Итак, мне пора было действовать… Все говорило за это, кроме одного. У меня было необъяснимое чувство, что выступать пока рано, что у меня есть еще время. Чем больше материала я раздобуду, тем в большей степени этот материал будет моим. Полностью и без исключения моим. Значит ли это, что я поставил свои журналистские амбиции выше безопасности и жизненно важных интересов людей, вовлеченных в эту прискорбную историю? Не уверен, что это так, но все возможно… Видимо, это нельзя объяснить словами или доводами разума, но есть чутье, которое подсказывает, что на него можно положиться… и все будет очень умно и хорошо. Тот, кто соберется писать историю этого дела, должен будет следовать событиям, а не опережать их, и тем более не предсказывать и не спешить с выводами и оценками. Если действительно в моем решении был смысл, то о нем не стоило звонить в колокола. Такой смысл не любит шума, его надо выстрадать и тогда он обернется в конце концов сияющей истиной… Может быть, я инстинктивно почувствовал, что, если сейчас, сию минуту, опубликую эту историю, точнее, те ее фрагменты, которые мне известны, — то это будет вмешательство в естественный ход вещей и может повлечь за собой изменения исхода всего дела, притом я не знал, благоприятны ли будут эти изменения. Пока события оставались тайной, они могли развернуться естественно или неестественно. Давайте согласимся на том, что я не знал, созрела ли вся история для печати. Ее нельзя было предать гласности до тех пор, пока я своими глазами не увижу Сарториуса.
   Действительно, даже когда эти дела были закрыты, все события разрешились и у меня на руках был эксклюзивный материал, я все равно ничего не опубликовал. Это значит, что у меня было ощущение, будто, несмотря на законченность, вся эта история не годится для напечатания в газетах в качестве статьи… Не всякое слово может прозвучать в газетной полосе, эту истину нельзя забывать.
   Как бы то ни было, я оказался эгоистом и сукиным сыном и не напечатал ни одной строчки. Я оставался всеобщим другом обитателей Лафайет-плейс… и вынюхивал их семейные тайны, чтобы со временем их предать. Я был в весьма авантюрном настроении и был готов извлечь пользу из коллизии, случившейся с совершенно чужими мне людьми.
   От моего ревнивого взгляда не ускользнуло, что в Мартине, точнее в его душе, произошел какой-то надлом, его ум потерял былую остроту, он более не способен следить за ходом вещей. Молодой Пембертон не задавал нам никаких вопросов. Единственное, чем он занимался, — это пережевыванием того, что он видел и слышал у Сарториуса. Его поведение еще раз подтверждало правильность моей позиции.
   У Донна тоже появилось нечто интересное, связанное с его поисками денег, собранных у наших миллионеров. Он нашел счет, куда поступили деньги. Это был счет Водопроводного департамента, на который в 1869 году поступило двенадцать миллионов долларов. Сумма предназначалась для ремонта Кротонского акведука. Никаких ценных бумаг, обеспеченных этими деньгами, Водопроводная компания не выпустила. Но окружение шло и не на такие ухищрения при укрывательстве денег, якобы поступивших для целевого использования. Донн был уверен, что эти деньги, без сомнения, принадлежали нашим старым знакомым — похоронной команде стариков Сарториуса. Донн полагал, что сможет обнаружить подобные поступления и на счетах других департаментов.
   И в этот момент его посетило озарение. Гениальное озарение.
   Мы как раз стояли на посыпанной гравием дорожке между водохранилищем и трубами Кротонского акведука на высоком холме в двадцати милях от города, в Уэстчестере. Было омерзительное сырое дождливое утро. Массивная гранитная водонапорная башня с башенками по углам и солидными дубовыми, как в церкви, воротами, потемнела от хлещущего по нему дождя.
   За нашими спинами плескались волны водохранилища, пенившиеся белыми барашками. Создавалась полная иллюзия, что это естественное озеро, правда, по берегам его не росло ни одного дерева. Недалеко от нас, уткнувшись носом в набережную, застыл разбитый игрушечный кораблик. Он лежал на боку, слегка подрагивая в такт набегающим волнам. Все небо заволокли мрачные темные тучи.
   Донн велел мне быть готовым выйти из дома до рассвета. Я понятия не имел, куда мы направляемся. На поезде мы проехали вдоль Гудзона к городку Йонкерс… Там нас встретила карета, доставившая нас в Лонг-Айленд-Саунд. Когда мы доехали до водонапорной башни, я был поражен. На дороге расположилась неполная рота муниципальных полицейских, обложивших здание насосной станции.
   Тут же находились два «черных ворона» и несколько двухместных экипажей. Кареты стояли, выстроенные в линию, на дороге. Лошади, понурив головы, мокли под дождем.
   Стоя под проливным пронизывающим дождем под стенами здания и оглядывая его с крыши до фундамента, я внезапно понял, что именно пришло в голову Донну. На крыше было три слуховых окна с зелеными стеклами, кроме них, ни одного отверстия в стене. Фасад глухой. Небо обложили угрожающе-черные тучи, которые, проползая над крышей, приобретали зловещий зеленоватый оттенок. Казалось, что все крутом находится в движении, кроме… водонапорной башни. Дождь по-прежнему хлестал с неба косыми полосами… тучи, низкие тучи неслись над землей со скоростью курьерского поезда. Мне показалось, что под ногами в такт моему пульсу содрогается сама земля. Но, наверное, это работали насосы, гнавшие воду в водохранилище. Так ли это было на самом деле? Я уже не мог полностью доверять своим чувствам, потому что… вдруг явственно услышал звуки оркестровой музыки, пробивающейся сквозь шум разбушевавшейся природы… Сквозь неумолчный шелест дождя, ворчащее глухими раскатами небо… слышался настойчивый, вибрирующий и пульсирующий ритм.
   Захватив с собой одного полицейского, Донн приблизился к дверям. Я последовал за ними. Мы молча ждали, пока полицейский мощным кулаком изо всех сил стучал в массивную дверь. Через минуту она открылась. На пороге стоял не служащий водопроводной компании, а женщина, одетая в серый медсестринский халат. Ее глаза расширились от удивления, но поразил ее не вид полицейского, а внушительный рост Донна, который к тому же держал над головой зонт. У бедняжки, видимо, создалось впечатление, что зонт капитана упирается прямо в затянутое тучами небо. Женщина, кажется, не поняла Донна, когда он спросил ее, не разрешит ли она нам войти в здание… Но, подумав мгновение, она открыла дверь пошире, и мы вошли в помещение.
   Вы сами, должно быть, знаете, что в минуты, когда внимание обострено до предела, начинаешь очень отчетливо замечать все, что попадает на периферию поля зрения, и вообще очень чутко реагировать на все происходящее вокруг. Возможно, это связано с тем, что вы хотите убедить себя, будто не отвечаете за происходящее и начинаете непроизвольно обращать внимание на всякие мелочи… Так было и со мной. Я сразу ощутил духоту спертого влажного воздуха в темной каменной прихожей, освещенной тусклым светом керосиновых ламп; где-то рядом, по невидимым трубам с шипением текла вода — много воды. Я слышал, как наши каблуки грохочут по металлическим ступенькам винтовой лестницы, ведущей наверх мимо каких-то машин и трубопроводов. Но отчетливее всего я видел, как впереди колышутся не затянутые в корсет ягодицы медицинской сестры. До сих пор не понимаю, почему они привлекли мое внимание — женщине было уже немало лет, да и не отличалась она ни статью, ни красотой.
   Донн и полицейский шли так уверенно, словно бывали здесь не один раз и знали дорогу наизусть. Наконец мы достигли чердака — узкого скользкого прохода вдоль стены, ведущего в похожую на пещеру комнату, посреди которой располагался водоем, где бурлила мутная вода, распространяя вокруг невообразимую сырость, стелющуюся по всему помещению туманом, осаждающуюся на стенах, покрытых лишайником, плесенью и мхом. Стены на ощупь казались скользкими, покрытыми противной слизью.
   Мы прошли через это… чистилище или, если угодно, прихожую и достигли следующей двери, которую женщина открыла перед нами. Дверь вела в помещение, в нем можно было распознать комнату. Трансформация была просто поразительной. Мы находились в фойе — обычном фойе с оштукатуренными белыми стенами, паркетным полом, низкими столиками, зеркалами и декоративными вазами. Женщина указала рукой на несколько кресел и знаком предложила нам сесть. Однако Донн не последовал приглашению, а прошел дальше, будучи уверенным, что сейчас, именно здесь, найдет доктора Сарториуса.
   На этом этаже — третьем? четвертом? — музыка слышалась приглушенно, как, бывает, звучит духовой оркестр, играющий на улице на расстоянии квартала от слушателя. Донн устремился по коридору, быстро переставляя свои длиннющие ноги, мне пришлось прибавить шаг, чтобы не отстать. Донн не обратил внимания на несколько запертых дверей, выходящих в коридор — он стремился вперед, к одному ему ведомой цели. Одна из дверей, мимо которых мы проскочили, была чуточку приоткрыта. Через щель были видны стены, увешанные книжными полками, на полу лежал ковер, а в кресле сидел человек и что-то читал. Я не стал ломать голову над этой загадкой, а последовал за полицейскими.
   Следом за ними я поднялся по полированной деревянной лестнице с резными перилами. Вверху располагалась небольшая площадка и запертые на винтовой замок двойные стальные двери. Человек Донна покрутил колесо замка и открыл дверь. На нас, как шквал, обрушилась музыка оркестриона.
   Тени скользящих по небу облаков то появлялись, то исчезали за зелеными стеклами расположенных под самым потолком окон. Стальные переплеты выступали наружу, как контрфорсы сказочной крепости. Оркестрион, выполненный из дуба и стекла, сотрясался от мощи собственной музыки, как соборный орган. Огромный золотистый диск при своем вращении бил в барабан, звонил в колокола и трогал струны, исполняя в результате какой-то механический вальс, в котором не было ничего человеческого.
   На центральной террасе несколько женщин в серой униформе попарно танцевали друг с другом.
   Наше появление не произвело на них никакого впечатления, казалось, наш приход был не способен нарушить раз и навсегда заведенный здесь порядок. Там и тут, на скамейках были видны торжественно одетые старики. Один из них просто лежал на посыпанной гравием дорожке под посаженным в кадку деревом. Донн методично подошел к каждому из них по очереди и деловито пощупал пульс. Все они были мертвы — их было пятеро — кроме одного, который хрипло агонировал, нехотя отдавая Богу душу.
   Медицинские сестры… сестры-киприды… медленно вальсировали. Лица их были невыразимо грустны, щеки мокры от слез. Правда, присмотревшись, я понял, что это сконденсировалась влага, осевшая на лицах. Мое было покрыто точно такими же «слезами». Капли маслянистой влаги намертво прилипали к влажной коже.
   Я чувствовал, как всё здесь подавлено водой — всё и все — живые и мертвые.
   Старики были неестественно маленькие, темнокожие и какие-то втянутые в самих себя — все были похожи на засушенные овощи. Я внимательно вглядывался в лица — Огастаса Пембертона среди них не оказалось.
   Мы осмотрели номера, где жили старые джентльмены, где они спали, и те помещения, где оперировал своих… больных доктор Сарториус, и медицинский кабинет. Нигде никого не было.
   Я сказал Донну, что этажом ниже в библиотеке сидит какой-то человек.
   Донн выглядел озадаченно. Он не понял меня, нет, музыка не заглушала слов, просто что-то произошло с моим голосом. Он стал каким-то вибрирующим, фразы получались невнятными. Донн наклонился ко мне, и я прокричал ему в ухо, что внизу, в комнате, похожей на библиотеку, сидит человек и читает. Мгновение спустя капитан со всех ног бежал вниз по лестнице. В коридоре, где мы только что проходили, та дверь все еще была приоткрыта. Полицейский пинком распахнул ее так, что она с грохотом ударилась о стену.
   Сарториус оторвался от чтения и закрыл книгу, лежавшую перед ним… Он встал, поправил галстук и одернул полы пиджака… Стройная фигура, небольшой рост этого человека компенсировались явной военной выправкой. Движения неторопливы, во всей внешности чувствовалось какое-то превосходство над суетным окружением. На нем был черный строгий костюм, модный широкий, свободно завязанный галстук, пристегнутый к сорочке булавкой. Темные волосы коротко подстрижены, худощавое лицо тщательно выбрито. Лицо обрамляли длинные бакенбарды, спускавшиеся ниже подбородка и окутывающие шею наподобие мехового шарфа. Темные бесстрастные глаза, полные беспощадного знания, тонкогубый рот, маленький нос. Он встретил нас с полным безразличием, строгим взглядом изучая наши лица… Сарториус достал из маленького кармашка часы и посмотрел на них, словно хотел удостовериться, пришли ли мы в то время, когда он ждал нас.
   Почему он не пытался бежать? Я думаю об этом вот уже много лет. Общество, как я уже говорил, не имело для него никакого значения. Оно попросту не вписывалось в его представления о мире. Он не чувствовал необходимости вступать с ним в какие бы то ни было отношения. Во всяком случае, он не желал поступаться своими взглядами в угоду законам общества, которое презирал. Он целым и невредимым прошел и проскакал верхом все перипетии нашей Гражданской войны… его не задели ни пули, ни снаряды противника. Бесконечные операции, которые являлись для него завораживающими жертвоприношениями, дававшими возможность наблюдать проявления неведомого в истерзанных и изорванных телах, кончились вместе с войной… Он полагал, что те люди, которые поддержали его в изысканиях, увлекших его в этот раз, будут помогать ему и впредь. Они защитят его и позаботятся о том, чтобы он в дальнейшем мог продолжать свои опыты. Так что, даже если их и приходится прервать на время, то это только досадная, но временная задержка на пути к познанию. Но… вполне возможно, что он и не думал так.
   Должен добавить, что это была мерзкая неуловимая натура. Этот человек был недосягаем, даже если стоял прямо перед вами. Вы протягиваете руку и хватаете пустоту. Ваша рука словно натыкается на зеркало, ощущая холодную гладкую поверхность. Кто это смотрит на вас? Теперь вы, надеюсь, понимаете, что значит уклончивость злодея? Это продолжение историй о людях-невидимках, ходячих мертвецах или вечных жидах — о людях, скрытых за толстыми стенами, сквозь которые вы не сможете подобраться к ним… Сколько таких живых мертвецов прячется за краснокирпичными стенами нью-йоркских домов? Их нельзя увидеть, видны только их тени. Они не говорят сами, а пользуются чужими голосами. Они заставляли и меня говорить от их имени. Это люди, которые не что иное, как имена, набранные в газетных типографиях. Это могущественные люди — люди, которые в действительности не существуют.
   Помню, что, когда мы ехали в город, я, единственный из всех, долго смотрел в заднее овальное, залитое дождем окно кареты и во все глаза разглядывал напоследок этот гигантский промышленный монумент нашей цивилизации, такой утилитарный и тем не менее приспособленный старыми сластолюбцами для своих корыстных целей. У здания башни оставили охрану из нескольких полицейских… так… на всякий случай. Мы удалялись внушительной кавалькадой, это был настоящий парад. В одном «черном вороне» негде было яблоку упасть — он был забит до отказа медицинскими сестрами-кипридами, служащими и персоналом башни, а в другом, в окружении конных полицейских, как воплощение преступления и наказания, ехал Сарториус, сидевший между мною и Донном. Мы разговаривали, как разговаривают добрые друзья за игрой в покер.
   — Когда юный Пембертон впервые появился в моей лаборатории, он был просто в бешенстве — то ли от того, что я сохранил его отцу жизнь, то ли от того, что сохранил ее в довольно неприглядном виде. Этого я не могу понять до сих пор. В любом случае он был ослеплен своей привычкой к морализаторству. Но через некоторое время он начал понимать, что происходит в моей лаборатории. Жизнь моих пациентов была разорванной, неполноценной, они полностью подчинялись моей воле, я использовал их так, как считал нужным. Они, мои пациенты, замечательны тем, что на своем примере доказали, насколько тонкой перепонкой защищено человеческое сознание от внешних воздействий. Как легко проникнуть сквозь эту пленку — с помощью лекарства, света, изменения температуры и влажности… Они не были согласны на то, чтобы я пользовался однородным контингентом. У всех были самые разные заболевания, разнился и возраст моих подопечных. Единственное, что их объединяло, — это то, что их заболевания были смертельными, как мы говорим, фатальными. Тем не менее мне удалось поддерживать существование их бренных тел. Мне даже удавалось менять интенсивность этого существования — как, например, вам без труда удается регулировать пламя газовой горелки на кухне. Я сумел пока достичь только этой первой ступени поддержания жизнедеятельности. Я добился того, что мои пациенты могли самостоятельно дышать, я мог доставить в их тела достаточное количество энергии, источник которой приходилось все время возобновлять. Сами они были не способны усваивать энергию из пищи. Естественно, это было не совсем то, на что они рассчитывали, соглашаясь на эксперимент. С другой стороны, они все время оставались в нашем мире, сохранив способность дышать и двигаться, разве не так? Дышать и двигаться…
   — Мы не нашли Огастаса Пембертона, — сказал Донн.
   — Думаю, что мистер Симмонс забрал его с собой, когда стало ясно, что мы не сможем продолжить опыты. Теперь он не получит витализирующей поддержки, — продолжил Сарториус своим удивительным юношеским голосом. — Интересная истина состоит в том, насколько большие потери способен переносить человеческий организм, оставаясь при этом живым. Человек сохраняет свою индивидуальность, характер, особенности речи, язык, волевые качества — и не желает умирать, несмотря ни на что. Впервые с этим сталкиваешься в операционной, когда человеку приходится удалять тот или иной орган. Возможно, что близкое знакомство с механикой человеческого организма делает хирурга циником. Но, скорее всего, что не совсем так — просто подобное знание очищает душу исследователя от приписывания мифического благородства человеческим чувствам, от пиетета, который не несет никакой значимой информации. Старые категории, старые слова, которые, конечно, способны произвести впечатление, но, в сущности, относятся к весьма скромному созданию…
   Я сидел плечом к плечу с Сарториусом, и, когда поворотом кареты нас прижало друг к другу, я понял, что он тоже весьма скромное создание.
   — Так он жив? — спросил Донн.
   — Кто?
   — Мистер Пембертон.
   — Я не могу сказать, жив ли в данный момент мистер Пембертон или нет. Без лечения в его распоряжении довольно мало времени и срок жизни… ограничен. Но ваша озабоченность кажется мне… удивительной.
   — Какое это в конце концов имеет значение? — сказал я Донну.
   Сарториус, очевидно, неверно истолковал мое замечание.
   — Каково бы ни было состояние моих пациентов, оно было вряд ли более жалким, чем состояние тех, кто прогуливается по Бродвею или делает покупки на вашингтонском рынке. Всех людей ведет по жизни его величество племенной обычай и раздутая конструкция, которую они именуют цивилизацией… Но надо помнить, что цивилизация не делает прочнее перепонку, о которой я уже говорил вам. Она не изменяет нашу податливость по отношению к моменту настоящего, который не имеет памяти, а значит, не имеет прошлого… Состарившийся человек или дебил, сошедший с ума, в глазах людей не имеют прошлого и индивидуальной истории. Храбрый солдат, отличившийся сегодня на поле боя, завтра становится нищим с ампутированными ногами, и никого не интересуют его военные подвиги, его не замечают, когда он с земли протягивает руку за милостыней.
   Мы живем мгновениями, которые управляют нами, чередованием света и тьмы, сменой дней, месяцев и лет. В нашем теле бушуют приливы и отливы, вызванные колебаниями электромагнитной энергии. Вполне возможно, что мы находимся под напряжением, как телеграфные провода, расположенные в вихрях магнитных и электрических полей самой разнообразной природы. Некоторые из этих волн мы воспринимаем — мы видим и слышим их, некоторые мы не в силах воспринять, во всяком случае, мы не отдаем себе в этом отчета. Но жизнь, которую мы ощущаем в себе, наша одушевленность — это не что иное, как возмущение, которое производят в нас электромагнитные волны… Иногда я не могу понять, почему эти насущные вопросы бытия и поиски истины не волнуют всех и каждого. Почему только я и немногие мне подобные являются исключениями из массы людей, вполне довольных своими эпистемологическими ограничениями и даже сочиняющих стихи о своем несовершенстве…
   Вот так мы и ехали в город сквозь непрекращающийся дождь…

Глава двадцать четвертая

   Мне часто снится Сарториус…
   Я стою на набережной водохранилища, огромного скопления воды, втиснутого в правильный четырехугольник, вознесенный на господствующую над городом высоту. Земляная насыпь, ограничивающая водохранилище, поднимается от земли под лугом, который напоминает о великих постройках древности — такие сооружения возводили египтяне и индейцы майя. Освещение очень скудное, но сейчас не ночь, просто неистовствует буря и небо закрыто непроницаемыми тучами. Шторм. Я не оговорился, водохранилище похоже сейчас на волнующееся море. Я слышу резкие, глухие порывы ветра, волны, набегая, с непостижимым упорством бьют в берег, облицованный камнем. Я слежу за Сарториусом. Вот и теперь я пришел сюда следом за ним. Он стоит на берегу в свете тускнеющего дня и всматривается в какой-то предмет на воде, он смотрит очень внимательно, мой чернобородый капитан — да, я думаю о нем как о моряке, шкипере, хозяине судна. Он придерживает рукой шляпу, чтобы буря не унесла ее в море. Ветер прижимает к его ногам полы широкого плаща.
   Он знает, что я слежу за ним. Он ведет себя так, словно мы с ним партнеры, словно он согласился на слежку добровольно, по нашему с ним обоюдному согласию. Он внимательно смотрит на модель парусника, который то исчезает в волнах, то выныривает из-за их гребней. С его палубы каждый раз через шпигаты стекают струи воды. Вот он поднялся на гребень, вот провалился вниз, вот снова поднялся. Меня чарует ритм его подъемов и стремительных спусков. Но вот кораблик спустился в провал между волнами, и я жду, что он сейчас поднимется, однако напрасны мои ожидания, кораблик не поднимается. Он исчез в пучине волн. Неизбывная печаль сдавливает мою грудь, словно я стою на утесе и вижу, как настоящий парусник терпит бедствие, как море равнодушно затягивает его в свою бездну.
   А теперь я бегу за Сарториусом по широкой утоптанной дамбе к водонапорной башне. Внутри я ощущаю стеснение, мне нечем дышать, воздух вокруг сперт, как в могиле, кругом слышно шипение текущей по трубам воды, доносится шум водопада. Вода ревет внутри сооружения. Стены сложены из исполинских камней. Темно. Не пробивается ни один лучик света. Я бегу, ориентируясь на звук его торопливых шагов. Вот я уже на железной винтовой лестнице, вьющейся вокруг гигантской трубы и каких-то механизмов. Я бегу по лестнице и вижу, что впереди и наверху начинает брезжить свет. Я уже на узкой балюстраде, окаймляющей помещение, в центре которого бурлит мутная вода. Свет падает сверху сквозь стекла зеленого цвета. И я стою рядом с ним! Он перегнулся через железные перила и внимательно вглядывается в полумрак напряженным взглядом…
   Там внизу в желтоватых брызгах вспененной воды, которая бьется, выжимаемая из труб гигантскими поршнями, маленькое человеческое тело трепещет, зажатое механизмами огромного шлюза и прижатое к створке его ворот. Одежда попала в какой-то капкан и служит петлей, на которой болтается тело ребенка — я ясно вижу, что это ребенок, — он так же миниатюрен, как модель парусника, утонувшая в водохранилище. Тельце бьется о створки, сначала с одной стороны, потом с другой, словно эти рывки способны отогнать от ребенка смерть, которая уже забрала его в свои чертоги.
   Я понимаю, что громко кричу, не в силах сдержать вопль ужаса. В это время я вижу, как на нижнем ярусе появляются трое мужчин. Они словно вышли из каменной стены, а может быть, они сами сделаны из тех же камней, что и стена? Это рабочие, обслуживающие водонапорную башню. Они держатся за трос, перекинутый через блок, укрепленный на дальней стене, и с его помощью продвигаются к тросу, укрепленному под балюстрадой. Там я не вижу их — это у меня под ногами. Но вот в поле моего зрения появляется еще один рабочий, который за щиколотки подвешен к протянутому над водой тросу. Этот человек вытягивает перед собой руки, стараясь убрать с пути воды неожиданно возникшее в шлюзе препятствие.