   Даром! Розы в высоких флорентийских чашах, в таком же ожидании, выдыхали все свое тонкое благоухание. На стенах, над диваном, серебряные стихи в честь женщины и вина, так гармонично переплетенные с неуловимыми шелковистыми цветами персидского ковра XVI века, искрились в лучах заката, в очерченном окошком прямом углу, увеличивая прозрачность соседней тени и проливая блеск и на лежащие ниже подушки. Прозрачная и богатая тень повсюду была как бы оживлена неясным лучистым трепетом, какой наполняет сумрачные святилища со скрытым сокровищем. Огонь в камине трещал, и каждая вспышка его пламени, по образу Перси Шелли, была как растворенный в вечно подвижном свете драгоценный камень. Возлюбленному казалось, что в это мгновение каждое очертание, каждая краска, каждое благоухание обнаруживало самое важное проявление своей сущности. А онавот не приходила! А она не приходила!
   И в первый раз возникла в его уме мысль о муже.
   Елена уже больше не была свободна. Отреклась от прекрасной вдовьей свободы, обвенчавшись вторично с английским аристократом, каким-то лордом Хэмфри Хисфилдом, спустя несколько месяцев после своего внезапного отъезда из Рима. Андреа действительно помнил, что видел в октябре 1885 г., в великосветской хронике извещение о ее браке; и слышал бесконечное множество токов о новоиспеченной леди Элен Хисфилд, в дачных кругах той же римской осени. Вспомнил также, что предыдущей зимою раз десять встречал лорда Хисфилда на субботах княгини Джустиниани-Бандини и на благотворительных базарах. Это был человек лет сорока, блондин с пепельными волосами, с плешью на висках, почти бескровный, со светлыми проницательными глазами и выпуклым, изборожденным жилами, лбом. Его фамилию, Хисфилд, носил известный генерал-лейтенант, герой знаменитой защиты Гибралтара (1779–1783), увековеченной между прочим кистью Джошуа Рейнолдса.
   Какое место занимал в ее жизни этот человек? Какими узами, кроме брачных, Елена была связана с ним? Какие перемены вызвало в ней материальное и духовное соприкосновение с мужем?
   Эти загадки вдруг всплыли толпою в душе Андреа. Из этой толпы точно и явственно выделился образ их физического слияния; и боль была так невыносима, что он подскочил инстинктивным прыжком человека, который чувствует себя неожиданно пораженным в самое чувствительное место. Прошелся по комнате, вышел в переднюю, стал прислушиваться у полуоткрытой двери. Было почти без четверти пять.
   Немного спустя, он услышал шаги на лестнице, шуршание платья и тяжелое дыхание. Без сомнения, подымалась женщина. Вся его кровь забилась с такой силой, что, утомленный ожиданием, он, казалось, лишается сил и падает; и в то же время он слышал женские шаги на последних ступенях, более глубокое дыхание, шаги на площадке, у порога. И Елена вошла.
   — Елена! Наконец-то.
   В этих словах выражалась такая глубокая, долгая тоска, что на устах женщины появилась неясная улыбка не то сострадания, не то удовольствия. Он схватил ее правую руку, без перчатки, и повел ее в комнату. Она еще дышала тяжело; на по всему ее лицу, под вуалью, разливалось легкое пламя.
   — Простите, Андреа. Я никак не могла освободиться раньше известного часа… Столько визитов… завезла столько карточек… Утомительные дни. Выбилась из сил. Как здесь тепло! Какой запах!
   Она продолжала стоять посередине комнаты; озадаченная, несколько колеблясь, хотя говорила быстро и легко. Всю ее фигуру, не лишая ее изящества и стройности, закрывал плащ из коричневой ткани, с огромными, в стиле ампир, рукавами, широкими сверху и гладкими, на пуговицах в кисти руки, и с большим воротником из темно-бурой лисицы в виде единственного украшения. Она смотрела на Андреа и ее глаза светились какою-то зыбкою улыбкой, скрывавшей ее испытующий взгляд. Сказала:
   — Вы несколько изменились. Не берусь сказать, в чем. В складках рта, например, у вас теперь появилась какая-то горечь, чего я прежде не замечала.
   Она произнесла эти слова с оттенком сердечной близости. Раздаваясь в комнате, ее голос доставлял Андреа столь живую радость, что он воскликнул:
   — Говорите, Елена; говорите еще! Она рассмеялась. И спросила:
   — Зачем?
   Взяв ее за руку, он ответил:
   — Вы же знаете.
   Она отняла руку; и смотрела юноше в глубину глаз.
   — Я не знаю больше ничего…
   — Вы, значит, изменились? — Очень.
   «Чувство» уже увлекало их обоих. Ответ Елены сразу выяснил положение. Андреа понял и, быстро и определенно, силою наития, нередкого у иных изощренных в анализе внутреннего существа умов, проник в нравственное состояние посетительницы и предвидел все дальнейшее. Несмотря на это, он весь был во власти чар этой женщины, как в то время. Кроме того, его мучило глубокое любопытство. Он сказал:
   — Не присядете?
   — Да, на минутку.
   — Туда, в кресло.
   — Ах, моекресло! — чуть, было не сказала она с невольным движением, узнав его; но удержалась.
   Это было глубокое и удобное кресло, обитое старинною кожей, со множеством тисненых, бледных химер, в стиле обоев одной из зал дворца Киджи. Кожа приняла темную и богатую окраску, напоминавшую фон на некоторых венецианских портретах или прекрасную бронзу с легким налетом бывшей прежде позолоты, или тонкий черепаший щит, сквозь который просвечивает листочек золота. Большая подушка из стихаря, довольно линялого цвета, так называемого розово-шафранного цвета флорентийских шелкоделов, представляла мягкую спинку.
   Елена села. Положила на край чайного столика перчатку с правой руки и сумку с визитными карточками, тонкий мешочек из гладкого серебра, с вырезанными сверху двумя перевязанными лентами и надписью на них. Потом сняла вуаль, подняв руки, чтобы развязать сзади узел; и это красивое движение сопровождалось рядом блестящих волн на бархате: под мышками, вдоль рукавов, вдоль бюста. Так как у камина было слишком жарко, то она закрылась обнаженной, просвечивавшей, как розоватый алебастр, рукою — при этом движении засверкали кольца. Она сказала:
   — Закройте огонь, пожалуйста. Слишком жарко.
   — Пламя вам больше не нравится? А когда-то вы были, как саламандра! Этот камин помнит…
   — Не трогайте воспоминаний, — прервала она. — Прикройте же огонь и зажгите свет. Я заварю чай.
   — Не хотите ли снять плащ?
   — Нет, мне скоро уходить. Уже поздно.
   — Но вы же задохнетесь.
   Она поднялась, с легким оттенком нетерпения.
   — В таком случае, помогите.
   Снимая плащ, Андреа почувствовал ее духи. Они были уже не прежние; но такие приятные, что проникли в самое сердце.
   — У вас другие духи, — сказал он с особенным ударением. Она ответила просто:
   — Да. Нравятся?
   Андреа, продолжая держать плащ в руках, погрузил лицо в меховой воротник, облекший шею и потому лучше пропитанный запахом ее тела и волос. Потом спросил:
   — Как называются?
   — Без названия.
   Она опять уселась в кресло, входя в свет пламени. На ней было черное, все из кружев, платье, усыпанное блестящим, черного и стального цвета, бисером.
   В окнах замирали сумерки. Андреа зажег несколько витых, очень яркого оранжевого цвета, свечей в железных подсвечниках. Затем поставил щит перед камином.
   В этом промежутке молчания они оба почувствовали замешательство в душе. У Елены не было ясного сознания минуты, ни уверенности в себе; даже при известном усилии, ей не удавалось восстановить свою решимость, собраться со своими намерениями, вернуть силу воли. Перед этим человеком, к которому ее когда-то привязывала столь глубокая страсть, в этом месте, где она пережила свою самую сильную жизнь, она почувствовала, что все мысли у нее колеблются, расплываются, исчезают. И ее душа была уже готова перейти в это радостное состояние, в некую зыбкость чувства, при которой всякое душевное движение, всякое положение, всякая форма зависит от внешних условий, как воздушный пар от атмосферных перемен. Прежде чем отдаться ему, она колебалась.
   Андреа тихо, почти смиренно, сказал:
   — Вот так, хорошо?
   Она улыбнулась ему, не отвечая, потому что эти слова наполнили ее какою-то невыразимою отрадой, почти сладкой дрожью в груди. Она принялась за свою грациозную работу. Зажгла огонь под чайником; открыла лакированный ящик и положила в фарфоровый чайник немного душистого чаю; затем приготовила две чашки. Ее движения были медленны и несколько нерешительны, как у человека, чья душа во время работы заняты другим; ее белые, изумительно чистые руки двигались почти с легкостью бабочек и, казалось, не дотрагивались до предметов, а лишь слегка касались их. От ее движений, от ее рук, от малейшего изгиба ее тела распространялось какое-то тончайшее дыхание наслаждения и ласкало чувства любовника.
   Сидя вблизи, Андреа смотрел на нее полуоткрытыми глазами, впивая зрачками исходившую от нее сладострастную чару. И всякое движение как бы становилось идеально осязательным для него. Какой любовник не испытал этого невыразимого восторга, когда почти кажется, что чувствительность осязания утончается до ощущения без непосредственного физического соприкосновения?
   Оба молчали. Елена откинулась в подушку: ждала, когда закипит вода. Не сводя глаз с синего пламени горелки, снимала с пальцев кольца и снова надевала их, как бы погруженная в мечты. То не были мечты, а какое-то смутное, зыбкое, неясное, летучее воспоминание. Все воспоминания былой любви ясно всплывали в ее душе, производя неопределенное впечатление, без возможности установить, было ли то наслаждение или же страдание. Подобное бывает, когда от множества цветов, где каждый утратил свой отличительный цвет и запах, возникает одно общее дыхание, в котором отдельные элементы неразличимы. Казалось, она таила в себе последний вздох уже схороненных воспоминаний, последний след давно исчезнувших радостей, последнее ощущение умершего счастья, нечто похожее на расплывчатый пар, из которого возникали отдельные разорванные видения, без очертаний и имени. Она не знала, было ли то наслаждение или страдание; но это таинственное возбуждение, это неопределенное беспокойство, мало-помалу разрасталось и переполняло сердце нежностью и горечью. Темные предчувствия, скрытая тревога, тайное сожаление, суеверный страх, подавленные порывы, заглушенные страдания, мучительные сны, неутоленные желания, — все эти темные элементы, из которых состояла ее внутренняя жизнь, теперь начали смешиваться и бурлить.
   Она молчала, вся уйдя в себя. И хотя сердце было уже переполнено у нее, она все еще, в безмолвии, старалась углубить свое волнение. Заговорив, она бы рассеяла его.
   Вода начала тихо закипать.
   Андреа, в низком кресле, опершись локтем о колено и — подбородком о ладонь, с таким напряжением смотрел на это прекрасное создание, что она, даже не поворачиваясь, чувствовала на себе этот пристальный взгляд и почти испытывала неприятную физическую боль. Смотря на нее, Андреа думал: «Когда-то я обладал этой женщиной». Он повторял про себя это утверждение, чтобы убедить себя; и, чтобы убедиться, делал умственное усилие, стараясь вспомнить какое-нибудь ее движение в страсти, пытаясь представить ее в своих объятиях. Уверенность в обладании ускользала от него. Елена казалась ему новою женщиной, которая некогда не принадлежала ему, которой он никогда не сжимал.
   Воистину, она была еще более соблазнительна, чем тогда. Некая пластическая тайна ее красоты стала еще темнее и увлекательнее. Ее голова с низким лбом, прямым носом, дугообразными бровями, отличалась таким чистым, таким строгим, таким классическим очерком, что, казалось, выступала из кружка сиракузской медали, при чем ее глаза и рот имели противоположное выражение: выражение страсти, глубокое, двусмысленное, сверхчеловеческое, какое только редкому, проникнутому всем глубоким извращением искусства, современному уму удавалось влить в бессмертные женские типы, как Мона Лиза и Нелли О'Брайен.
   «Теперь она принадлежит другому», думал Андреа, всматриваясь в нее. «Другие руки касаются ее, другие уста целуют». И в то время, как ему не удавалось вызвать в своем воображении образ своего слияния с ней, другой образ снова возник перед его глазами с неумолимой ясностью. И в нем вспыхнуло острейшее желание узнать, раскрыть, спрашивать.
   Из-под крышки закипевшего сосуда стал вырываться пар, и Елена наклонилась к столу. Налила немного воды в чайник; потом положила два куска сахару, только в одну из чашек; потом прибавила в чайник еще немного воды; потом потушила голубой огонь. Она проделала все это с какою-то почти нежной заботливостью, ни разу не повернувшись к Андреа. Душевная тревога разрешилась теперь в какое-то полное такой нежности умиление, что она почувствовала, как горло сжимается у нее и глаза становятся влажными; и была уже не в силах сдержать себя. Столько противоречивых мыслей, столько противоречивых волнение и душевной тревоги слилось теперь в одной слезе.
   Она случайно толкнула свою серебряную сумку с визитными карточками и уронила ее на пол. Андреа поднял ее и стал рассматривать резные ленты. На каждой была сентиментальная надпись: From Dreamland — A stranger hither. — Из царства Снов — Чужая здесь.
   Когда он поднял глаза, Елена передала ему дымящуюся чашку чаю, с подернутою слезами улыбкой. Он заметил эту пелену; и при этом неожиданном проявлении нежности, им овладел такой порыв любви и благодарности, что он поставил чашку, опустился на колени, схватил руку Елены и прижался к ней устами.
   — Елена! Елена!
   Говорил тихим голосом, на коленях, так близко, что, казалось, хотел пить ее дыхание. Жар был искренний, и только слова лгали иногда. — «Он любил ее, любил всегда, — никогда, никогда не в силах был забыть ее! Встретив ее снова, почувствовал, как его страсть с такою силою снова вспыхнула в нем, что он почти ужаснулся каким-то мучительным ужасом, как если бы, при вспышке молнии, он увидел крушение всей своей жизни».
   — Молчите! Молчите! — сказала Елена, смертельно бледная, с искаженным болью лицом.
   Все еще на коленях, воспламеняясь воображаемым чувством, Андреа продолжал.
   «Он почувствовал, что в этом неожиданном бегстве она унесла с собою большую и лучшую часть его существа. Потом же, он не в силах был бы выразить ей всю нищету своих дней, всю тоску сожаления, неуклонное, неутомимое, разъедающее душу страдание. Его печаль росла, разрывая все преграды, она пересилила его. печаль была для него в глубине всех вещей. Уходящее время было для него как невыносимая пытка. Он не столько оплакивал счастливые дни, сколько сожалел о днях, проходивших теперь бесполезно для счастия. От первых у него оставались по крайней мере воспоминания, эти же оставляли в нем глубокое сожаление, почти угрызение… Его жизнь уничтожала самое себя, нося в себе неугасимое пламя единственного желания, неизлечимое отвращение ко всякой иной радости. Порою, почти бешеные порывы иступленной алчности, жажды наслаждения овладевали им; какое-то бурное возмущение неудовлетворенного сердца, вспышка надежды, которая все еще не хотела умирать. А иногда ему казалось, что он окончательно уничтожен; и содрогался перед чудовищными пустыми безднами в своем существе: от всего пожара молодости у него осталась только горсть золы. А иногда, подобно исчезающим с зарею снам, все его прошлое, все его настоящее исчезало; отрывалось от его сознания и падало, как тленная шелуха, как ненужная одежда. Он больше не помнил ничего, как человек перенесший долгую болезнь, как изумленный выздоравливающий. Наконец, он начал забывать; чувствовал, как душа его тихо погружалась в смерть… Но вдруг, из этого забывчивого покоя возникало новое страдание и ниспроверженный, было, идол, как неискоренимый побег, становился еще выше. Она, она была этим идолом, который сковывал в нем всякую волю сердца, подрывал в нем все силы ума, замыкал в нем все наиболее сокровенные пути к иной любви, к иной боли, к иной мечте, навсегда, навсегда»…
   Андреа лгал, но его красноречие дышало такою теплотою, его голос был так проникновенен, прикосновение его рук так полно любви, что бесконечная нежность овладела Еленой.
   — Молчи! — сказала она. — Я не должна слушать тебя; я больше не твоя; никогда не буду твоей. Молчи! Молчи!
   — Нет, выслушай меня.
   — Не хочу. Прощай. Мне пора. Прощай, Андреа. Уже поздно. Пусти меня.
   Она освободила свои руки из сжатых пальцев юноши и, преодолев всю внутреннюю слабость, хотела подняться.
   — Зачем же ты пришла? — спросил он несколько хриплым голосом, удерживая ее.
   Хотя он оказал слабейшее насилие, она сморщила брови и в начале медлила ответом. — А пришла я, — сказала она с какой-то рассчитанной медленностью, смотря любовнику в глаза, — пришла потому, что ты звал меня. Во имя прежней любви, во имя способа, каким эта любовь была прервана, во имя долгого необъяснимого молчания разлуки, я бы не могла без жестокости, отклонить приглашение. Потом же я хотела сказать тебе то, что сказала: что я больше не твоя, что мне больше нельзя быть твоею. Хотела сказать тебе это откровенно, чтобы избавить себя и тебя от всякого мучительного обмана, от всякой опасности, от всякой горечи в будущем. Понял?
   Андреа поник головой, почти до ее колен, не говоря ни слова. Она коснулась его волос, прежним интимным движением.
   — Да еще — продолжала она голосом, который заставил его задрожать до глубины — да еще… я хотела сказать тебе, что люблю тебя, люблю тебя не меньше прежнего, что ты все еще — душа моей души и что я хочу быть твоей самой любимой сестрой, твоею самой нежной подругой. Понял?
   Андреа не шевельнулся. Приложив руки к его вискам, она приподняла его лоб, заставила смотреть в глаза.
   — Понял? — повторила она еще более нежным и еще более покорным голосом.
   В тени длинных ресниц ее глаза казались залитыми чистейшим и нежнейшим елеем. Верхняя губа ее полуоткрытого рта вздрагивала легкой дрожью.
   — Нет; ты меня не любила, ты не любишь меня! — воскликнул наконец Андреа, отводя ее руки от своих висков и отклоняясь назад, так как уже чувствовал в крови вкрадчивый огонь, которым невольно опаляли эти зрачки, и ощущал возрастающую боль утраты материального обладания этой прекрасной женщиной. — Ты не любила меня! У тебя хватило мужества, тогда, убить свою любовь, вдруг, почти коварно, когда она глубже всего опьяняла тебя. Ты бежала, бросила меня, оставила меня одиноким, пораженным, подавленным скорбью, поверженным, когда я был еще ослеплен обещаниями. Ты не любила меня, не любишь! После такой долгой, загадочной, немой и неумолимой разлуки; после такого долгого ожидания, в котором, питая дорогую, исходившую от тебя печаль, я растратил Цвет моей жизни; после столь глубокого счастья и стольких бедствий, ты вот являешься туда, где каждый предмет еще хранит для нас живое воспоминание, и нежным голосом говоришь: «Я больше не твоя. Прощай!» Ах, нет, ты не любила меня!
   — Неблагодарный! Неблагодарный! — воскликнула Елена, оскорбленная почти гневным голосом юноши. — Что ты знаешь о том, что произошло, и от том, что я выстрадала? Что ты знаешь?
   — Я ничего не знаю, я ничего не хочу знать, — грубо ответил Андреа, окинув ее несколько потемневшим взглядом, в глубине которого сверкало полное отчаяния желание. — Я знаю, что некогда ты была моею, вся, в беззаветном порыве, с безмерной страстью, как ни одна женщина в мире; как знаю и то, что ни моя душа, ни мое тело никогда не забудут этого опьянения…
   — Молчи!
   — На что мне твое сострадание сестры? Ты против своей воли предлагаешь мне его, смотря на меня глазами любовницы, касаясь меня неуверенными руками. Я слишком часто видел, как твои глаза гасли от восторга, слишком часто твои руки чувствовали мою дрожь. Я хочу тебя.
   Возбужденный своими собственными словами, он крепко стиснул ей руки и так близко придвинулся лицом к ее лицу, что она чувствовала на своих устах его теплое дыхание.
   — Я хочу тебя, как никогда, — продолжал он, обхватив рукою ее бюст и стараясь привлечь ее для поцелуя. — Вспомни! Вспомни!
   Елена поднялась, отстраняя его. Она вся дрожала.
   — Не хочу. Понимаешь?
   Он не понимал. Снова стал тянуться к ней, простирая руки для объятий, смертельно бледный, упорный.
   — А потерпел бы ты, — воскликнула она немного задыхающимся голосом, не в силах вынести насилие — потерпел бы ты, если бы пришлось делить мое тело с другим?
   Она произнесла этот жестокий вопрос, не подумав. И широко раскрытыми глазами смотрела на возлюбленного; встревоженно и почти испуганно, как человек ради спасенья, нанесший стремительный удар, не взвесив его силы, и боящийся, что ранил слишком глубоко.
   Возбуждение Андреа вдруг прошло. И на его лице изобразилось такое глубокое страдание, что сердце женщины сжалось от резкой боли.
   Несколько помолчав, Андреа сказал:
   — Прощай.
   В одном этом слове была горечь всех остальных невысказанных им слов.
   Елена нежным голосом ответила:
   — Прощай. Прости меня.
   Оба почувствовали необходимость закончить на этот вечер опасный разговор. Он принял вид почти преувеличенной внешней вежливости. Она же стала еще мягче, почти смиренной; и беспрерывная дрожь волновала ее.
   Она взяла со стула плащ. Андреа суетливо помогал ей. Когда ей не удавалось попасть рукою в рукав, Андреа, еле касаясь, поправлял ее; затем подал ей шляпу и вуаль.
   — Не хотите ли пройти туда, к зеркалу?
   — Нет, спасибо.
   Она подошла к стене возле камина, где висело старинное зеркальце в золоченой раме с фигурками, вырезанными таким искусным и свободным резцом, что казались не деревянными, а скорее из кованного золота. Это была очень изящная вещица, произведение какого-нибудь тонкого художника XV века, предназначенное какой-нибудь принцессе или куртизанке. В то счастливое время Елена много раз надевала вуаль перед этим потемневшим, в пятнах, стеклом, похожим на мутную, немного зеленоватую воду. Теперь она вспомнила это.
   При виде своего изображения на этом фоне, она получила странное впечатление. Волна печали, еще более темная пронеслась в ее душе. Но она ничего не сказала.
   Андреа смотрел на нее пристальными глазами, Готовая к выходу, она сказала: Должно быть очень поздно.
   — Не очень. Около шести.
   — Я отпустила свою карету, — прибавила она. — Я была бы очень благодарна, если б вы послали за закрытой каретой.
   — Могу оставить вас здесь одной на мгновение? Мой слуга ушел.
   Она согласилась.
   — Пожалуйста, скажите кучеру мой адрес: Квиринальская гостиница.
   Он вышел, закрыв за собою дверь комнаты. Она осталась одна.
   Быстро обвела глазами все кругом, неопределенным взглядом окинула всю комнату, остановилась на вазах с цветами. Стены казались ей шире, потолок выше. Осматривая, она почувствовала приступ головокружения. Не замечала больше запаха цветов; должно быть, воздух был горяч и удушлив, как в теплице. Образ Андреа мелькал перед ней как бы при свете перемежающихся молний; в ушах звенела смутная волна его голоса. Она была близка к обмороку. — И все же, какое наслаждение закрыть глаза и отдаться этой истоме!
   Встряхнувшись, подошла к окну, открыла, вдыхала воздух. Оправившись, снова занялась комнатой. Бледное пламя свеч трепетало, колебля легкие тени на стенах. Огня в камине больше не было, но уголья слегка освещали священные фигуры на каминном щите, сделанном из обломка церковного стекла. На краю стола стояла холодная и нетронутая чашка чаю. Подушка в кресле еще сохраняла отпечаток откидывавшегося на нее тела. Все предметы дышали какою-то неопределенною грустью, которая приливала и сгущалась вокруг сердца женщины. Тяжесть все росла на этом слабом сердце, становилась жестоким гнетом, невыносимым удушьем.
   — Боже мой! Боже мой!
   Ей хотелось бежать. Усилившийся порыв ветра надул занавески, заколебал пламя, вызвал шорох. Она задрожала, похолодев; и почти невольно вскрикнула: Андреа!
   Ее собственный голос, это имя в тишине заставили ее странно вздрогнуть, точно и голос, и имя сорвались не с ее уст. — Почему Андреа задержался? — Она стала прислушиваться. Доносился только глухой, сумрачный, неясный гул городской жизни в этот вечер под новый год. На площади Св. Троицы не появилось ни одной кареты. Минутами дул сильный ветер, и она закрыла окно; заметила верхушку обелиска, черневшего на звездном небе.
   Должно быть Андреа не нашел закрытой кареты тут же на площади Барберини. Она ждала, сидя на диване, пытаясь унять свое безумное волнение, избегая заглядывать в душу, направляя свое внимание на внешние предметы. Ее взор привлекли фигуры на стекле каминного щита, едва освещенные потухшими угольями. Несколько выше из одного бокала на выступе камина падали лепестки большой белой розы, которая рассыпалась медленно, томно, с оттенком чего-то женственного, почти телесного. Вогнутые лепестки нежно ложились на мрамор, похожие в своем падении на хлопья снега.
   «Каким нежным казался пальцам этот душистый снег!» подумала она. «Оборванные лепестки всех роз рассыпались по коврам, диванам, стульям и она, счастливая, смеялась среди этого опустошения, а счастливый любовник лежал у ее ног».